HOMO VIOLENTUS

16-04-2000

Об авторе: Докт. мед. наук Виктор Каган – один из ведущих российских психотерапевтов, знакомый многим выходцам из бывшего СССР, писатель и публицист.

Victor Kagan

Я отдаю себе отчет в беглости этих заметок. Единственная их цель заключается в том, чтобы напомнить: насилие – феномен прежде всего человеческий и психологический. И пока я, вы, он, она не хотим или не решаемся осознать это (и, стало быть, принять на себя ответственность за многое, за что отвечать – не самое приятное в жизни дело) – насилие будет продолжаться, причем сначала нашими руками по отношению к другим, а потом чьими-то по отношению к нам.

Понятие насилия, кажется, не нуждается в определениях - настолько оно прозрачно для интуитивного постижения. Однако, интуиция - всегда здесь-и-сейчас (в это время, в этой культуре, в этой ситуации) и персональна, в силу чего восприятие насилия и отношение к нему образуют широкое поле разночтений и противоречий.

Вершину айсберга насилия образуют случаи, напоминающие о том, что человек, хоть и общественное, но все же - животное. Множество наблюдений и экспериментов посвящены этой ипостаси насилия. Так, при моделировании на крысах влияния перенаселения обнаруживаются факты, удивительно напоминающие жизнь человеческих сообществ: разрушение систем лидерства, появление подростковых банд, рост сексуальной агрессии, распад семейных структур, инфантицид и прочие "прелести цивилизации".

Страсть военных к нашивкам, орденам, фуражкам с высоченными тульями и т.д. отчётливо ассоциируется с жизнью петухов, где "боевая раскраска" и величина гребня обеспечивают подчинение других самцов и возможность властвовать в курятнике. У некоторых видов пауков (и у богомолов) самка после выполнения самцом его роли в воспроизводстве просто откусывает ему голову - вам это не напоминает ничего из жизни людей?

Знать такие вещи нужно и полезно хотя бы в силу того, что, как тонко заметил Энгельс, "...мы не только не владеем природой, как завоеватель не владеет чужим народом, как кто-то стоящий вне природы, но своим мясом, кровью и мозгом принадлежим ей и среди нее находимся, и вся наша власть над ней состоит в том, что в отличие от всех других существ, имеем то преимущество, что можем осознавать и правильно использовать ее законы". Но сугубо этологические, зоопсихологические и социобиологические редукции человеческого насилия весьма сомнительны.

Как ни замечательны "животные" метафоры человеческих достоинств и недостатков у Лафонтена и Крылова, они только метафоры.. Ехидна - вовсе не ехидина. Шакалы (у людей это слово инвективное: шакал - этакий антипод преданной домашней друга-собаки и мужественного врага-волка: мерзкий на вид, отвратительно воет по ночам, труслив и питается падалью, а шакалить - означает что-то вроде униженно-наглого выклянчивания) на самом деле - существа умные, коллективные, отличные охотники- правда, охотятся они ночью, а мы их видим лишь утром - доедающими остатки после трапезы ограбившего их царя зверей. К тому же, применительно к животным речь идет не о насилии, а о внутри- и межвидовой агрессии, направленной на обеспечение основных биологических потребностей самосохранения, питания, размножения. В нападении тех же шакалов на козу и в ограблении их львом не больше насилия, чем в нашем обращении с "ножкой Буша" за обедом.

Конечно, можно разделить малоприятные переживания героя суворовского "Аквариума" при виде голубя, добивающего клювом своего больного собрата по миротворческой миссии, и сделать вывод, что вот, мол, и голуби тоже ... Но от такой антропоморфизации (или - ГРУизации) голубиного поведения до истинного его содержания очень далеко. В какие бы сложные функциональные системы ни объединялись условные и безусловные рефлексы - они остаются рефлексами, обеспечивающими интересы не только особи, но и вида, популяции. При нормальных условиях, например, самец собаки или волка никогда не нападает на самку, в популяции собак нет феноменов "избиваемых жен", "избиваемых мужей" и "избиваемых детей". Насилие же человеческое служит интересам индивида или группы, угрожая интересам человека как вида. Животные не планируют насилие, не наслаждаются им и не предвкушают этого наслаждения. Если представить на минуту, что животные заговорили, то едва ли среди них найдется хоть одно, способное заявить вслед за В. Шешелем, что хорватам (
другой породе собак, кошек, обезьян, птиц ...) нужно вычерпывать глаза ложками и обязательно ржавыми, чтобы заражение крови было. Есть такая старая притча: волк, подойдя к шалашу, где пастухи с аппетитом уплетали шашлык из только что прирезанной овечки, сказал: «Представляю, какой бы крик вы подняли, если бы это делал я!»

Если при этом человек все же упорно держится за «животные» объяснения насилия, то – зачем? Здесь можно было бы пуститься в долгие психоаналитические экскурсы, и они были бы несомненно занимательны, но лишь подводили бы к ответу … или уводили от него. Рискну допустить, хотя такое допущение не требует творческого героизма, что человек насилия в себе не приемлет и принимать не хочет, делая все возможное для отчуждения насилия, для обряжения его в иные одежды, для перемотивирования его (одни из самых ярких примеров того, как это происходит психологически, находим у Чехова в записках о Сахалинской каторге). Даже одна мысль о том, что где-то в глубине меня таится насилие, вызывает страх. Скептик усомнится: будь это так – не было бы насилия. Но частотный критерий как раз в силу отмеченного неприятия и не работает – мы находимся в зоне, где правила проявляются через исключения и случай раскрывает много больше, чем статистика. Вот пример.

На одном из психологических семинаров моим напарником в упражнении по слушанию оказался молодой психолог. Упражнение на вид простое до глупости: один десять минут говорит, а другой его молча выслушивает (на самом деле это не так просто, потому и упражняться приходится). Тут важно – как оказался, ибо он выбрал меня в напарники совершенно сознательно и намеренно, я бы сказал – прицельно. Он – начинающий психолог, я – уже из зубров. И когда он сказал, что выбор был сознательным, потому что он мне доверяет, я подумал: "Что же такое ты рассказать хочешь, пользуясь тем, что я буду молчать?! Мы уже сто раз могли поговорить, но ты выбрал меня молчащего. Что-то для тебя важно, но ты боишься оценок». Должен заметить, что такого рода семинары, в которых я не ведущий, а просто участник, для меня – своеобразная отдушина: можно немножко расслабиться и «прозвонить» свой рабочий почерк и опыт. Перспектива выступать в роли «психотерапевтической жилетки», на которую будут изливать потоки своих проблем, пользуясь заткнутостью твоего рта, мне совсем не улыбалась, но парень был симпатичен, нарушать общий ход семинара не хотелось, да и – что греха таить? – выражение доверия пощекатывало самолюбие. Говорил он очень взволнованно – чувствовалось, как много значит и как трудно ему дается каждое слово: о сильном чувстве страха, не оставляющем его с того момента, как он вдруг осознал, что … может убить человека. Я выслушал его молча.

Потом пришла моя очередь говорить, а его – слушать. И я рассказал об эпизоде своей жизни, по очень отдаленной ассоциативной цепочке перекликающемся с тем, что рассказал он. Его напряженность по мере моего рассказа уменьшалась, но все же к моменту, когда мы сказали друг другу: «Спасибо», он далеко не был свободен от нее. Потом, когда все участники группы делились своими впечатлениями, я спросил его – разрешает ли он мне открыть содержание его рассказа и хочет ли он этого. Он сказал – да, и я вкратце рассказал о его страхе и развернул такую метафору. Человек – дом: светлые комнаты, тепло, уют. Приятно пройтись, посидеть у камина. Но однажды ты вдруг открываешь для себя, что в доме есть еще и подвал: темнота, осклизлые ступени и стены, тяжелый и застоявшийся дурной сыростью воздух, змеи, крысы, жабы и всякая другая нечисть, выскакивающая у тебя из-под ног, копошащаяся в самых темных углах … Да, такой вот подвалец. Он – часть этого дома, который тебе так дорог – часть тебя самого. Спускаться в него противно до омерзения и страшно. И ты, разумеется, волен не спускаться, а повесить на подвальную дверь замок покрепче и потяжелее. Но ты уже знаешь о подвале – и никуда от этого знания тебе теперь не деться. И пока ты не наберешься мужества спуститься туда, ты ничего не сможешь с ним сделать, что из него выскочит или выползет – неизвестно, а контролировать это ты не можешь А потому, в конце концов, хорошо, что ты узнал о существовании этого своего подвала и лучше, если узнаешь побольше и увидишь пояснее.

Пока я все это говорил, мое внимание привлекла одна из участниц семинара – молодая женщина, до этого часто производившая впечатление случайно забредшей в серьезное собрание хохотушки, но сейчас слушавшая наш разговор с
предельно напряженным вниманием. Сразу после этого был перерыв, она подошла к нам с напарником и, едва начав говорить, расплакалась, так что мы вынуждены были выйти на улицу – подальше от глаз остальных. И там она сказала (ручаюсь за смысл, а не за буквальность воспроизведения): «Спасибо вам обоим за этот разговор. Я два года хожу с этим внутри, меня это приводит в ужас – ведь ни у кого больше этого нет, но поделиться я ни с кем не могу и последнее время была уверена, что просто схожу с ума. А сейчас я первый раз за эти годы чувствую, что я не одна».

Мой друг – прекрасный психотерапевт Александр Алексейчик – говорит об этом, обращаясь к несколько иному образному ряду. В каждом из нас, говорит он, живут Ангел и Крокодил, которые никогда не могут уничтожить один другого – вопрос лишь в том, что за отношения между ними и кто кем управляет. В какой-то мере и в каком-то смысле – на мой взгляд, очень относительных – насилие почти всегда ассоциируется с животным началом, что постоянно проступает в семиотике и семантике обсуждений этой темы. Но собственно человеческое насилие остается при этом terra incognita.

Говорят - сумасшествие. Когда сталкиваешься с очередным сообщением о серийном убийце вроде Оноприенко или сексуальном маньяке вроде Чикатило, или людоеде Джумгалиеве, первая мысль - это ненормально, здоровый человек так не может. Эту линию вместе с «животным» представлением о насилии сильно эксплуатирует американское кино, создавая такие образы насилия, с которыми зритель не может себя идентифицировать (у нас как раз наоборот – насильник такой же, как мы: ходил в такой же детский сад или школу, тем же увлекался и т.д., т.е. такой же как я). Вот и участница семинара тоже подумала – а не сходит ли она с ума? Действительно, в истории психиатрии достаточно случаев, сопровождающихся впечатляющим насилием. Но из утверждения возможности совершения насилия душевнобольными вовсе не следует, что насилие - обязательное проявление или следствие психических болезней, а тем более - только психических болезней. Нет такого психопатологического симптома как насилие, и даже самые необычные болезненные переживания совсем не обязательно разряжаются в насилии, если они контролируются человеком или находят полезное, по крайней мере - ненасильственное, применение в жизни.

Да, в конце концов, никаких сумасшедших не хватит, чтобы совершить столько насилия, сколько происходит в мире за день. Однако психиатрическая мифологизация насилия довольно устойчива - может быть, в числе прочих причин и потому, что защищает человека от приносящего немало боли осознания собственных побуждений и поведения: "они - сумасшедшие, я - здоров(-а)" - как высокий надежный забор, за которым можно чувствовать себя в безопасности от столь пугающих встреч с самим собой. Но это большая неправда по отношению к душевнобольным людям уже потому, что насилие для них не самоценно – оно всегда вызывается измененным восприятием реальности. Когда мой убежавший из больницы бредовой пациент встречает меня на пороге своего дома с топором в руках, он всего лишь защищается от насилия с моей стороны – ибо, не осознавая факта своей болезни, чувствует себя просто безвинно заключенным в психиатрической крепости.

Мне приходилось видеть тяжело больных людей, совершивших убийство на высоте острых бредовых переживаний, а после – при осознании случившегося – бесконечно тяжело страдающих. Моего товарища во время дежурства по скорой психиатрической помощи смертельно ранил больной, задержание которого оказалось возможным лишь при стрельбе на поражение – оба они оказались в одной больнице- узнав о том, что доктор умер, больной плакал: да разве я хотел ему плохое сделать – я хотел этого гада-отца пристрелить (последовал веер совершенно бредовых мыслей об отце).

Психиатрическая мифологизация насилия не только не обоснованна и несправедлива по отношению к душевнобольным людям, но и социально опасна. Ибо даже сумасшедшего тирана возносит на Олимп власти и удерживает на нем не сила его сумасшествия, а сила неосознаваемых влечений и желаний его вполне здоровых подданных. Не в этом ли неосознаваемом бесследно растворяется память об Освенциме, Треблинке, Холокосте, Гулаге ..., торя дорогу их повторению? Не оно ли вздыхает: "У Макашова глаза добрые, как у Сталина" (газета "Я - русский", ноябрь 1998). Не в этом ли черпаем мы уверенность в своей непричастности к насилию, а стало быть, и в отсутствии оснований дл
я какой бы то ни было за него ответственности?

«Сухорукий параноик» обронил В.М. Бехтерев и … «поел грибочков». «Параноик» этот, однако, не с неба свалился – он пришел по дороге, любовно вымощенной рассуждениями людей, считавшими себя к насилию никак не склонными, возмутившимися бы при одном только подозрении в этом, правда с недоверием косящимися на всяких там Толстых с их идеями непротивления и Достоевских с их провидением бесовщины. «Золотая середина» (массовое сознание, обыденное сознание, обыватель) склонна к психиатризации как самого насилия, так и активного противостояния ему (ну, не любит она правозащитников – психопаты они, если не хуже, потому что нормальный человек делом занят и о семье заботится) не в последнюю очередь в силу невнятности, неартикулированности отношения к насилию вообще и в самом в себе – в частности. То недопонятые, то ненамеренно или умышленно перевранные Ч. Лоброзо, З. Фрейд и др. часто привлекаются в качестве авторитетов, да и психиатрия вольно или невольно эту мифологизацию поддерживают – достаточно познакомиться с действующими сегодня психиатрическими классификациями.

Взгляды разных наук на насилие бесконечно интересны. Их важно и нужно знать, чтобы оптимально использовать открываемые этими науками законы и по возможности не искушать лишний раз природу. Но в фокусе моей профессии находятся не явления, а люди - причем, не "вообще люди" и не абстрактный Homo Violentus, а вот этот - живой, конкретный, всегда уникальный и неповторимый сам-по-себе-такой-как-он-есть-человек, в гештальте1 которого в какой-то момент фигурой оказывается Homo Violentus, тогда как все другие Homo (Erectus, Sapiens, Politicus, Economicus, Faber, Ludens, Consumens, Liber, Novus ...) - толпятся в фоне. В нем, в этом человеке всегда так или иначе присутствует, сходится, переплетается артикулированное в самых разных теориях и воззрениях - от Ч. Ломброзо, К. Лоренца, З. Фрейда до Л. Толстого, М. Ганди, М.-Л. Кинга. Но он, этот, сам-по-себе-человек - не один из, не частный случай чего-то, не объект для прикладных упражнений наук и мировоззрений, но субъект (этот человек или эта группа людей) - живой, неисчерпаемый и часто непредсказуемый источник для новых теорий, мировоззрений. Обо всем, что связывают с насилием (инстинктах, рефлексах, генах, агрессии и т.д.) и ненасилием (уважение, любовь и т.д.), человек может сказать: "Это - я!" и добавить: "Но я - не инстинкт, рефлекс, любовь ...". Ибо Я - всегда неизмеримо больше, сложнее, противоречивее.

Агрессивные инстинкты в известной мере роднят нас с животными, их контроль может ослабляться при психических расстройствах, но насилие - феномен не биологический, не медицинский, а человеческий.

Насилие столь многомерно и многолико, границы его столь размыты, а отношение к нему и даже способность узнавать его в лицо столь сильно зависят от такого огромного количества вещей (свойств, черт, обстоятельств, позиций, подходов и т.д. и т.п.), что, кажется, нет никакой надежды ни понять, ни толком определить его. Установить границы применения силы и насилия не легче, чем, по выражению Г.В. Плеханова, установить момент, с которого человека следует считать лысым. Хотя пристрастие к дефинициям - своего рода ментальная дальнозоркость, обойтись без них невозможно.

Вслед за А. Гжегорчиком я буду понимать под насилием "принуждение людей к принятию определенных условий или к какому-то поведению с помощью (чаще всего воображаемого) разрушения их биологической или психической жизни либо с помощью угрозы такого разрушения". В этом смысле атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, идея ЦК КПСС (не реализованная по соображениям сугубо научным, но не нравственным) первый полет "лунника" увенчать атомным взрывом на Луне - "чтобы продемонстрировать ....", акции гражданского устрашения вроде избирательно-показательных процессов, угрозы родителей отдать ребёнка Бабе-Яге или бросить в лесу - явления одного ряда насилия.

В психосемантическом пространстве русского языка слово "насильник" размещается между антонимами "нежный" и "грубый", а его ближайшими соседями являются "вандал, жестокий, ожесточенный, злобный, злонравный, озлобленный, деспот(ичный), мегера, агрессивный, тиран, лютый, варвар, наглый, сволочной". Но совершать насилие и переживать себя совершающим насилие - не одно и то же, и никто ведь такими словами сам о себе не говорит - взгляд на человека как насильника и на его поступок как насилие сплошь и рядом не

совпадает со взглядом самого человека на себя и свой поступок. Там же, где совпадают, нет насилия или, post factum, зарождаются раскаяние и покаяние: звонит на телефон психологической помощи молодой человек и говорит: "Когда я был подростком, у нас была такая веселая компания. И мы развлекались тем, что девчонок насиловали. А сейчас, спустя вот уже сколько лет, я вдруг понял, что я делал. И я не могу с этим жить!". "Я не могу с этим жить" привело бомбившего Хиросиму майора ВВС США Клода Изерли в сумасшедший дом и сделало отца советской водородной бомбы Совестью Века.

В одной из своих работ С. Аверинцев задает вопрос: почему Сократ вернулся в Афины, чтобы выпить свой кубок цикуты, что, собственно, позволило ему сделать этот шаг? Да потому, отвечает Аверинцев, что Сократ знал: он не будет подвергнут унижению насилием - не было это у греков в заводе, по крайней мере, в отношении свободных граждан. И от противного доказывая правоту ученого, две с половиной тысячи лет спустя 12-летний потомок Сократа, как об этом рассказали «Известия» (1998), выбрасывается из окна после того, как учительница при всем классе сказала: "Я-то думала, что ты просто придурок, а ты, и правда, дурак!"

Ученые пытаются классифицировать насилие по видам (например, физическое и сексуальное), объектам, степеням, ситуациями совершения и т.д. Но за разными формами и типами насилия стоит в качестве движущей силы и цели насилие психологическое, по отношению к которому эти формы и типы - лишь языки, средства, обстоятельства места, времени или действия. Когда отец рассказывает о физическом наказании дочери за ложь: "Бью и уже сам готов плакать, а она молчит - и ни слезинки, а я думаю - ну, заплачь ты, и я, наконец, перестану" - он о чем, собственно, рассказывает и чем мучается: стыдится ее лжи, уязвлен ее так проявляющейся самостоятельностью, ревнует к объекту ее детской влюбленности, получает удовольствие, в котором и самому себе не сознаться ...?

Насильственные гомосексуальные действия по отношению к побежденным в древности были знаком унижения, а не проявлением сексуального влечения к людям своего пола. Избиение группой подростков беспомощного пенсионера дает ощущение могущества - сами по себе разбитое лицо, отбитые внутренние органы нападающих не интересуют. Подавляющее большинство случаев сексуального насилия происходит отнюдь не по сексуальным мотивам. Один из секретов кухни социального, политического, экономического насилия, как в частности, показывает опыт изомеров тоталитаризма - фашизма и большевизма, заключается именно в глубокой психологической замотивированности "нужного" поведения . Результатом, как сказал Даниил Андреев в «Розе мира», оказывалась « … развитая, жизнерадостная, целеустремленная, волевая личность, по-своему честная, по-своему идейная, жестокая до беспощадности, духовно узкая, религиозно невежественная, зачастую принимавшая подлость за подвиг, а бесчеловечность – за мужество и героизм». Да и социальные идеи вроде мечтаний бывшего спикера Думы господина Селезнева о каторге, на которой "всякие чикатилы", постепенно убиваемые нечеловеческим трудом, каждый день молят Бога, чтобы он поскорее послал им смерть, тоже больше говорят о психологии их авторов, чем о социальных задачах.

Психологический нерв насилия - самоутверждение за счет другого. Вот живая картинка. Парень в школьные годы весьма успешно занимался боксом, при этом будучи художником и - не без философской жилки. Из института попал в армию; немало подавленный этим и месяцев пять не будучи в увольнении, он затосковал и "потерял себя". Наконец, первое увольнение. И что он делает? Отправляется на танцплощадку, там быстренько находит какого-то не так поведшего себя со своей девушкой парня, одним ударом отправляет его в нокаут и, наконец, "возвращается к себе". Аналогии с межнациональными конфликтами после распада СССР и в других частях мира читатель может провести сам. А сколько раз отмечалось, что у полицейских и преступников есть нечто общее в психологии?

Свобода, по Ф. Нирингу, это возможность быть и стать, и по М. Мамардашвили - "когда свобода одного упирается в свободу другого и имеет эту последнюю своим условием". Насилие - это когда возможность быть и становиться одного/одних утверждается за счёт ограничения или уничтожения возможности быть и становиться другого/других, когда я приношу свободу другого в жертву своей свободе от всего, что ее обусловливает и, собственно говоря, делает свободой. В этом - один из парадоксов насилия: совершивший его сам лишается свободы, становясь заложником собственного насилия.

Насилие, таким образом, всегда диалогично. Оно происходит в системе координат внутреннего и внешнего диалога. Актом насилия, и это прекрасно показано Ф. Достоевским в "Преступлении и наказании", человек, не имеющий или не находящий другого языка для выражения себя, что-то пытается выговорить, сообщить себе и миру. А. Синявский, к примеру, дал непревзойденно точный анализ диалогичности тюремного телесного языка, когда содержание послания, несказуемого в силу сложности переживания и изоляции, перекодируется в язык телесных манипуляций (часто - насильственных). Формально диалог насилия разворачивается между совершающим насилие и жертвой. Но жертву здесь следует понимать как приносимый в жертву объект: энергия диалога не к нему обращена, но проходит через него и разрушает его - он не субъект диалога, а средство в чужом диалоге. Роль жертвы насилия обезличена. Совершающий насилие прежде в своем восприятии лишает жертву ее статуса живого/человеческого самоценного бытия - иначе насилие невозможно.

Об этом писали и Ф. Достоевский в "Записках из Мертвого Дома", и А. Чехов, побывав на сахалинской каторге, и В. Шаламов, Л. Гинзбург, А. Солженицын и мн. др. Жертва - не этот человек, а носитель (половых органов, порока, не той крови или веры, черты характера ...) или воплощение (коварства, измены, предательства ...). Так, в "Черной курице" И. Погоржельского мальчик готов отдать все, что у него есть, за жизнь курицы, тогда как для кухарки она - лишь определенное количество курятины. Это с предельной и жесткой четкостью было выражено в процитированных в передаче "Момент истины" словах приговоренного к смертной казни: да, я совершил то, что совершил, и я заслуживаю смерти, но я хочу, чтобы тот, кто вынес мне приговор, пожил со мной хотя бы несколько дней в камере, посмотрел мне в глаза и потом уже сам, своей рукой свой приговор исполнил - и тогда я умру спокойно.

Будь это так, возмездие не становилось бы насилием - человек оставался бы субъектом диалога, в котором ему не отказано в праве быть человеком, пока он жив, и даже смерть принимал с сократическим спокойствием как свой собственный выбор. Об этом ведь пишет С. Аверинцев, об этом говорит опыт работы одного из великих психотерапевтов ХХ в. В. Франкла с приговоренными к смерти. И не потому ли Бог остановил руку Авраама, занесенную над Исааком, что и в этот момент сын для отца оставался не просто самым дорогим, что у него в жизни было, но - сыном, этим, единственным Исааком, никак не сравнимым с жертвуемыми имуществом или животным, и не отданным, а собственноручно приносимым в жертву? М. Маймонид подчеркивает, что это происходит "после путешествия, длившегося несколько дней. Если бы он решил сделать это немедленно, как только его настигло повеление, это был бы акт умопомрачения и душевного расстройства" - несколько дней Авраам глядит в глаза сыну, прежде чем занести над ним нож! Вот почему Бог останавливает в последний момент его руку! Поразительна эта нить тончайшей сути переживания, связывающая Авраама и безвестного смертника конца ХХ столетия!

Когда же воспитательница летнего лагеря выставляет расшалившегося перед сном пацана на два часа в одних трусиках на улицу под фонарь - на съедение комарам ("Будешь шевелиться - до утра простоишь!"), учительница - егозу-первоклашку нагишом посреди спортзала ("Надо же его призвать к порядку!"), когда в Чечне происходит публичный расстрел, а отрезанные головы заложников выставляются на публичное обозрение (причем ТВ делает эту публичность всемирной), когда всех чеченцев от 10 до 60 лет считают террористами по определению, когда в национальных отношениях роль эксперта берет на себя газета «К топору» - тогда происходит насилие, для которого этость (персональность, индивидуальность, субъектность, личность) жертвы и ее включенность в диалог просто не существуют. Предельного выражения это достигает в "технологическом терроризме", где жертвами становятся просто случайные люди (все эти взрывы в транспорте, на улицах, торговых центрах просто как средство одного человека или группы людей что-то сказать остальным), и в современных средствах ведения войн - не против так или иначе персонифицированного врага, а против абстрактной схемы врага: насилие здесь дается не труднее, чем в виртуальных играх.

Во всем сказанном содержится ключ к пониманию психологических механизмов самовоспроизводства насилия. Однажды совершенное насилие или молчаливая, пассивная сопричастность ему способны оставлять тяжкий след разбудораженных инстинктов и/или смутного чувства вины, освободиться от которых можно попытаться, отыграв насилие вовне, введя его в норму поведения и/или перенеся акцент с него самого на причинные и целевые легенды (вина кого-то перед народом, достижение светлого будущего, очищение от скверны или ереси, обеспечение дисциплины и порядка и проч.). Это интуитивно знают все организаторы погромов и точно выразил губернатор Кондратенко, заявив, что, понаблюдав публичное повешение нескольких "врагов", народ все поймет и примется за дело сам. Опыт истории показывает, что часто и принимается - тем более, что насилие обращается непосредственно к инстинктам и мощным архетипам, а массовый резонанс единого порыва разрушает или блокирует критическое начало.

Кажется, пережив насилие, уже невозможно совершить его. Но опыт говорит как раз об обратном: пережитое насилие чаще всего побуждает к насилию. Многие мои маленькие пациенты, пережившие сексуальное насилие, пытались потом разыграть пережитые ими сцены с младшими братьями и сестрами. Дети, которыми в семье пренебрегают, которых оскорбляют и наказывают, страдают от этого ... и потом делают то же со своими детьми: 6-летняя девочка, которая только что рассказывала мне об избиениях матерью и горько плакала, в ответ на мой вопрос, будут ли у нее, когда она вырастет, дети, уверенно отвечает :"Нет, с ними одни хлопоты", а на вопрос о том, как она будет с ними обращаться, если они все-таки будут - как мама с ней или как-то иначе, говорит: "Как мама. Чтобы боялись!".

У участников войн (посттравматический стрессовый - вьетнамский, афганский, чеченский, какой следующий? - синдром) отмечается повышенная склонность к насилию долгое время после окончания войн. За этим обычно стоят примерно те же психологические механизмы, что у пережившего болезненную медицинскую процедуру ребенка - какое-то время он совершает то же с куклами, проделывая очень психологически важные вещи: убеждая куклу, что "это не больно", он еще раз убеждает себя; действует в роли того, кто причинил ему боль, пытаясь понять его и разглядеть в нем человека; пытается понять, почему и зачем мама или папа позволили такое с ним делать ... и в целом - восстановить разрушенную картину мира. У взрослых и целых обществ - те же психологические игры. Игрушки - другие. Доходящий до апогея взрыв насилия в постсоветском пространстве (от бытового насилия до ксенофобии и политического экстремизма), безусловно, не сводим только к психологическим и социально-психологическим причинам, но вполне сопоставим с посттравматическими стрессовыми расстройствами, что позволило мне обозначить его в 1992 г. как проявление посттоталитарного стрессового синдрома.

Горько признавать, что российская культура в значительной мере насильственна, но это так. Даже любовь изъясняется языком насилия. Вот О. Соловьев и Е. Шишимаров в своей недавней книге "Православный брак и страсть блуда" настоятельно рекомендуют пороть детей, девочек - особенно, посильнее и почаще, "не боясь переборщить" и даже не стремясь обосновывать наказания соображениями справедливости, ибо "наказание, которое кажется ребенку справедливым, вредно для ребенка, так как укрепляет его в гордыне". Эти традиции насилия столь стары, что большевизм с его лозунгами типа "Лучший способ воспитания - расстрел" лишь продолжил их. Объяснять особенности культуры такой этнокультурной пёстрой державы, как Россия, степенью близости к животным предкам, количеством сумасшедших, "не теми" или, наоборот, "единственно теми" генами и т.д. столь же оскорбительно, сколь глупо. Объяснения должны лежать в самой культуре и психологии культуры.

Сравнив коренных американцев и эмигрантов из бывшего СССР, В. Лефевр показал, что если первым присуще четкое и определенное разделение Добра и Зла при высокой готовности к компромиссному поведению, то вторым - сплавленность представлений о Добре и Зле и неприятие компромиссов в поведении. Эту вторую нравственную систему М. Мамардашвили точно назвал симптомом антропологической катастрофы: бескомпромиссная война неразличимых между собой Добра и Зла - генератор насилия, грозящего взорвать и отдельного человека, и любое человеческое сообщество - от семьи до страны и мира.

У этой опасной нравственной системы есть свои глубокие исторические корни, восходящие, в частности, к анализируемой Сергеем Хоружим духовной традиции невыговаривания (одна из высоких ступеней духовного восхождения - обет молчания) - сохранения и развития целостного духовного опыта, но, вместе с тем, и недостаточной - особенно, в условиях растущих диверсификации и объединения мира - интеллектуальной экспликации, а стало быть - внятных осознавания и артикуляции этого опыта, о необходимости чего еще Чаадаев писал, за что и был высочайшим повелением зачислен в сумасшедшие. Одним из следствий ставшего фактом культуры невыговаривания является отсутствие в русском языке сколько-нибудь удовлетворительного понятийно-терминологического аппарата, без чего изучение насилия и совладание с ним возможны разве что на уровне "пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что". Впрочем, насилие - отнюдь не только российская проблема: по мере развития цивилизации предпосылки для оптимального социального поведения все менее благоприятны, а потребность в нем все более настоятельна. Возможно, это главная проблема наступающего третьего тысячелетия. Как она может решаться?

Есть пути решения, которые вроде напрашиваются сами собой, но уже доказали свою безнадежность. Как бы ни хотелось, но практически совершенно невозможно полностью исключить ситуации, провоцирующие насилие - триггером насилия может быть все, что угодно, а остановить жизнь невозможно. Весьма соблазнительно выглядят моральные запреты насилия - что-то вроде морального пояса верности идеалам гуманизма. Но к такому поясу всегда есть много ключей, о которых не знает только ревнивый муж.

Последнее время генетики открывают все новые гены и то ли уже открыли, то ли вот-вот откроют ген преступности, а там, глядишь, и насилия. Околонаучные сказки подобного типа кружат головы многим. Но воплощение их в жизнь, будь оно возможно, несло бы с собой непредсказуемые опасности. Разумные генетики знают, что генные системы не патронташ, в который вместо генов всего, что сегодня почему-то не нравится, можно натолкать сливочных тянучек. В каждом акте поведения задействованы десятки и сотни побуждений и потребностей, зависящих от разных генов: выдерни из этой системы один ген, предупреждал К. Лоренц, и можно лишиться Бог весть чего - от способности смеяться до способности к творчеству. Насилие - крайняя форма человеческого поведения, и в совладании с ним разумно избегать крайностей радикализма.

Поскольку основной инструмент насилия - агрессия, нам остается лишь принять целесообразность и диалектику ее наличия, озаботившись не ее уничтожением (еще одной войной за мир), а тем, чтобы ее проявления были оптимальными и социально приемлемыми - не посягающими на свободу и права других людей. На уровне обществ это соревновательность вместо соперничества и вражды, разрешение конфликтов вместо попыток уничтожения или подчинения одной из сторон, совершенствование юридических систем, смещение агрессии на заместительные объекты (от игр в "войнушку" и зрелищ до сложных виртуальных игровых систем), переориентация сильных эмоций и массовых порывов на позитивные цели и т.д. На уровне человека это принятие и осознавание себя и своих переживаний, принятие многообразия мира и людей, ответственный выбор, позитивная самореализация, конструктивный диалог, готовность к компромиссам. Прогресс на этих уровнях встречается в движениях ненасильственной коммуникации, постепенно распространяющих свое влияние на все сферы отношений вплоть до разрешения международных конфликтов.

Но что это все значит, если, как известно, против лома нет приема, коли нет другого лома? Что, толстовское непротивление предотвратило октябрьский переворот и последовавший за ним разгул насилия? Тут я могу лишь напомнить сказку В. Лефевра:

 "Представьте себе маленький замок, и в этом замке живет маленький бумажный человечек. Внезапно к этому замку подходит дракон, такой страшный, но с человеческим лицом, это очень важно. Из этого замка выходит маленький бумажный герой, он смело идет навстречу дракону с протянутой рукой и пытается пробудить в нем человеческие чувства и убедить его повернуть и уйти. Дракон дышит пламенем и человечек исчезает. А дракон отвлекается, идет по дороге, переходит через хребет и видит другой замок, а там живет другой маленький человечек со своими друзьями. И тот маленький человечек выходит уже с мечом, выходит смело, а дракон тоже дует пламенем и уничтожает его.

      Идут столетия. Каждый маленький человечек канонизирован в своем замке. И вот они встречаются через столетия, и начинается бурная дискуссия: чей человечек по-настоящему достойный человек. Жители второго замка считают, что человечек, который жил в первом замке, просто испугался взять в руки оружие. А жители первого замка считают второго человечка недостаточно смелым, потому что у него не хватило духа выйти навстречу дракону без оружия. Кстати, как вы думаете, какой бумажный человечек лучше? У кого выше дух? Результат тот же самый: оба сгорели".

Насилие не задает себе таких вопросов - оно просто сворачивает шеи чересчур умным сказочникам, что, в общем, не трудно. Отношения к насилию и с насилием никогда не будут даны, они задаются как вечные и трудные задачи вопрошания и выбора, переживания и поступка. Каждый человек, каждое общество, каждая культура, каждое время решают эти задачи по-своему. От того, как их решаем мы, зависит - будем мы жить под знаком насилия или свободы. Потому что насилие – всегда не-свобода.

Горьки слова В. Библера: «Мировая война. Мировая революция. Вообще социальные катаклизмы всемирного масштаба … Тоталитарные режимы, проникающие в микроструктуру личных судеб, взрезающие плотную ткань внеисторических семейных заповедей и бытовых стереотипов … В таких взрывах человек ХХ в. выбрасывается из постоянных социальных связей и луз (цивилизации) … это уже совсем особый тип социального общения и социальной детерминации … В жизни и сознании и мышлении людей ХХ в. обнаруживается неизбежность жесткого столкновения (и своего рода боровская дополнительность) между взаимоисключающими и взаимоопределяющими «регуляторами» человеческого поведения, деятельности … Сопряжение всех этих граней … становится мучительно вопрошающим, отчаянной трудностью, предельной коллизией «быть или не быть» для каждого человека …Чтобы поступать сознательно, необходимо заново, изначально решать и перерешать вопросы бытия … заново (каждому для себя) изобретать исходные нравственные и мыслительные и эстетические коллизии…». Горьки, но справедливы: каждый и заново, мучительно и трудно.

Потому что сладко, конечно, в благородном кипении нравственного порыва обличать и обвинять в растлении жестокостью всех и вся: телевидение и кино, триллеры и кик-боксинг, купивший все на корню Запад … И, будучи последовательным борцом с насилием, запретить все это смотреть, читать и слушать своим детям. А потом сесть с ними на мягкий диван, с чайком и чем-нибудь вкусненьким перед телевизором с фильмом об Отечественной войне или новостями с кадрами из Кампучии с опускающимися на головы мотыгами или, скажем, из Чечни или Югославии. Не здесь ли, когда рту вкусно, а телу удобно при виде крови, ужаса, смерти и зарождаются первые ноты маршей насилия и первые слова гимнов ему?!

И не тогда ли, когда при виде крови смешно? Вот один только пример. Сообщение об оторванной на мине ноге Басаева одна из российских интернет-газет сопроводила фотомонтажом: сидит чеченский боевик на корточках, на двух собственных ногах, обутых в добротные армейские ботинки, и моет выставленную вперед босую ногу. Смешно, правда?! Это не антитеррористическая операция и не война – это «мочилово» с садистски-шкодливым хихиканьем над болью другого, лежащим по другую сторону от принятого среди уважающих себя военных уважения противника. И как далеко этот выпускающий редактор ушел от Бориса Балтера, описавшего в «До свидания, мальчики» переживание своим героем первого убитого фашистского солдата – убийство человека! Впрочем, только ли выпускающий редактор?

Дело не в том, что Россия возмечтала о сильной руке – бессильное государство никому не нужно, оно рано или поздно вынуждено будет подчиниться какой-то внешней силе.Но сила в России слишком часто реализует себя в насилии и насилием же подпитывается. Как заметил Г. Померанц, «Добро кончается там, где у ангела Добра проступает на губах злая пена». Здесь и пролегает граница между силой и насилием. Сколько же этой пены сегодня в России: по поводу «иностранных религий», сексуального просвещения, преподавания основ здорового образа жизни в школах, презервативов и абортов, «новых» русских и «старых», олигархов и т.д. и т.п., не говоря уже о таких вечных поводах, как пресловутые «жиды». С ней на устах Комиссия по безопасности прошлой Думы обсуждала – что бы вы думали: вопрос о половом воспитании в школах и желала одной из конференций успехов в воспитании ребенка «безопасного типа».

Эта пена лезла из двух последних предвыборных программ: ну, погибнут двенадцать миллионов, зато остальные будут жить счастливо - провозглашал г-н Жириновский. Насильственные установки, где бы и как бы они ни рождались, овладели, как сказал бы товарищ Ульянов, «низами», а сегодняшние специалисты PR – «избирателями». Фигура насилия возникает только из фона насилия. Она порой вызывает искреннее сочувствие (я вспоминаю, как году в 93-ем, выходившая из трамвая женщина лет 55-60-ти, сказала сама себе, ни к кому не обращаясь: «Может быть, и правда, если бы Гитлер все это пожег, уже бы выросло что-то новое и хорошее?»). Это вам не признания г-на Лукашенко – это вопиющая боль отчаяния. Но и она привита насилием. Идея насилия не просто носится в воздухе – она становится воздухом, которым дышат все, но противогазы и антидоты есть лишь у немногих.

Опасность сегодняшего момента не в том, что президентом стал бывший офицер КГБ (ну, не может хватить бывших дисидентоа на все государственные посты, да и не хотелось бы видеть в президентах того же И. Шафаревича). Опасность в том, что бюллетени за него опускало в урны насилие, с пеной на губах жаждущее видеть пену зла на губах руководителя. Опасность – в пене на губах теледикторов и толпы, выкрикивающих имя Сергея Ковалева как имя предателя за то лишь, что сила и насилие для него – разные вещи. Опасность в том, что насилие лишь поначалу ищет повода и адресата, а потом становится тотальным – бесовщиной Достоевского, драконом Шварца, всенародно любимым фюрером или генералиссимусом. Вот что нам не мешало бы видеть за горячими новостями, желтыми сенсациями и развесистой клубничкой информации «для масс».

Массовой прививки от насилия не существует – это, повторю, дело сугубо индивидуальное. А вот массовая прививка насилия существует. И придумал ее человек …

---------------------------------
1 Гештальт (gestalt) - целостная функциональная система/паттерн, первичная по отношению к своим структурным компонентам; основные понятия гештальт-психологии - фигура, фон и переструктурирование, благодаря которому происходит внезапное усмотрение новых отношений между элементами с выделением из фона новых фигур.


Ст-Петербург-Москва-Даллас, 1999-2000

      * - Первоначальные краткие варианты этой статьи были опубликованы в "Досье на цензуру" (Москва, 1999, №№ 7-8 – "Знак насилия") и "Кстати" (Сан-Франциско, 2000, № 272 «Психология насилия»)

Комментарии

Добавить изображение