Агасфер

21-10-1999

Иисус: не дашь ли ты мне воды, я изнываю от жажды?
Агасфер: идешь себе и иди с Богом.
Иисус: и ты иди.

Alexander Levintov

И Агасфер встал, вышел из тени своего дома на беспощадное весеннее пекло и пошел в глубоком недоумении. Они были ровесниками, одногодками, они оба счастливо избежали при рождении знаменитого избиения, но это и все, что было общего между ними. Тот, идущий на казнь и смотрящий уже не на этот мир, а сквозь него -- что ему лишний глоток воды? И почему он, Агасфер, должен рисковать и делать Добро человеку, осужденному Синедрионом и толпой? Всякое ли Добро – добро? Творя Добро злу и проклятому людьми с несомненным духовным авторитетом, не совершаем ли мы зло? -- с этими первыми никчемными вопросами он вышел за ворота городских стен и пустился в путь, длины которого не представлял. Вопросы продолжали нарастать и наслаиваться на вопросы, вместо ответов возникали новые вопросы и, чем далее он уходил от города и первого вопроса, тем запутанней и сложней они становились.

Иногда он возвращался в город и к первому вопросу, встречая то руины смыслов, то новую жизнь на разрушенном месте.

Он носился по океанам Эпохи Великих Географических открытий и завоеваний земель вплоть до исчезновения парусного флота, стоял за штурвалом мертвых кораблей, и люди звали его Летучим Голландцем, зажигал на мачтах и реях огни святого Эльма и крутил стереопленки с фата-морганами. Ему надо было доказывать себе и людям свое присутствие в мире – ведь это означало, что мир еще не истек и Судный день еще не настал.

Как и все, он ждал этого дня с тяжелым напряжением и часто впадал в глубокое уныние, выспрашивая у бредущих в сознании, а чаще бессознательно: "Не видно ли где человека с крестом?".

За Гималаями, в разреженном Тибете, он застывал в бесконечной медитации и, скосив глаза в сторону от пляшущего костра, прозревал окаменевшие истины звуков мантры, ненужные ни в какой жизни, но и за смертью бесполезные.

Нейл Армстронг, ступив на Луну, начал было длинную речь и даже произнес первое "Этот маленький шаг человека…" – закончил он сентенцию уже чисто механически: мимо лунного горизонта прошла печальная горбоносая тень Агасфера. "И тут евреи" – с горечью мелькнуло в голове астронавта, и миру достался лишь коротенький афоризм о том, что каждый наш шаг равносилен гигантским прыжкам всего человечества.

Однажды он увидел, как с холмов правого берега тихого Дона люди ранним седым утром собрали свои манатки и бебехи, снялись и тронулись, как он когда-то. Плакали кормимые невовремя младенцы и хныкали недоспавшие ребятишки, молодки старались как можно глуше закрыть свои лица и формы, старики уходили первыми, укромно неся родовые святыни, а взрослые мужчины составляли вооруженный арьергард исхода. Готты потянулись на запад, а на востоке, на низменном берегу, сколько мог видеть глаз, горели огни несметного становища гуннов. Началось великое переселение народов.

Агасфер дождался переправы гуннов, с раскосыми глазами и мечами, в драных шкурах. Никакие преграды не останавливали эти орды, гонимые и мучимые голодом людей и скотины. Кибиточный народ напоминал стаю саранчи, перелетающую с поля на поле визжащей тучей, даже если до следующего поля надо лететь всю жизнь одного поколения.

При каждом шатре – от хилого, в два ковра, шатра сотского до ханского многошатрия – Агасфер находил своих соплеменников, невнятно внушающих своим начальникам всякие мелочи: на что сменять наложницу и где находятся самые сытые и счастливые земли.

Он долго блуждал по Америке. Она была безлюдна, как Вайоминг. Только индейцы и бизоны. В одном месте он, наконец, встретил людей, называвших себя нефийцами и живших в нескольких расположенных по соседству деревнях. Как и положено, они вечно ссорились и враждовали между собой по любому, самому бесполезному поводу: с какой стороны блюда держать нож при еде, а с какой – при жертвоприношении, и кто важнее – Авраам или Мелхиседек, жившие совсем в другом месте и в другое время.

На одном скалистом мысу, скорее даже острове, Агасфер, следя за серыми струями угрюмой реки, думал о предстоящем переселении народа сюда, под сень статуи Свободы. "Неплохо устроятся на Брайтон Бич одесские евреи" – вспоминал он предстоящее и вздыхал о том, что придется еще долго ждать, когда, наконец, откроется погребальная контора братьев Финкельштейн.

Когда начался Холокост, он приготовился: это было очень похоже на обещанное и ожидаемое им уже две тысячи лет. Но прошли и Холокост и ГУЛАГ, а он оставался на белом свете светлой и чахлой тенью, обветшавшей и выцветшей донельзя.

От долголетия у него выработались простые привычки. У него, к примеру, было всего две пары обуви. Цвет каждой пары он определял ногой, наощупь: если туфля мягкая и разношенная, стоптанная, как привычная жена, значит это черная пара. А коричневая давит на ногу, как взгляд супер-модели давит мир, окружающий подиум. Он забыл, когда последний раз менял одежду и как она выглядела, когда он ее одел в первый раз. Продуваемая всеми ветрами странствий, она стала бессмертно стерильна.

Он понимал все языки. Он понимал также, что никто не рождается, понимая хоть какой-нибудь язык. И для того, чтобы понимать языки, недостаточно родиться, но надо не умирать. Вот почему однажды рассеяли строителей вавилонского столпотворения – они посягнули на бессмертие.

Питался он без всяких прихотей и видел в еде лишь один из циклов энергообмена с окружающим миром – еда была, собственно, таким же дерьмом, как и то, что он возвращал миру: непрожареные куски баранины с костра кочевника, баламуть китайского варева, кишлятина бигоса, бигмаг, килька в томатном соусе из тюбика космонавта. Чашечка кофе на парижском бульваре, таджикская лепешка, кусок мороженой оленины – какая, в сущности, разница?

Женщина, по его представлениям, это то, что одевается на крюк, а все остальное – неприятные последствия. Он был уверен: женщины считают, что женщина – это то, что надевается на крюк, а все остальное – приятные результаты этого надевания. И чтобы не впадать с ними в перебранки торга, он старался их избегать, пользуясь только теми, что твердо знали себе цену в почасовом измерении или сдельно.

Иногда, в глухом труде одиночества, он накатывал, немного, но глубоко переживая свою всплывающую и булькающую своей значимостью или другими значениями суть, когда достаточно взгляда, чтобы перетасовать небесные созвездия в новый пасьянс. Вообще же выходов за пределы себя он избегал, чтоб не сбиться с выпавшего на него пути.

Остатки его материальности не волновали таможни и иммиграционные службы, с вялой неохотой пропускавшие его из страны в страну: "И чего он все шляется?" – вздыхали они, освобождая себя от отметки о въезде-выезде в несуществующих документах Агасфера.

Однажды Ханука застала его на Огненной Земле – это было еще до Магеллана. Огнеземельцам понравились картофельные дранники с йогуртом из молока лам, и Агасфер подумал, не перетащить ли все эти пасленовые в Старый Свет, который еще не знает, насколько он стар и устарел.

Иногда он мерещился средь бела дня суеверным бюргерам. О нем вспоминали и даже писали: Борхес, Гете, Жуковский, Эжени Сю, особенно много - Ян Потоцкий ("Рукопись, найденная в Сарагоссе), другие, но большинство из них забрасывали свои сочинения, понимая, что неоконченная жизнь просто бессюжетна, а дождаться смерти Агасфера им не удастся.

Все бури и страсти, величия и падения, циклы и тенденции, перевороты, революции и распахнутые рты зевак, не могущих даже отказать в глотке воды жаждущему, проходили сквозь его безмятежность ожидания Второго Пришествия.

Я пристально всматриваюсь в неясную, застиранную и слезливую даль расплывчатого горизонта: вот сейчас из-за шероховатой линии появится худой человек в рваных, разодранных тысячелетиями одеждах, бредущий навстречу другому, с крестом на плече.

Комментарии

Добавить изображение