Рецензии на книги (продолжение)

22-10-1999

Anatoly Liberman

Алла Кторова. Пращуры и правнуки. СПб., "Политехника", 1997, 263 стр.
      Тридцать лет прошло с появления первой большой книги Аллы Кторовой "Лицо Жар-птицы" (1969), и наиболее привлекательные стороны ее мастерства хорошо известны всем, следившим за ее творчеством. Написала она за эти годы еще шесть книг. Бытовые зарисовки Кторовой превосходны, а речевые портреты ее персонажей относятся к лучшим, сделанным в этом жанре. Сюжета она, по собственному признанию, строить не умеет, и добавим, что ей не удаются "сверхзадачи". Так, в своем первом романе она непременно хотела быть "лиричной", но под лиризмом понимала фразы вроде: "Легкой иноходью проберусь по клавиатуре мыслей и событий". В "Пращурах и правнуках" Кторова, автор новелл на бытовые темы, узнаваема лишь с трудом. Зато над всем господствует "сверхзадача".

Книга эта — сборник очерков о знаменитых людях России. Перед нами проходят члены семьи последнего царя (особенно императрица), Анна Вырубова, крестник императрицы А. К. Ден, Матильда Кшесинская, атаманша Н. Ф. Бурова, А. Л. Толстая (дочь Льва Николаевича), В. И. Толстая (внучка), цыганская певица Настя Полякова и многие другие. Кторова использовала в своих очерках неопубликованные письма, печатные источники и собственные интервью. Материал, которым она располагает, заслуживает всяческого внимания, и о некоторых ее героях читатели, скорее всего, услышат впервые, но книга почти загублена миссионерским задором. Поучения настолько чужды духу Кторовой, что, поддавшись соблазну проповедничества, она перестала себя слышать. В тексте появились пассажи типа: "Я, как именовед, нахожу... лишь подтверждение своего утверждения — опровержения о[!] широкораспространенном, давно навязшем в зубах положении о том..." (пунктуация и орфография подлинника). Возникают близкие приближенные, личности, готовые пожертвовать всем, вплоть до своей собственной кончины, упорное упрямство; на людей сваливаются трагедии, а ювелир фатально накалывает на работе палец; Россия же погружается в море горячей кровавой каши.

Из очерка в очерк кочует упоминание о деде, известном всей Москве красавце Тимофее-извозчике (а нам он давно известен из романа "Лицо Жар-Птицы" и особенно из "Мелкого жемчуга"), и о муже, о котором в этой книге не сообщается ничего, кроме домашнего прозвища Супский или Супчик (правда, он изображен целующим автора на фронтисписе, но непонятно, к чему здесь эта фотография, "обошедшая все газеты мира" и уже помещенная в автобиографических очерках "На розовом коне"). Многократно звучит заявление, что она специалист по ономастике ("именовед"). Оказывается, что не Кторова — коллега филолога Н. И. Толстого, а он — ее коллега, ибо он "тоже" занимался собственными именами, причем Кторовой принадлежит открытие целых "ономастических полей" (что это: термин, сочиненный по аналогии с семантическими полями?), неведомых русским лингвистам. Любимая фраза: "Я, (автор) Алла Кторова". Как и в предыдущих книгах, о себе нередко говорится в третьем лице и с осознанием своего места в литературе: "Жизнь расцвечивает свои узоры специально для Шекспира и для Аллы Кторовой".

Книга, как следует из предисловия к уже упомянутым очеркам "На розовом коне", построена по образцу "Алисы в стране чудес" (и здесь мы переходим к "сверхзадаче"): наивная девушка приезжает из-за "железного занавеса", и старые эмигранты наперебой просвещают ее, а она слушает, "широко раскрыв глаза", "открыв рот", "затаив дыхание"; лишь изредка она позволяет себе кое-что "растерянно пробормотать". Судя по ее же книгам, степень первоначальной неосведомленности молодой, а потом средних лет москвички (выпускницы столичного Института иностранных языков и дочери репрессированного), несколько преувеличена. В то 5-ое марта она даже хохотала. Другое дело, что у нее нет исторического образования. Она все еще думает, что звание доктор, присваиваемое выпускникам некоторых университетов, означает "доктор наук" и что эстонцы произошли от "ревельских датчан-скандинавов", а теперь их "величают прибалтами". (В 1995 году она цитировала "знаменитую американскую писательницу Вирджинию Вульф": "На розовом коне".) Она может пересказать, но не умеет проанализировать ни одного документа и в споре выслушивает только симпатичную ей сторону. Нельзя не согласиться с Кторовой, считающей себя историком не по профессии, а по призванию.

Выйдя замуж за гражданина Америки и уехав в 1956 году из Советского Союза, Кторова оставила в Москве родителей и всегда соблюдала большую осторожность в своих высказываниях о родине (в Америку за ней последовала только мать). Не ясно лишь, почему в 1995 году она заявила, что герой ее рассказа "Юрин переулок", погибший, спрыгнув с подножки трамвая, был убит "органами". И совсем уже невыносимо читать в 1997 году страницы проклятий по адресу большевиков. Страна Великого Инквизитора (почему-то, в отличие от Достоевского, с прописных букв), злодеи, красные вурдалаки, красные людоеды, красные кровососы (хорошая аллитерация), изверги, палачи, ироды, лгуны, каннибалы — это только малая часть поношений в адрес коммунистов. Стоит ли так героически размахивать кулаками после драки, да еще над трупом? Зато Император! Добрый, скромный, простой, образцовый семьянин (противоречивы лишь версии о романе с Кшесинской), любил играть в домино и лепить снежные бабы. Под стать ему и его супруге несчастные Людовик XVI и Мария Антуанетта, которые "желали только одного: чтобы все забыли о них и дали им возможность — ему сидеть в своем кабинете и предаваться любимому занятию — починке старых часов и замков, а ей — продолжать мечтать о жизни на ферме". Какой образец для государственно мыслящих венценосцев прошлого и будущего! Даже английские монархи оказались непритязательнейшими людьми, перебивающимися с хлеба на квас. А мы-то, мы-то думали! "Семья Ульяновых" заменена "Семьей Романовых", сюжет "Я видел(а) Сталина" переписан в "Я видел(а) Государя Императора", а вместо "Мальчика из Уржума" (примечание для не бывших юными пионерами: книга о Кирове) на полку поставлена сусальная повесть "Мальчик из Зимнего". "— Вы говорите, что Николая II Александровича забыть невозможно, — тихо, затаив дыхание, сказала я, — почему же?" Странно только, что при столь искренней любви к Порфирородной Семье (обычное выражение автора) Кторова восхищается Степаном Разиным, пошедшим "на борьбу с врагами Отечества". И почему Отечества, если Кторову раздражает Родина с прописной "p"?

Кторова сейчас не только монархистка, но и человек глубоко верующий. Об уровне ее историко-теологических обобщений позволяет судить следующая выписка: "Так что же случилось с Россией и с ее марионетками от года l7-гo по 85-й нашего века, до Перестройки? Как будут это объяснять атеисты, меня не интересует и не волнует, а сама выскажусь так: Бог решил оставить Россию и всех ее прихлебателей и бросил их в объятия Сатаны в лице двух демонов — Сталина и Гитлера (сталинизм и гитлеризм абсолютно равнозначны), а каким образом немощные, трусливые людишки должны были им противостоять — не указал, не намекнул даже. Боролись храбрейшие — один на миллион. Вышли почти безоружные против чудовищ с головами ядовитых змей, выступили против зла, как Давид против Голиафа. И огненные языки перестали полыхать, и истребление всех без разбора тоже прекратилось по повелению Всевышнего. Почему? Этого никто не знает и не узнает никогда; так же останется человечеству неведомой причина, по которой Создатель наказал самоуничтожением первой нашу страну, она была не грешнее других. Так и только так я разгадываю страшную загадку изничтожения, холокостов, искоренения, выкорчевывания всего рода человеческого, в том числе и самих себя под знаменами коммунистов и нацистов".

На протяжении последнего десятилетия Кторова регулярно обращается к истории, и все в ее сочинениях приемлемо, пока она не начинает изъясняться разухабистым жаргоном ("На розовом коне", "Мелкий жемчуг"), напыщенными фразами и не идет против своего дара рассказчика. Она испортила свою книгу тенденциозностью, и наказанием за этот грех стал плохой язык, изобилующий штампами, безвкусицей и элементарными ошибками, но читатель, который не поленится отсеять плевелы от пшеницы, найдет в сборнике "Пращуры и правнуки" довольно много любопытных сведений.


Белла Езерская. Мастера. Книга 3. New York: Forum Publishing House, 1998, 231 стр.
      Есть некий парадокс в читательском отношении к интервью: публика ждет все новых бесед со знаменитостями, но вехи их жизни, их взгляды, пристрастия и вкусы, как правило, описаны многими. О Баталове, Майе Плисецкой и Анатолии Рыбакове рассказывали сотни раз, и трудно задать им такой вопрос, на который бы они уже не отвечали другим журналистам. Воспоминания об эпизодических встречах с художником Ворхолом, экскурсия по дворцу издателя "Пентхауса" Гучч(и)оне, полстранички о его идее заполнить эротический вакуум в Англии и его высказывания типа: "Мне нравятся русские. Я считаю, что они в массе своей хорошие люди. Я не верю, чтобы они хотели воевать с Америкой", — тоже не складываются в захватывающий литературный сюжет. Езерская, где только может, cоединяет интервью с очерком и всегда добавляет к вопросам и ответам обстоятельный комментарий. И тем не менее наиболее увлекательны ее беседы с людьми, хотя и выдающимися, но либо не ставшими объектом всеобщего внимания, либо с такими, которые, хотя и прославились в России, известны на Западе больше понаслышке (к последним относятся, например, режиссеры Г. Б. Волчек и Роман Виктюк). Можно даже сказать, что, чем меньше примелькалось имя интервьюируемого, тем интереснее читать о нем. Таковы страницы, посвященные узнице ГУЛАГа Н. А. Иоффе (дочери дипломата первых советских лет А. А. Иоффе), актрисе, певице и переводчице Т. И. Лещенко-Сухомлиной, певице Тамаре Гвердцители и автору романа "Желтые короли" В. Н. Лобасу. Два человека, с которыми хотела бы поговорить Езерская, не дожили до 1998 года, и их представляли родные: еще об одном сидельце, писателе Георгии Демидове, рассказывает его дочь, а о писателе Василии Яновском — жена.

Легко понять, что Езерская ищет контактов с писателями, художниками и артистами, чем-то ей импонирующими, но она нелегкий интервьюер, и некоторым ее собеседникам пришлось отбиваться от остро поставленных вопросов. Свое мнение об исполнительской манере Аллы Демидовой и политических симпатиях Анатолия Рыбакова Езерская выносит в комментарий, но артист Геннадий Хазанов был совершенно загнан ею угол. Читатели, с одобрением прочитавшие первые два тома "Мастеров", столь же благожелательно отнесутся и к третьему.

Если книга будет переиздаваться, текст надо заново вычитать (особенно на предмет пунктуации), устранить немногочисленные стилистические огрехи и мелкие неточности (Натан Альтман не был пианистом; Оден не американский, а англо-американский поэт). Мне также представляется, что в печатном тексте не следует сохранять те фамильярные формы обращения, которые используются автором в жизни, то есть Хазанов не Гена, а Лобас не Володя, равно как и в ответах сама Езерская для нас не Белла, а Белла Иосифовна. Во фразах типа: "Скажите, Володя, вот сейчас вы..." — Володя несет лишь "знаковую" нагрузку: подчеркивается некоторая близость между автором и объектом ее внимания. Но раз уж Плисецкая — Майя Михайловна, а Волчек — Галина Борисовна, то и прочие персонажи не должны быть Генами и Володями.

Езерская прошла в Америке трудный путь, прежде чем заняла подобающее ей место среди коллег-журналистов, и не разучилась радоваться тому, что иногда и великие мира сего не отказываются побеседовать с ней. Не просто любопытство, а сочувственное внимание к самым разным людям пронизывает всю ее книгу и делает и нас сопричастными их судьбам.


Инна Броуде. Бабка, бабушка и другие. Boston: Clio & Co., 1995, 175 стр.
      Сборник из девятнадцати лирических этюдов Инны Броуде — это цикл воспоминаний, объединенных не столько хронологической последовательностью, сколько единством интонации: не старая еще по нашим временам женщина смотрит на свое прошлое так отрешенно грустно, как поистине могут смотреть с высоты лишь души на ими брошенное тело. Канва ее жизни восстанавливается без труда: единственный ребенок, послевоенное детство в Москве, школа (туристские походы, поездки на Ладогу и в Ленинград), филологическое образование (русская литература), смерть матери; первая любовь, преследующая ее всю жизнь (он и она как будто созданы друг для друга, но его обаяние постыдно слито с физическим и духовным ничтожеством); раннее и счастливое поначалу замужество, двое детей, эмиграция, мучительный развод, уход за полубезумными стариками в маленьком городке Новой Англии; наезды в оставленную, как казалось, навсегда, Москву; открытый мир. Но меньше всего этот цикл претендует на биографическую точность: контуры событий размыты, и мы ничего, например, не узнаем ни о причинах разрыва с мужем, ни о судьбе отца.

Рассказы совершенно профессиональны, и, хотя ни один из них не поднимается до уровня большой литературы, некоторые очень хороши ("Другие берега", "Смерть матери", "Бабка", "Отец и дочь"). Но некоторые слишком импрессионистичны, чтобы остаться в памяти ("Время", "Клубки", "Облака"), или как бы ни о чем ("Чудеса", "Мальчики-девочки", "Скандал"). Лучше всего Броуде удаются психологические портреты ("Бабушка", "Бабка", "Призрак") и значительно хуже сатирические зарисовки ("Отец и сын", "Большая любовь"). Три рассказа, в которых требовалась развязка, кончаются удобными для автора инфарктами ("Отец и сын", ""Ва я и Коля", "Массажистка Татьяна"). Самая слабая часть книги — третья, американская, но и в ней звучит нота, которая составляет главную ценность сборника, нота чистая и глубоко искренняя.

 

Анна Левина. Улыбки и ошибки. Повести и рассказы. Tenafly, N. J., Hermitage Publishers, 1997, 126 cтр.
      У Анны Левиной была замечательная предшественница — Тэффи, писавшая об эмигрантах остроумно и грустно. Соседство с Тэффи невыгодно Левиной, и успех на писательском поприще ждет ее лишь в том случае, если она найдет новый поворот излюбленной темы или сменит ее. О быте Брайтон Бича она все, что могла, рассказала в своих повестях "Приходите свататься" и "Брак по-эмигрантски", и нет нужды в повторении пройденного. Левина и сама это знает. Не случайно ее новый сборник открывается новеллой о первой любви ("Гера"). Новелла беспомощна (в ней нет ни характеров, ни сюжета, ни закономерной развязки) и интересна лишь как попытка автора уйти от бесхитростных "баек". Кроме как в эмигрантской жизни, Левина ищет вдохновение в картинах ленинградской юности. Ее воспоминания о давно прошедшем, и по сути, и по стилю, почти неотличимы от зарисовок Брайтона. Лучший рассказ в сборнике — "Феручио", о ладиспольском возлюбленном многих эмигранток, ждущих американской визы. В нем несколько портит дело только образ склонной к авантюрам, бойкой, но назойливо добродетельной героини (самой себя). Эта героиня пришла в "Феручио" из предыдущей книги Левиной. Она же центральное лицо в новелле "Гера". Чуть утомительно наблюдать корыстолюбивый и развратный мир, в котором только рассказчица воплощает чистоту помыслов и умение держать себя в руках. В жизни так оно, может быть, и есть, но в литературе получается пресно.

 

Рукописное наследие Евгения Ивановича Замятина. Составление и подготовка текста Л. И. Бучиной и М. Ю. Любимовой. Предисловие и комментарии М. Ю. Любимовой, каталог подготовлен Л. И. Бучиной. Рукописные памятники, выпуск 3, части 1-2. СПб., Российская Национальная библиотека, 1997, 568 стр.
      334 письма Замятина жене, первое из которых датировано 26 марта l906 года, а последнее — 10 августа l931 года, несколько писем другим лицам и от других лиц, рукописи Замятина в Российской Национальной библиотеке и каталог материалов, относящихся к нему (в той же библиотеке) — вот содержание этого двухтомника. В письмах, как ни странно, Замятин обращается к Людмиле Николаевне почти всегда по имени и отчеству и на "вы". В немногих сохранившихся ее письмах к мужу она тоже называет его Евгением Ивановичем. Замятин, инженер-кораблестроитель, много ездил по свету, но в разлуке супруги бывали и в связи с литературными делами Замятина, а также когда ему приходилось лечиться в санаториях или когда не совпадало время отпусков. Он писал жене очень регулярно и не рассматривал свои письма как "литературный жанр". В них говорится о симптомах его многочисленных недомоганий (Л. Н. была врачом и давала мужу практические советы), о том, как где кормят, как спалось ночью, о поисках жилья, покупке железнодорожных билетов, гонорарах и т. п. Читать об этих вещах, особенно о результатах медицинских анализов, неловко, вроде как подглядывать в замочную скважину. Но такова судьба любой доверительной корреспонденции. Л. Н. не нашла нужным уничтожить письма мужа (напротив, сохранила и частично пронумеровала их), так что не нам смущаться.

Лишь первые письма посвящены анализу чувств и мыслей Замятина, так как он писал их в тюрьме. Замятину очень нравился социализм, пока он знал его по марксистским брошюрам. Он принимал активное участие в революции 1905 года и более семи лет находился под надзором полиции; даже после 1913 года он стал совершенно свободен только благодаря связям в верхах. В дальнейшем не было необходимости подробно писать Людмиле Николаевне о вещах, обоим хорошо известных. В письмах речь почти никогда не идет о политике (едва ли из-за боязни перлюстрации), если не считать эпизодических упоминаний о Шахтинском деле, о том, что арестованы Тарле и Н. П. Лихачев, что даже Марру не дали в начале 1930 года заграничного паспорта для чтения лекций в Сорбонне, и прочее, иногда с комментарием типа: "Ну, и дела", "Мерзко". Тесно связанный с творческими союзами и театрами, близко знавший и писателей, и критиков, и администраторов, встречавшийся с высокопоставленными функционерами, Замятин упоминает в письмах сотни имен и иногда кратко характеризует ту или иную пьесу, того или иного человека, но в основном публикация его писем послужит ценным материалом только для биографов самого Замятина; развернутых оценок происходящего и размышлений о литературе они не содержат. Те, кто не знают, в обстановке какой травли долгие годы жил Замятин, прочтут о ней в заявлении на имя Рыкова.

Книга снабжена первоклассным комментарием. Единственный недостаток справочного аппарата — довольно часто встречающаяся несогласованность примечаний. Приведу один пример. На стр. 253 читаем: "Карнаухова Ирина Валерьяновна (1901—1959) — впоследствии детская писательница, занималась фольклором", — а на стр. 256: "И. В. Карнаухова — дочь переводчицы Аллы Митрофановны Карнауховой, работавшей в издательстве "Мысль". Эти пояснения определены контекстом писем, но, не справившись в указателе, не сразу понимаешь, что речь идет об одной и той же женщине. Некоторые биографические справки повторяются почти дословно несколько раз, а иногда нужное пояснение отсутствует, так как оно было дано выше (здесь требовалась бы отсылка к более раннему примечанию). Однако эти сугубо технические недочеты почти незаметны. Заметно иное: всесторонняя осведомленность Любимовой в эпохе, которую освещают письма Замятина, и исключительная тщательность всего издания. Работая над выпуском "Рукописного наследия", Любимова также отредактировала обширную подборку материалов, посвященных Замятину, в петербургском альманахе "Russian Studies" (1996, 2, стр. 321-520).

 

Андрей Архипов. По ту сторону Самбатиона. Этюды о pyccкo-еврейских культурных, языковых и литературных контактах в X-XVI веках. Berkeley Slavic Specialties. Monuments of Early Russian Literature 9, 1995, 296 стр.
      Заканчивая предисловие, Андрей Архипов пишет: "Несколько странному на русский академический вкус названию моей книги я придаю сразу несколько смыслов. За рекой Самбатион живут исчезнувшие десять колен Израилевых. Судьба их загадочна, слухи о них противоречивы. Река "шумит и ворочает камни", не дает подойти, рассмотреть вблизи. Так же обстоит дело и с еврейским наследством в древнерусской культуре. Кто были его прежние владельцы, откуда пришли и куда девались? Они таинственны, как десять колен, вести о них смутны и сбивчивы, вокруг них почти непроницаемое кольцо нашего ученого неведения".

Семь статей, из которых составлена книга, посвящены вопросам столь темным и спорным, что обратиться к ним и тем более предложить для каждого из них новое решение могут очень немногие. Архипов — один из них. Он изучил памятники, написанные по-древнегречески, латыни, церковнославянски и древнерусски, и овладел всеми современными языками, на которых издается необъятная научная литература об античном и средневековом мире. В поле его зрения попали не только работы по истории религии, но и по истории искусств, археологии и сравнительному языкознанию. Его справочный аппарат менее всего нацелен на то, чтобы произвести впечатление; только полистав список (примерно триста названий), замечаешь, как он разнообразен и обширен. Архипов сочетает знание традиционных структурных методов исследования текста, что выгодно отличает его от многих его коллег, часто не менее эрудированных, чем он, но наглухо закрытых для новых веяний. Ближе всего ему Владимир Пропп, и он не боится стать на точку зрения функционального тождества, когда отсутствует материальное: если разные эпизоды (мотивы) занимают одно и то же место в общей схеме двух повествований, можно предположить, что в устной традиции они взаимозаменяемы (это и есть основная идея "морфологии сказки" Проппа).

Темы очерков таковы. 1. "Повесть временных лет" и "еврейско-хазарская переписка". К изучению сюжета о выборе веры. Существует несколько рассказов о "выборе веры". Если сравнить легенды об иудаизации хазар, крещении Руси и крещении Норвегии, то сходство их морфологии (то есть последовательности функционально значимых эпизодов) становится очевидным. "Едва ли можно сомневаться в том, что сюжет о выборе веры был привлечен в летопись как цельный блок из смежной традиции и преобразован, хотя бы с ущербом для внутренней мотивированности, из сюжета о выборе иудаизма в сюжет о выборе христианства. Конечно, ко времени окончательного сложения летописного сказания о крещении Владимира полемика с иудаизмом могла иметь уже анахронический характер, и тем не менее, использование в ней сюжета о выборе есть свидетельство о некогда напряженном и значимом пограничье религий и народов". По мнению Архипова, повествование об иудаизации было таким "цельным блоком". 2. "Следы "Книги Еноха" в "Повести временных лет". Как рассказывает летопись, князь Владимир окончательно склонился к выбору христианства, когда увидел запону, на которой была написана картина Страшного суда. Запона — это занавес, но какую запону показали князю?

Об этом и весь очерк. Архипов приходит к выводу, что занавес того типа, который упомянут в летописи, можно найти только в текстах (ранне-)среднееврейской мистической традиции. "Самый старый сохранившийся текст этой традиции — это арамейская книга Еноха, открытая в Кумране и датируемая в своих древнейших частях концом III века до н. э. Речь идет о занавесе, отделяющем престол божества от всего прочего небесного мира". 3. "Об одном древнем названии Киева". Название это — Самбат с, встречающееся в византийском памятнике середины Х века. Было сделано более двадцати попыток объяснить происхождение этого таинственного слова. Один из предполагаемых источников — Самбатас от Самбатион — представляется Архипову верным. За легендарным Самбатионом жили исчезнувшие десять колен израилевых, и "всякий географический регион, подозреваемый на предмет присутствия в нем десяти колен, должен был иметь свою реку Самбатион. Поскольку Хазария не меньше других стран заслуживала того, чтобы именно ее считали прибежищем десяти колен, то вполне естественно, что река Самбатион имелась и в Хазарии". На этом хазарском Самбатионе и стоял названный по ней город Самбатас (реальная река могла быть Днепром или Почайной). Связь с легендами о реке в стране иудеев состояла в том, что "Киев находился на границе расселения иудействующих хазар (соответственно и евреев), ...и в том, что предполагаемая река по временам останавливала свое течение; отсюда и связь с субботой" (Самбатион якобы на шесть дней останавливается, а на седьмой начинает течь снова). 4. "Голубиная Книга". Из каких легенд пришла в русские духовные стихи эта упавшая с неба книга, и откуда ее странное название? Архипов исходит из предположения, что в древнерусской традиции sefer torah — "тора", "книга закона" была переосмыслена как sefer tor — "книга горлицы" и, основываясь на этом допущении, объясняет особенности иконографии "Голубиной Книги" и многие странные особенности ее описания. 5. "О происхождении древнеславянской тайнописи". Предлагаются изящные еврейские этимологии названий древнеславянской тайнописи: атбаш, еффата и инкубана. 6. "Книга пророка Даниила в переводе с древнееврейского": подробная история памятника конца XV — начала XVI века. 7. "Славянская книга Эсфири. К истории перевода": доказывает, что перевод был сделан непосредственно с древнееврейского.

Ни один тезис в книге Архипова не вытекает из предвзятой концепции. Автор по крупицам собирает то немногое, что свидетельствует о русско-еврейских контактах в Х— ХVI веках. Насколько убедительны его выводы (при всей их гипотетичности), должны решать специалисты. Читать же его очерки интересно с первой строки до последней.

 

Hilde Hardeman. Coming to Terms with the Soviet Regime. The "Changing Signposts" Movement among Russian Emigr s in the Early 1920s. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1994, 319 стр.
      В центре внимания Хильде Хардеман история сменовеховства, но в книге рассказано и о более ранних эмигрантских группировках, пошедших навстречу большевикам, в частности, об организации "Мир и труд". Одна из глав посвящена Устрялову. Подробно исследованы журнал "Смена вех" и газета "Накануне", прослежена реакция на идеи и планы сменовеховцев среди эмигрантов и в СССР. Из 319 страниц лишь 190 заняты изложением темы. Остальное — примечания, библиография и указатель. Хардеман изучила не только многочисленные и труднодоступные печатные источники, но и обширные архивные материалы. Пожалеть можно только об одном: книга написана в бесстрастной манере, при том что судьба сменовеховцев и через семьдесят лет вызывает не один лишь академический интерес. Нет ответа на давние вопросы. Как могли в большинстве своем умные и честные люди быть так заворожены идеей блага России, престижа России и т. п., что не видели ничего вокруг, а если видели, то отметали как несущественное? Откуда это ослепление, за которое почти все они заплатили жизнью? Лишь немногие из тех, кто пошел услужить новым хозяевам, или, как им казалось, родине, пережили годы террора (одним из них был Алексей Толстой), и мало кто после долгих колебаний остался на Западе (среди оставшихся заметная фигура — Роман Гуль). И сегодня нас мучают те же вопросы. Как случилось, что Бернард Шоу и прочие блестящие интеллигенты сочувствовали самому жестокому режиму в мире, а коммунисты послевоенных лет, все знавшие о Советском Союзе, славили Сталина и "величайший социальный эксперимент"? Как можно до сих пор исповедовать левосоциалистические идеи и преподавать марксизм? Сменовеховский синдром неистребим.

Стиль, избранный Хардеман, подходит для диссертации (хотя ее исследование как будто не диссертация), но книга, повествующая о столь драматических событиях, выиграла бы, если бы была менее холодной. Сочинения историков — издавна любимое чтение образованной публики. К книге же Хардеман будут обращаться только специалисты.

 

Allan Laine Kagedan. Soviet Zion: The Quest for а Russian Jewish Homeland. New York: St. Martin's Press, 1994, 157 стр.
      Еще живы многие, не забывшие расстрела Еврейского антифашистского комитета и диковинных обвинений, что его члены хотели поселить евреев в Крыму, организовать там сионистское государство и превратить его в плацдарм для готового к прыжку американского империализма, дабы отторгнуть Крым от матери-родины. В воспоминаниях о последних годах сталинского правления этот фантастический навет слился с кампанией против безродных космополитов, расстрелом еврейских писателей, уничтожением последних очагов еврейской культуры и делом врачей. А между тем крымский проект, участие в нем американцев (правда не империалистов, а как раз друзей Советского Союза) и даже сионизм, вдохновивший этот проект, не выдумка. Выдуманы лишь враги и изменники.

Об идее посадить советских евреев на землю и дать им свою собственную автономную область на юге Украины или в Крыму и рассказывает с большим знанием дела и использованием документов (в том числе и архивных), американских, русских и на идиш, А. Л. Каджедан. Мы узнаём, что Крымскую еврейскую автономию поддерживали высокопоставленные функционеры, в том числе Ларин и Калинин (а чеки исправно выписывала Джойнт). Узнаём мы и то, как протестовали против еврейского нашествия не только украинцы, но и крымские татары, еще не ведавшие своей судьбы, как светила марксистской идеологии не могли выбраться из переплетения своих догм (национализм — это плохо, но нации, даже самые малые, — это хорошо) и как пережившие войну, всеми гонимые евреи ненадолго стали разменной монетой в большой политике. В конце двадцатых годов, когда все уже, казалось, было решено, Сталин отказался от планов дать своим семитским подданным землю в теплых краях и подарил им Биробиджан, и тем не менее несколько еврейских поселений на юге возникло, хотя они и оказались недолговечными. После войны идея Крымской автономии опять всплыла чуть ли не на самых верхах и стоила жизни ее инициаторам. Но к этому времени Советский Сион никому не был нужен, ибо уже существовал Израиль.

"Советский Сион. В поисках русско-еврейской родины" — первое монографическое исследование этой темы. По случайному стечению обстоятельств дед и бабка Каджедана и сами были переселенцами в Крым, впоследствии эмигрировавшими в Канаду. Читатель, для которого русский язык родной, равнодушно пропустит множество неверных транслитераций (почти все они в примечаниях и библиографии) и знакомые ему со школьных и студенческих лет цитаты из статей Ленина и Сталина по национальному вопросу и сосредоточится на "сюжете"; собранный и обобщенный Каджеданом материал будет частично нов и для старшего поколения. Читатель, несомненно, оценит и необезличенный язык автора — большая редкость в работах молодых ученых.

 

Филадельфийские страницы. Антология. Проза. Поэзия. Редакторы и составители Игорь Михалевич-Каплан и Валентина Синкевич, 286 стр.
      Название этой антологии сразу заставляет вспомнить о "Тарусских страницах", но дальше заглавия сходство между двумя книгами не идет. Составители включили в свой хорошо скомпонованный и изящно оформленный томик произведения авторов, которые либо как-то связаны с Филадельфией, либо поселились в ней после эмиграции. Самый старый из них — П. П. Свиньин (1787—1839). Роль издательства "Побережье" в сплочении пишущих филадельфийцев исключительно велика. Все привыкли к словосочетаниям русский Берлин и русский Париж. Почтенно звучит и русский Нью-Йорк. Но не вызывает сомнения, что нынешняя литературная столица русскоязычной диаспоры — Филадельфия.

Как и в ежегодниках "Побережье", некоторые авторы попали и в раздел прозы, и в раздел поэзии; среди них Елена Блаватская, Нина Берберова, Нора Файнберг и Игорь Михалевич-Каплан. (Спорна лишь идея печатать авторов по алфавиту: демократично, но противоречит художественной логике.) Отбирать стихи — особенно трудное дело, но составители справились и с этой частью задачи образцово. Владимир Шаталов пишет в одном из самых своих проникновенных стихотворений, что "где-то, в городе без названия, на улице без названия, откликнется отзвук в будни оползающего века". Кто-то где-то прочтет и "Филадельфийские страницы", и будни оползающего века на несколько часов превратятся для него в праздник.

Комментарии
  • Alevina - 24.03.2018 в 09:31:
    Всего комментариев: 1
    Суровый критик Либерман За словом не полез в карман. Литературные высоты он обозрел из Миннесоты Не с высоты, а свысока. Не дрогнула его рука Всех поголовно Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0

Добавить изображение