Заграница как личный опыт

01-01-1999


Помещаем эту статью из последнего номера "Знамя" (N2, 1999) нашего давнего знакомого Виталия Коротича. Делаю это по следующим причинам
В этой статье впервые Коротич прорывается в некоторую (далеко неполную) искренность и правду. Он впервые пишет, что в Россию его все годы пребывания в Бостоне никто не звал, никто (кроме семьи) не ждал, и никаких постов и должностей ему не предлагал. Ранее в своих бостонских статьях и интервью он утверждал нечто совершенно противоположное.

Но и в этом месте он не сумел удержаться от, мягко говоря, лукавства - пишет, что так соскучился по родине, что не дождался оставшихся трех лет жизни в Америке (до искомых 10), чтобы получить американскую пенсию, дающую сейчас в России приличный уровень жизни.

Нет, уехать был вынужден Виталий Алексеевич вовсе не по причине все усиливающейся тяги к России ("его неудержимо рвало на родину"), а потому, что 6 лет - максимальный срок, по которому можно работать в университетах США по контракту (1-й год пребывания в Америке Коротич еще не работал как профессор по контракту) . После этого либо нужно получать теньюар (tenure) – несменяемая (пожизненная) профессорская должность, либо уходить. Штатного профессора Коротичу не предложили (об этом я уже писал ранее), пришлось уехать в любимую Россию.

Статью я эту немного сократил в той части, где он снова и в какой раз обрушивается с безадресной руганью на эмиграцию - и никому она, дескать, здесь не нужна, и ничего не умеет, . и даже песен о себе не поет. И там, как всегда, нет ни имен, ни фактов. Только голое неприятие и злоба.

Но в статье есть ряд точных наблюдений и замечаний по поводу взаимоотношения американского и российского государств со своими гражданами. В этом ее ценность. Кроме того, хочется выразить Коротичу сочувствие по поводу ограбления на этой неделе его квартиры. Только он успел вернуться в пятницу с дачи, как кто-то по веревке спустился с крыши на балкон, вскрыл двери и вынес все, что мог унести. Это слишком жестокий способ показать Виталию Алексеевичу, что в России не становится все лучше и лучше, как он утверждал это еще совсем недавно.

*** 

Korotich
В начале осени мне в Москву пришло письмо из Бостона. Декан факультета журналистики писал, что "эти семь лет пролетели так быстро", и приглашал приехать в университет, лишь только я захочу. Время и вправду пролетело молниеносно; ехал я ненадолго, хотел побыть в американском университете год, не больше. А возвратился через семь лет. И ко всему привыкал с самого начала; мне захотелось этого опыта, и я его приобрел.
Все люди на свете живут в окружении заграниц. Зарубежья постоянного с нами; агрессивные и враждебные, как воспринимались они в Советском Союзе, завистливые и прожорливые, как воспринимаются они в США. Вокруг нашего кордона всегда существовала эмиграция — часть зарубежья, недавно еще бывшая чем-то вполне домашним, отношение к которой менялось постоянно. У нас бывали заграницы близкие и далекие, понятные и загадочные; так же и во всех странах.
Россия по-прежнему экзотична для американцев. Она была в свое время частью их страха, но частью их нормальной повседневности стать пока не смогла. Есть хорошие книги о России: за последние лет двадцать их вышло там с десяток; но фильмов наших в прокате нет, товаров наших — тоже. В голливудских лентах русские традиционно мелькают этакими пьяными увальнями в ушанках (не переодеваясь даже в космосе, как в недавнем фильме "Армагеддон"). Быт у нас очень отличается от заокеанского; бостонская студентка рассказывала мне, что провела лето в Москве, устроившись в какую-то фирму для приработка. Ей сняли комнату в трехкомнатной квартире. Студентка восхищалась добродушием и щедростью своих не очень богатых квартирных хозяев. Но вскоре, рассказывала она, пришло время стирать, и оказалось, что в доме нет стиральной машины. Студентка позвонила маме во Флориду, но та тоже никогда не стирала руками и ничего посоветовать не смогла. Юная американка двинула за наукой к хозяевам квартиры и с гордостью сообщила мне, что теперь умеет стирать в тазике и в корыте. Конечно же, это курьез, но во многих отношениях мы в быту все еще неандертальцы для жителей американских городов. Бизнесмены жалуются, что даже крупные наши дельцы не имеют электронных адресов, не содержат у телефона секретарей, знающих английский язык. Из-за разницы в часовых поясах надо привыкать к тому, что российских деловых партнеров из Америки можно вызвонить лишь до полудня, а из России в Штаты лучше всего звонить ночью.
Но главная беда в том, что рядовые американцы не соприкасаются с нами по житейским, повседневным каналам — мы их не одеваем, не кормим и не веселим. Сейчас уже и не готовы их разбомбить, отчего представление о России вовсе ушло в размытость. Мы так и не стали частью их жизни, чем-то важным массово и постоянно. Меня и пригласили за океан, чтобы рассказать американским студентам и специалистам о нашей прессе в системе нынешних духовных стандартов. Я подумал и согласился.
Америка не была для меня чем-то совсем уж экзотичным. Я немало бывал там, перевел многих американских поэтов, написал несколько книг о Соединенных Штатах, одна из них даже получила Государственную премию. Но я лучше знал Америку встревоженную, перекошенную холодной войной, пропитанную ненавистью к нам.
Слава Богу, эти времена уходят, и уже в конце восьмидесятых, наезжая за океан, я убеждался, что американцы освобождаются от воспоминаний об "империи зла". Здесь не все просто: эхом их прошлого осталось множество законов и поправок к ним. Это отдельная тема, особенно ощутимая в эмигрантских судьбах. О, эмиграция! Это же поэма, особенная среда, и сразу скажу о ней несколько слов, потому что по пути в Америку так или иначе первым приходится пройти именно этот слой. Даже на паспортном контроле отдельная очередь для неграждан и иммигрантов. В последние лет десять—пятнадцать для эмиграции из России надо было непременно рассказать в американском консульстве жалобную историю о том, как большевики тиранят тебя и преследуют за политику. Многие из желавших уехать приходили и рассказывали что надо; вовсе не обязательно, чтобы это происходило с ними на самом деле. Позже я познакомился в Бостоне с одним из таких орлов, который некогда лекторствовал в московском областном "Знании", был уволен за склоки, но в Америке всем сообщал, как его вызывали на Политбюро и как он там покрикивал на престарелых вождей. В общем, к Америке надо продираться не только сквозь расстояние, но и сквозь слои старого и нового вранья.
Мне очень хотелось сменить обстоятельства жизни, ненадолго, но ощутимо. Я уже не раз говорил о причинах — не хочу повторяться. Кстати, с начала девяностых вся Россия, весь бывший Союз стали эмигрантскими сообществами; переход из одного общества в другое, из одних условий жизни в иные, от бедных витрин к богатым и совсем непохожим — все это сравнимо с массовой эмиграцией.

Америка состоит из приезжих, в большинстве случаев решительно отказавшихся от прежнего дома и поклявшихся не иметь с ним ничего общего. Но при этом, даже против собственного желания, большинство "новых американцев" надолго остаются "стародомашними". Долгое время все строится на прошедшем, а не на новом опыте, новая жизнь осмысливается медленно и с трудом — большинству она остается глубоко чуждой. Мне много раз приходило в голову, что по этой, должно быть, причине при таком большом числе эмигрантов литература об эмиграции так и не родилась (несколько не очень ярких примеров лишь подтверждают правило). Вдали от родины сюжетов — на тысячу "Белых гвардий" и "Тихих Донов"! Но не только романных эпопей — даже песен о себе эмигранты не создали, все пишут и поют об оставшемся позади. В Америку они не углубляются, и материализованная мечта о Соединенных Штатах — конечно же, нью-йоркский Брайтон-бич, где сосредоточено до полумиллиона русскоговорящих эмигрантов, придумавших себе целую страну, ничем не похожую на всамделишную Америку. Но именно такой она им снилась в Одессе...
Все это не шуточки, все это скорее трагично, чем смешно. Во многом эмиграция связана с обидой, с непониманием причин, по которым государство не хочет заботиться о своих гражданах, многие из которых, кстати, спасали его и во время прошлой войны, и еще множество раз после нее.
Зато стремление поучать оставленную родину, желание выговориться в удалении от нее — неизбывно. Газет на русском выходит множество, но все, за малыми исключениями, регулярно утоляют старые обиды, стремятся уязвить бывший дом, объяснить, до чего он ничтожен. Отстоять свое приоритетное право на поучение оставшихся по прежнюю сторону океана. Впрочем, это не только у российских эмигрантов. Когда в Испании генералиссимус Франко сдал власть, вспыхнула лютая перепалка между диссидентами "внутрииспанскими" и "внешними" — кто больше сделал для падения диктатуры. Помню, как в первые годы горбачевской перестройки меня поразило сочиненное по этой же логике воинственное письмо, подписанное Аксеновым, Буковским и еще несколькими натурализовавшимися за границей мастерами культуры, где прямо-таки в директивном стиле цековского агитпропа доказывалось, что демократическим переменам в России верить нельзя. Только они, живущие вдали от России, знают всю правду о происходящем, а посему — не верят никому из занюханной Москвы. Это еще один комплекс: "Я уже в раю, а вы — шпана". Пишу об этом в самом начале заметок, потому что "Заграница как личный опыт" — это и опыт усвоения многих мнений, восприятие людей, зависших между временами и странами. Вроде бы и не там, но и не здесь.
Мне повезло. Так сложилось, что я вырастал в семье ученых, традиционно далекой от политики. У нас в роду не было ни членов партии, ни диссидентов, ни слуг народа, ни врагов его. Отношение к зарубежьям было очень спокойным; отец следил за трудами своих зарубежных коллег, его знали в других странах. Никого из родителей никуда за кордон не выпускали — они и не рвались. Но ни у них, ни у меня никогда не было завистливого отношения к загранице, я ни с кем не сводил счеты ни по ту, ни по нашу сторону океана. Детство было нелегким — война, но рос я в семье специалистов, необходимых любому общественному строю и во всякое время; материально мы почти никогда не бедствовали. С детства я учил иностранные языки, с медалью закончил английскую спецшколу, затем, с отличием, мединститут, а через какое-то время после окончания мединститута экстерном сдал экзамены за инъяз. Чтение и общение на нескольких языках было для меня вполне естественным с детства. Я был секретарем правления союза писателей и редактором журнала на Украине, затем написал и издал ряд книг по-русски, редактировал журнал на русском языке, а позже профессорствовал на английском, выпустил книги, написанные уже на этом языке, — все это было вполне естественным. Так сложилась жизнь. Конечно же, я всегда знал, где моя родина и где родная культура. Но другие от этого не становились ни хуже, ни лучше.
Итак — пытаясь понять соотечественников, укореняющихся вдали от дома, я стал одним из них. В течение последних семи лет преподавал в Бостонском университете, штат Массачусетс, США. За год до этого я принял предложение одного из американских журналистских фондов и, продолжая редактировать журнал в Москве, числился стипендиатом в Колумбийском университете Нью-Йорка. Позже, работая в Бостоне, я получал много приглашений и, приняв, с разрешения своего университета, часть из них, по несколько месяцев преподавал в других американских штатах (еженедельно летал туда-сюда), а два лета (когда в Бостоне были летние каникулы, а на другом полушарии шла зима) провел, преподавая в Австралии. Из Москвы и журнала я уехал обдуманно, обговорив все заранее (я уже не раз об этом рассказывал), и признателен "Огоньку" за то, что его сотрудники опубликовали очень теплое благодарственное письмо мне вдогонку, сохранили меня в совете журнала. Ничего особенного это не значило, но согревало душу, потому что имя мое всегда упоминалось на титульных страницах дорогого сердцу журнала. Даже когда он стал совсем не таким, как мне в свое время мечталось.
В общем, с прежней работы, которую хорошо знал, я ушел. За новую принялся, не много о ней зная.
Никаких эмигрантов поблизости от меня не было, я осваивал новую должность, общаясь исключительно с американцами, и это очень помогло. Американцы, как правило, сосредоточены и деловиты. Наши люди, привыкая к Америке (это на всех уровнях, но особенно на самых иждивенческих, эмигрантских), говорят о ней зачастую со смесью снисходительности и заискивания. Очень похоже на их прежнее отношение к Советскому Союзу. Когда-то Набоков весьма точно оценил советские политические анекдоты — он говорил, что это похоже на беседу дворовой челяди на конюшне. С одной стороны — злословят о барине, а с другой — готовы ринуться на услужение по первому его зову. Хорошо, что с самого начала я попал в окружение людей англоязычных, в течение поколений осваивавших Америку, относящихся к ней вполне по-деловому, как к своему дому и месту работы. И с самого начала меня поразила четкость окружающей жизни. Дома, в Москве, все было неопределенно: дадут—не дадут, разрешат—запретят, вызовут—не заметят. Мы уже привыкли к тому, что государство не оставляет без своего внимания ни одного уголка в душе или жилище, внушает своим гражданам, что это оно, государство, главнее и сильнее всех, а любой из нас без этого государства бессилен. И продолжает внушать. В Бостоне было по-иному. При всем обилии двойных стандартов в Америке, при всей их вере в собственное превосходство над остальным человечеством американцы уважительно относятся к тем, кому разрешили быть на равных с собой. Я ни разу не встретился ни с подозрительностью, ни со слежкой, не бывал допрошен ни в одной из спецслужб, мои лекции не контролировались официально и никем не записывались. У меня был такой же кабинет, как у профессоров "американского разлива", и от меня требовали только работы, а еще — чтобы этой работой были удовлетворены студенты. Повседневность в университете была организована потрясающе просто и без загадок. Контракт оговаривал все — от форм оплаты до страховок и пенсионного обеспечения. В первый же день мне выделили офис с табличкой на двери, спросили, в чем я нуждаюсь, немедленно установили телефон, компьютер и привезли все, что я заказал для работы. Но и с меня тут же потребовали деловых предложений. Я составил, подал в течение недели, обсудил и утвердил на совете кафедры план занятий со студентами, те два курса, которые взялся преподавать. Один был "Пресса и власть", другой, выкристаллизовавшийся чуть позже, "Запад и остальные" — о различии в системах оценок у разных цивилизаций, о путях внедрения этих оценок в сознание. Сразу же напомню, что в каждом американском университете — свои программы. Профессора читают то, что университет утверждает как их курсы, и, если студенты записываются к ним, все в порядке. На моем факультете журналистики изучали самые разные темы, связанные с информацией, вплоть до искусства дезинформирования, которое преподавал один из бывших сотрудников спецслужбы. Профессура набиралась со всего света: был голландец, был чех, был китаец, а заведовал нашим департаментом журналист из Австралии. Колледжем руководил отставной американский адмирал, над которым модно было подшучивать. Кадровое обновление шло постоянно: за годы моей работы состав преподавателей изменился процентов на восемьдесят. Студенты тоже были многонациональны: до тридцати процентов — не из Америки. У меня в группах обучались испанцы, китайцы, японцы и кенийцы, пакистанцы, парагвайцы, израильтяне и внучка эмира Кувейта. За семь лет было и трое русских — один эмигрант и двое детей "новых русских" — вопреки анекдотам, хорошо подготовленных и умных.
В Бостоне я сразу же начал преподавать, сыновья (которые, согласно моему контракту, имели право обучаться бесплатно в университете, пока я там преподаю) получили места в общежитии и пошли на свои занятия. Жена и мать остались в Москве, никогда не пытаясь посетить Америку хоть ненадолго — тому свои, совершенно бытовые, причины, в том числе и здоровье. Но и на них университетом были оформлены все необходимые для приезда документы, подшитые к моей визе. Так случилось, что все эти годы я жил в Америке сам — один, по 280—290 дней в году. Сыновья в Америке не задержались и после года учебы перевелись доучиваться в Москву — им были выданы все положенные документы и выписаны справки о том, что в течение года они могут возвратиться на учебу в Бостон. Это было самое начало моего американского бытия; заканчивался 1991-й и начался 1992 год; из дому сообщили, что Россия делает семимильные шаги в новую жизнь. Для начала наши сбережения были превращены властями в труху. Тогда же Советский Союз распался. Как и за какие деньги жить — никто уже не знал.
Тогда-то пребывание в Америке стало обретать вполне практический смысл, тем более что в Бостоне мне предложили продлить контракт. Сделано это было по-деловому, с четким объяснением всех резонов. Я вообще очень быстро привык к тому, что все в жизни может быть объясняемо и понятно. Раз в полгода, например, все студенты обязаны были, не подписываясь, излагать свои мнения о каждом профессоре; на одном из последних занятий в семестре я пораньше оставлял класс, и секретарь декана собирала у моих студентов стандартные странички с ответами на вопросы обо мне. Я тоже сдавал подробный перечень того, что за этот семестр опубликовал, где выступил, какие премии получил, в каких обществах состою. Затем меня вызывал декан, давал распечатку моих заслуг, недостатков и мнений обо мне, сообщая, как, в связи с этим, изменится заработная плата и нужен ли я университету в дальнейшем. Итак, после года работы мне повысили зарплату и предложили продлить контракт еще на два года. Кроме того, моя прежняя виза истекла, и университет подал документы для предоставления мне вида на жительство, "как выдающемуся специалисту" (это просто формула такая, вроде звания — она присваивается специальной комиссией, удостоверяющей, что среди американцев нет специалиста моей квалификации). Процесс этот тоже нормирован в деталях: пять деканов журналистских факультетов из разных штатов написали свои мнения обо мне, я приложил собственные дипломы и книги, главные англоязычные публикации. Все формальные заботы взял на себя штатный университетский юрист. В этом, как во всех других случаях, было четко известно, кто именно и чем занимается, все делалось в открытую. Удивительный опыт — все всё знали, заушничество не процветало, каждый был занят собственным делом, за которое с него и спрашивали. Забегая вперед, скажу, что через несколько лет меня избрали в университетскую комиссию, которая решала, кому можно предоставить продолжительные контракты: там тоже все делалось открыто и гласно, с протоколами, доступными заинтересованным лицам даже в случае отказа.
Это особенное состояние — ощутить свою соизмеримость с окружающим миром. Как-то в Нью-Йорке я встретил хоккеиста Фетисова; "Огонек" в свое время немало похлопотал, чтобы ему и еще нескольким хоккеистам и футболистам разрешили поиграть за границей... Мы сходили поужинать, и Фетисов сказал мне, что главным для него в Америке стали даже не деньги, а возможность ощутить собственную соизмеримость с лучшими хоккеистами мира, увидеть свое точное место среди них. Я тоже — по-иному — узнал, кто я и где, как соотношусь с другими специалистами. В Интернете можно было получить мой послужной список, реестр моих книг, служебные характеристики. Довольно долго я привыкал к тому, что так много информации не скрывается. Я имел право ознакомиться с досье, имевшимися на меня в полиции, госдепартаменте, ФБР. Более того, ко мне как-то обратился студент, сочинявший про меня курсовую работу, и попросил разрешения ознакомиться с моими досье в компьютерах американских ведомств (без разрешения объекта исследования это запрещено).
Говорю обо всем этом столь подробно, поскольку такие обстоятельства были совершенно поперек всего моего советского опыта. В России мы (нам) привычно путали несколько понятий: родина, страна и государство. А ведь из них только родина является категорией постоянной. Страна же попросту результат геополитических процессов, а государство — политическое устройство этой страны. Лозунги вроде "За нашу советскую родину!" — полная чушь, потому что родина не бывает ни советской, ни анти. В Америке я выяснил и это. Я видел, как там нанимают правительства, чиновников всех уровней: именно нанимают, платят им или увольняют их, если эти чиновники работают плохо. Вспоминая о шалостях российских министров и депутатов, я читал в газетах, что уволили министра сельского хозяйства Эспина, выбившего в университете стипендию для обучения своей подруги. А когда глава администрации Белого дома Сунуну съездил на филателистическую выставку из Вашингтона в Нью-Йорк (это часа четыре по хорошим шоссе) на служебном автомобиле, он был уволен немедленно. Со строжайшим соблюдением правил за деньги налогоплательщиков и по согласованию с ними в той или иной форме в Америке нанимают президентов, сенаторов, хоккеистов, профессоров, теноров, дворников, дирижеров и баскетболистов. Государство выстраивает прозрачные, но максимально открытые системы отношений с нужными ему людьми. Набоков писал, что ему самым удобным представляется именно такое государство, где портреты руководителей "никогда не превышают размеров почтовой марки".
У меня дома, в России, государство во все времена предпочитало пребывать со своими гражданами в отношениях наигранно романтических, не обременяя себя избыточными обязательствами. Как мы пели: "Жила бы страна родная, и нету других забот"! Государство могло и может набрать людей в армию и не кормить их, навербовать их для работы в шахте, школе или больнице и не заплатить. Причем, государство при этом не несет никакой ответственности за собственные поступки, как сумасшедший со справкой. Мой американский опыт сразу же и очень четко вбил мне в сознание, что государства, не связанные со своими гражданами социальным контрактом, — чушь собачья. Но я утешался тем, что любое из государств вообще — доильный аппарат, навешенный на родину. Просто у моего российского государства аппетит всегда превосходен, и оно предпочитает все надои использовать для себя самого.
Время шло, и в Россию никто, кроме родственников, меня не звал. Это облегчало продление американских контрактов — почему бы и нет? Более того, я видел, как меняются в России отношения с государством, становясь куда более дергаными и бесцеремонными (на американском фоне все это ощущалось очень остро). Менялась и пресса, становясь во многих случаях болтливой без удержу. Даже в почтеннейшем журнале "Знамя" я вдруг прочел статью неведомого мне областного критика (фамилии его не помню), который с этаким провинциальным апломбом расставлял оценки, удивляясь, как это я, такой-этакий, чьи книги критику ну никак не нравились, смог в Москве делать популярный журнал, а у других ничего не получилось. Ну и ладно, подумал я, — в Америке знают, почему это так, а вам, ребята, выходит, и знать необязательно... Я продолжал работать в Бостоне, и мои умения в Америке оказывались постоянно нужны. Выступал по радио, телевидению, начал вести колонки в газетах — и в англоязычных, и в самой большой из русских. Солидная "Бостон глоб" предложила уступить им преимущественные права на публикацию моих статей. Из России мне если и звонили, то исключительно из дому. Когда я поговорил об этом с другими соотечественниками, работавшими в Америке, многие из них искренне рассмеялись. "Никто никому там сегодня не нужен" — было самым мягким из определений.
Я исправно платил американские налоги, а того, что осталось, хватало на нормальную жизнь семьи. В Москве родные привыкали к новым политическим забавникам-кудесникам и новым порядкам. Я заплатил приличную сумму денег за операцию, сделанную маме в глазной клинике, не будь американских заработков, мама бы ослепла. В Бостоне мое жилье понемногу обрастало кругами американских коллег и знакомых, я скучал по Москве, прозванивая кучу денег на трансатлантическом телефоне, и все больше убеждался, что мой временный выбор оказался верным. Позже поэт, мой московский приятель, которого я встретил в Америке и спросил, почему же он здесь, ответил: "А там есть для меня место? Меня там ждут? Ошибаешься...". Возможно, в России мне надо было бы и поактивнее предлагаться. Но уже не хотелось; моя страна ведь не несла ровным счетом никаких обязательств в отношении меня и моей семьи (жене и мне начислили стандартные издевательские трехсотрублевые пенсии, пожелав экономно пользоваться ими для благополучной жизни). Мой друг поэт Роберт Рождественский переехал с семьей на переделкинскую дачу, сдавая московскую квартиру внаем; там же, в дачном поселке, он умер и похоронен. Знакомые интеллигенты продавали книги и вещи, чтобы прокормиться. А тем временем я стал в Бостоне полным профессором, меня избрали в одну из американских академий.
Предоставили, как "выдающемуся специалисту" вид на жительство, создали все условия для работы. Из Москвы иногда брали коротенькие интервью, бывшая комсомольская газета в нервном комментарии осудила мое непатриотичное американское бытие, одна из суперпатриотических газет пофантазировала насчет того, какие у меня в Америке особняки (я арендовал двухкомнатную квартиру в центре Бостона все эти семь лет и никогда не имел собственности в Америке). Интересно, что суровый комсомольский корреспондент предварительно справился у меня, нельзя ли ему подзаработать в Бостоне. Московские друзья моего образа жизни и мыслей не осуждали, а иные даже завидовали (один известный поэт прислал письмо: "Плохо, что ты не рядом, но, может быть, еще хуже было бы видеть тебя, бедующего, как я...").
Америка довела до абсолюта свое умение воспринимать людей, так сказать, по делу. Даже бедных. Я не раз поражался точности, с которой здесь выстроена так называемая страховочная сеть, та самая, в которую мечтают прыгнуть многие эмигранты из России. Строить ее начали давно, в самые трудные годы депрессии, но президент Ф. Д. Рузвельт объявил строительство национальным приоритетом. Я не раз размышлял, почему не у нас, а именно в странах с рыночной экономикой реализовалась болтливая коммунистическая мечта о социальной справедливости. Не у нас, а у них, буржуев распроклятых, бедные начали получать пособия, дешевые квартиры, скидки на обучение и медицинскую помощь. Не буду угнетать вас потоками цифр, но при определенно бедняцком уровне жизни (скажем, тысяча долларов в месяц), отсутствии сбережений, собственности и прочего ты можешь рассчитывать на одну из социальных программ и получить ее. Грубо говоря, Америка относится к своим бедным как к рэкетирам и "отстегивает" им для собственного спокойствия все, что надо для достойной жизни, делится. Но зато она гарантирована, что никакой Ленин-Сталин-Анпилов в таких условиях не возникнет. Коммунизм и фашизм — болезни голодных людей. В мире уже научились помогать неустроенным, изводя такой помощью краснознаменную политическую заразу во многих странах. Но мир почти привык, что Россия — страна трогательно бедная с привычно прожорливыми устроителями государственных порядков, ей не до того. Что касается всех разговоров о рыночной экономике как панацее, так эта самая рыночная экономика не только в Швеции со Швейцарией. Она и в Колумбии, и в Республике Буркина-Фасо. С древних времен известны главные типы государственного устройства: монархия, аристократия, демократия. Но в России удивительно привыкли к их извращениям — монархическое единовластие подменяется тиранией, аристократия — денежной олигархией, а демократия, власть народа — охлократией, властью толпы. У демократического общества случаются несовершенные и даже плохие законы, но у тирании с охлократией их вообще нет — в этом-то и беда...
Я возвращаюсь в Россию, потому что мой дом здесь. Что же, Соединенные Штаты — добры и щедры, но мне там было бы очень трудно жить всегда. Насколько было мне трудно, я понял прошлой зимой, когда китаец, корреспондент пекинской газеты, пригласил меня в Москве на ужин. Мы выпили, вкусно закусили, а разговаривать было почти не о чем. Слишком разные жизни, и они почти нигде не пересекались. Мы учились по-разному, женились по-разному, по-разному обзаводились домами. Примерно так выглядят отношения с окружающими для россиянина в Америке. Выбор невелик — надо или погружаться в эмигрантскую среду, что ужасно, или оставаться в американской, торча из нее милым этаким чудиком, существующим вне здешних стандартов. Я бывал запросто во многих домах, сдружился с добрыми американскими семьями, принимал и принимаю их в Москве, но все равно это общение на разных цивилизационных уровнях — здесь, в России, мне и труднее, и естественнее, и интереснее.
И все равно, обидно было, когда шереметьевский таможенник, узнав меня, спросил, надолго ли я в Москву. Когда я ответил, что насовсем, он пожал плечами: "Будь у меня ваши возможности, я бы ни за что не вернулся...". Это ведь таможенник, привратник государства...
Дома дети уже устроились, нашли свое место в том, что нынче называется привычным мне из Америки словом "бизнес"; жена с мамой откровенно тосковали, да и мне было неважно без них — один в течение семи лет... За год, загодя, я предупредил в университете, что собираюсь домой. Откровенно говоря, многие удивились, потому что мне недоставало всего трех лет для того, чтобы получить американскую пенсию. По сравнению с тем, что мне отвалило демократическое российское государство, это было бы достойным денежным содержанием. Но я недотерпел. Впрочем, что-то и так накопилось, есть деловые предложения из разных стран, в случае чего — перебьюсь. Я уже привычно воспринимаю свою профессиональную ненужность дома. Ну кому выгоден и потребен в сегодняшней России американский профессор по части журналистики и пропаганды, тут своих некуда девать. Но остались друзья, цела семья, круг близких людей вокруг меня сплотился и стал даже надежнее. Милое мое государство сделало в последнее время еще несколько вдохновенных попыток ограбить свое население, и меня в том числе. Постоянно ожидая от него чего-нибудь в этом духе, я все время уточняю свои способы подстраховок, обстоятельства самозащиты. В Америке я немного расслабился. Ничего, подтянусь. Я искренне рад, что у меня с заокеанской страной остались самые добрые отношения на моем, академическом, писательском уровне. Много приятелей, несколько друзей. Сейчас предлагают контракт, чтобы написать книгу об истории демократических перемен в российской прессе. Поглядим, возможно, и напишу...
Зарубежный опыт помог мне увидеть себя и свое государство со стороны. Это очень важно, и я благодарен жизни за такую возможность. Я стал куда более независим от нелюбящего меня государства, узнал пределы такой независимости и сумел разместиться в них, живя у себя на родине.
Вот и все. Просто и непросто. Мне кажется, нет здесь темы ни для хихиканья, ни для суетливых разоблачений. Вот такая жизнь. Я растренировался к нашим стандартам, но пожил среди других стандартов и других людей. Когда-то Наполеон говорил, что французам нужна не свобода, а равенство; всеобщее равенство перед законом. Кого-кого, а наполеонов в нынешней России навалом, но о равенстве они понятия не имеют и на равных государство не умеет относиться ни ко мне, ни к вам. И не желает учиться. Думаю, что за время, оставленное мне жизнью, оно не переменится. Ничего, столько книг еще не прочитано и не написано!..

Комментарии

Добавить изображение