Независимый бостонский альманах

Год 2000-ый. Конец российской словесности.

03-09-2000

Valeriy SerdyuchenkoНазвание статьи звучит несколько апокалиптично, но, во-первых, констатируетcя непреложный хронологический факт, а, во-вторых, почему не рассмотреть текущую словесность с высоты пирамид и веков, на предмет ее причастности к вековечным заботам отечества и человечества? Ведь писатель, помимо профессионального измерения, еще и чувствилище основных инстинктов и настроений эпохи. Народ безмолвствует, писатель говорит. Это ему только кажется, что он говорит преимущественно о своем и о себе. Франц Кафка, трагический интроверт, чье окружение исчерпывалась семьей, канцелярской конторой, Максом Бродом и Миленой, выразил социальный невроз целого исторического слоя, а именно восточноевропейского еврейства начала столетия. Николай Островский, сочинский отшельник и живой труп, писавший "Как закалялась сталь" азбукой Брайля, передал доминиканскую святость "божьих псов" революции. Творчество Эрнста Хемингуэя, потенциального самоубийцы и запойного пьяницы, стало манифестом "потерянного" поколения Америки и Европы. Мы привели крайние случаи, не называя тех, кто призывался читательскими массами в вероучители, пророки, президенты.

"Каждый народ имеет тех правителей, которых заслуживает". Да, но и художников тоже. "Других писателей у меня нет" - удрученно констатировал создатель советского народа Сталин.

Недавно С. Костырко отчитал в приватном письме автора сего, за то, что он (я) тратит свои интеллектуально-критические ресурсы на писателей, которые на самом деле ими не являются. Имелась в виду компания Д. Пригова, Вик. Ерофеева, Вл. Сорокина, И. Яркевича, Вяч.

Курицына, и было предложено увидеть таковых в А. Дмитриеве, М. Бутове, М. Уткине "и так далее". Однако же именно первые завладели сегодня Интернетом, а вторые влачат боборыкинское существование в толстых журналах, основными читателями которых являются они сами и критик Андрей Немзер.

Но согласен, они тоже отражают духовное состояние общества.

Каково же это состояние?

Вполне безрадостное. Покинем на время литературные сады и углубимся в их необозримые окрестности.

У-у, какие пространства открываются изумленному столичному оку в этих далях, какая terra incognita и какая бесчисленность человеческих существований! Коловращение горизонтов, лесные чащобы и обнаженные равнины, Уральские горы, лабиринты водных потоков, путаница дорог, занесенные снегами и продутые ветрами города и селения, и всюду роятся, разообразно перемещаются и исчезают за поворотом мириады соплеменников. Но чем заняты эти людские множества, каковы их труды и дни и вообще, "куда ж несешься ты, Русь? дай ответ." "Не дает ответа". И вообще никуда не несется и даже не тащится. Мы взяли не тот тон. Всюду запустение и разор. Всяк, кому не лень, колотит сегодня россиян на пороге их собственного дома, в котором они колотят друг друга сами на потеху окрестным племенам и народам.

Освободившийся неизвестено от чего народ оказался аморфным образованием, именно "множеством", неспособным ни к какому созидательному усилию, забывшим своих богов, равнодушным к прошлому и будущему и тупо созерцающим в своих допотопных телеящиках "Угадай мелодию" и "Про это". "Во, бля, она сверху, третий смотрит, а четвертая научно объясняет".

Это никакая не карикатура и не преувеличение. "Вони ничого не роблять, а тильки дивляться в свои телевизори" - изумлялись мои соседи по поезду "Москва-Львов", возвращавшиеся с какого-то строительства в тюменских глубинах России. Просто поразительно, с какой легкостью выпал в антропологический осадок громадный цивилизованный этнос, вчера еще гордившийся поголовной грамотностью, разветвленной сетью культурных институтов, космонавтами, учеными, диссидентами, писателями, художниками, композиторами, обучавший в своих академиях студентов со всех концов мира, а ныне превратившийся в русскоязычное нечто, не помнящее собственного родства.. Возникает тоскливое подозрение, что это не сами россияне создавали свою цивилизацию, но их заставляли делать это. За всю свою историю Россия лишь трижды оказывалась конкурентоспособной в сравнении со странами Запада - при Иване Грозном, Петре Первом и Сталине. Но уходили жестокие прорабы, и горе-строители вновь разбредались в привычные нищенские пределы, отвинчивая по дороге железнодорожные гайки для ловли шилишпера. И когда патриотические литераторы предлагают петь сегодня оды русск
ому гению - пусть опровергнут сначала другого, не менее российского литератора:

"Лезут мне в глаза с даровитостью русской натуры, с гениальным инстинктом, Да какая это гениальность, помилуйте, господа? Это лепетанье спросонья, а не то полузвериная сметка. Инстинкт!

Нашли, чем хвастаться! Возьмите муравья в лесу и отнесите его на версту от его кочки: он найдет дорогу домой- человек ничего подобного сделать не сможет- что ж? Разве он ниже муравья? Инстинкт, будь он хоть распрегениальный, не достоин человека: рассудок, простой, здравый, дюжинный рассудок - вот наше прямое достояние, наша гордость - рассудок никогда таких штук не выкидывает- оттого-то на нем все и держится. А что до Кулибина, который, не зная механики, смастерил какие-то пребезобразные часы, так я бы эти самые часы на позорный столб выставить приказал- вот, мол, смотрите, люди добрые, как не надо делать. Кулибин тут не виноват, да дело его дрянь. Хвалить Телушкина, что на адмиралтейский шпиль лазил, за смелость и ловкость - можно- отчего бы не похвалить? Но не следует кричать, что, дескать, какой он нос наклеил немцам-архитекторам! И на что они! Только деньги берут

Никакого он им носа не наклеивал: пришлось же потом леса вокруг шпиля поставить, да починить его обыкновенным порядком. Не поощряйте, ради Бога, у нас на Руси мысли, что можно чего-нибудь добиться без учения! Нет! Будь ты хоть семи пядей во лбу, а учись, учись с азбуки!"

Или вот еще, буквально через страницу:

"У меня, осмелюсь доложить вам, из головы следующее воспоминание не выходит.

Посетил я нынешнею весною Хрустальный дворец возле Лондона- в этом дворце помещается, как вам известно, нечто вроде выставки всего, до чего достигла людская изобретательность - энциклопедия человечества, так сказать надо. Ну-с, расхаживал я, расхаживал мимо всех этих машин и орудий и статуй великих людей- и подумал я в те поры: если бы такой вышел приказ, что вместе с исчезновением какого-либо народа с лица земли немедленно должно было бы исчезнуть из Хрустального дворца все то, что тот народ выдумал,- наша матушка, Русь православная, провалиться могла бы в тартарары, и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы, родная: все бы преспокойно осталось на своем мете, потому что даже самовар, и лапти, и дуга, и кнут - эти наши знаменитые продукты - не нами выдуманы. Подобного опыта даже с Сандвичевскими островами произвести невозможно- тамошние жители какие-то лодки да копья изобрели: посетители заметили бы их отсутствие. /…/ Старые наши выдумки к нам приползли с Востока, новые мы с грехом пополам с Запада перетащили, а мы все продолжаем толковать о русском самостоятельном искусстве! Иные молодцы даже русскую науку открыли: у нас, мол, дважды два тоже четыре, да выходит оно как-то бойчее.

- Но постойте! Постойте! Ведь посылаем же мы что-нибудь на всемирные выставки и Европа чем-нибудь да запасается у нас.

- Да, сырьем, сырыми продуктами. И заметьте, милостивый государь: это наше сырье большею частию только потому хорошо, что обусловлено другими прескверными обстоятельствами: щетина наша, например, велика и жестка оттого, что свиньи плохи, кожа плотна и толста оттого, что коровы худы сало жирно оттого, что вываривается пополам с говядиной."

Или вот еще, снова через страницу:

"Пробирался я в болото за бекасами- натолковали мне про это болото другие охотники. Гляжу, сидит на поляне перед избушкой купеческий приказчик, свежий и ядреный, как лущеный орех, сидит, ухмыляется, чему - неизвестно. И спросил я его: "Где, мол, тут болото, и водятся ли в нем бекасы?" - Пожалуйте, пожалуйте,- запел он немедленно и с таким выражением, словно я его рублем подарил,- с нашим удовольствием-с, болото первый сорт- а что касательно до всякой дикой птицы - и боже ты мой! - в отличном изобилии имеется". Я отправился, но не только никакой дикой птицы не нашел, самое болото давно высохло. Ну скажите мне на милость, зачем врет русский человек?"

- Это слишком резко! Это еще не вся правда, - возразите вы, пожалуй.

Верно, не вся. Но признаемся по крайней мере, что этим горестным заметкам Тургенева возразить нечем - разве что самим фактом его существования в столь безрадостном этническом интерьере. Один из парадоксов русского девятнадцатого столетия состоит в том, что в малоразвитой полуграмотной стране была создана великая словесность, по сей день превосходя
щая своим этико-философским и эстетическим опытом все, написанное в веке двадцатом. Когда наступят дни Страшного суда и перед вратами Петра предстанут трепещущие племена и народы, единственное, что сможет повергнуть Россия к престолу Господа, так это свою литературу.

Но вернемся к теме, заявленной в названии. Ну, хорошо, наши крикливые постмодернисты

Напылили вокруг, накопытили, - и пропали "под ветра свист" Сергей Костырко, а вслед за ним Павел Басинский и Капитолина Кокшенева правы, наверное: постмодернизм в России издох. Он еще дергается, вычисляет "своих людей" на телевидении, в "Независимой газете", "Вагриусе", вешает лапшу западным славистам - но это так, отложенная кончина, "жизнь после смерти". В приличном литературном обществе ему уже отказано.

Что же нового в нем появилось?

Неожиданно в нем появилась писательская генерация, которую можно было бы назвать новыми разночинцами. Это такое постсоветское поколение интеллигентных босяков, не сумевших вписаться в меняющуюся действительность, и поэтому судящих ее очень строго - а заодно всякую действительность, потому что, судя по автобиографическому пласту их прозы, они и в советские времена находились не в ладах с жизнью. В литературные столицы они прибыли, как правило, из социально-географической глубинки, надлежащей культурной выправкой не обладают, изяществом литературных манер тоже, но имеют за плечами жизненный опыт, какого не снилось хилым интеллектуалам столичной выпечки. Правда, это опыт не работников, а скорее бичей, но писательская профессия с этим как-то неуловимо (М. Горький) связана.

Бичами становятся в двух случаях. В первом из-за переизбытка жизненных сил, желания посмотреть мир и в нем утвердиться, а во втором случае - из неспособности сообразовать свое поведение с элементарными нормами человеческого общежития. Первые в конце концов становятся брынцаловыми, а вторые писателями.

Вопрос, однако, в том, извлекли ли эти вторые из своих скитальческих университетов философские смыслы жизни или продолжают барахтаться в ее эмпирическом потоке.

Стой, душа мы с тобой проехали
Через бурный положенный путь.

Разберемся во всем, что видели,
Что случилось, что сталось в стране,
И простим, где нас горько обидели
По чужой и по нашей вине -

- вот идеальный зачин для каждого, кто, вдоволь наколдобродив по жизни, решил стать ее летописцем.

Обратите внимание, "по чужой и по нашей вине", потому что нашим новым реалистам подобной возможности, как правило, в голову не приходит. Они прозревают в мире лишь хаос и путаницу - а ты начинаешь подозревать путаницу в их собственной голове. У них в уме эдакий гонимый миром странник - а у тебя перед глазами великовозрастный балбес с вывихнутыми представлениями о времени и о себе. Они вдаются в философствования - а лучше бы не вдавались, потому что получается чеховский ученый сосед.

Вот, например, роман А. Дмитриева "Закрытая книга". Что в этой книге действительно по-настоящему талантливо, так это ее название. Это и в самом деле закрытый ящик Пандоры, замкнутый на самого себя мир несостоявшихся биографий и судеб. Тут и спивающиеся мореманы, и погоревшие негоцианты, и их полунормальные отцы, и неудавшиеся литераторы, и какие-то инкарнации опоязовских любомудров, и "бородатый инженер горводоканала Сыромятин, незамужняя толстая Халдея, многодетная Зеленчук, секретарь обкома комсомола Костя, доцент Политехнического Николай Шаров, Гарик из областной партийной газеты, военный комиссар Дементьев и моя разведенная мать в своей неизменной тельняшке до колен" , но сверх того еще и русский бразилец Редис, сыровар Иона, акционеры "Деликата", а также барон Маннергейм, кегебист Панюков и лапландка Маарет из племени к о л т а (!).

Роман заканчивается поразительным признанием: "Пора закрывать эту книгу, в которой нету никакого вымысла, почти все домысел и все - правда."

Мне неизвестно, на таких ли именно географических, социальных и исторических широтах совершалось жизненное поприще автора, но "эффект присутствия" в книге несомненен.

Однако же, как этот "эффект" безрадостен! Сколько горечи в этих жизнеописаниях, и какая в них господствует субъективная, "закрытая" нормальному людскому большинству правда! Автор населил свой роман количеством персонажей, едва ли не превышающим население "Войны и мира" - и ни

одного симпатичного образа, сплошь потерянное, пьющее, полоумное.

Таков же мир, являемый со страниц. Ю. Буйды, О. Павлова, А. Мелихова, А. Волкова, В. Пискунова, Д. Бакина, А. Варламова, всех не перечислишь, но каждый из них пишет жизнь, как нечто тотально-бессмысленное и брутальное. Особенно поучительна в этом смысле проза О. Павлова, с циклотимическим постоянством воспроизводящая карагандинские ужасы конвойных служб МВД. О. Павлов не скрывает, что его повести автобиографичны. Сошлемся, однако, на собственную память и позволим возразить автору: это было так - и не так одновременно. В двух словах этого не объяснишь. То, что представляется нашему новому Солженицыну единственной лагерной verite, имеет массу других измерений и правд. Например, бесконечный мемуарный проект Евг. Федорова, едва ли не смакующего гримасы тюремного быта. Или твердокаменная антисоветская скрижаль "Архипелага ГУЛАГа". Или трагический мазохизм "Колымских тетрадей" В. Шаламова. А есть еще сострадательная правда "Воскресенья", "Записок из Мертвого дома", "Острова Сахалин", "Одного дня Ивана Денисовича".

Но более кошмарного, чем лагерная действительность "по Павлову", вообразить невозможно. И упрекнуть за это автора тоже невозможно. Именно так обходилась с ним упомянутая действительность.

С другими она обходилась - или они ощущали ее - по-разному. Солженицын, например, назвал годы тюрьмы лучшими годами своей жизни, потому что они идеально питали его психическую склонность к аскезе, схиме, рахметовским гвоздям, помноженным на рахметовский же дидактизм, они создавали ту самую жесткую черно-белую палитру человеческих отношений, которой соответствовала палитра его собственной души, они давали ему возможность ежедневно и ежечасно питать свою праведную ненависть. Довлатов, напротив, вспоминает о своей лагерной службе только что не в лирических тонах.

Да ведь не только тюремная - но и любая другая действительность по-разному переживается и даже по-разному относится к находящемуся внутри нее человеку. Ивану Карамазову мир представлялся вместилищем зла, а по Зосиме выходило, что "жизнь есть рай и все мы в раю, только не хотим знать этого". Кто из них более прав? Да оба, оба правы, потому что жизнь такова, какова она есть, и больше никакова, человек мерзок и свят, подл и благороден одновременно, и если ты писатель, научись прежде всего оставлять скорлупу собственного "я", чтобы проникнуть в чужие человеческие существования. "Лев Николаевич, это невозможно, вы когда-то были лошадью!" - возопил один из приглашенных на авторскую читку "Холстомера". Что касается новых сорокалетних (термин, не возраст), они не только только лошадиного, но и любого другого отношения к миру вообразить не в состоянии.

Жизнь многолика, полихромна, она переливается и струится, но поди убеди в этом наших сумрачных хронистов. Возвращаясь однажды ночью на свой Мичуринский проспект, я увидел человека, горько и безудержно рыдавшего, склонясь на руль своего "Ниссан-Террано". А рядом бомжа, с блаженной улыбкой поглощавшего банку с пивом. И я подумал, что человек счастлив или несчастлив не потому, что в данную минуту ему не везет или не везет в жизни, а из-за психофизических или даже гормональных изменений в своем организме.

Наутро богач из "Ниссан-Террано" проснется, может быть, в прекрасном настроении, а бомж с банкой, может, со слезами на глазах, но не потому, что изменилось что-то вокруг, а потому что так закодированы их настроенческие синусоиды. Еклезиаст можно бы дополнить словами "время быть счастливым и быть несчастливым". Но к нашим персонажам это не относится. В отличие от проеденных литературщиной постмодернистов они пишут "из действительности", а не "из головы", да дело в том, что от такой действительности хочется удавиться, и, значит, это в первую очередь с ними самими, а не с действительностью что-то не так. Героям их самоломанной прозы всюду плохо. Окажись они на обетованных Сан-двичевых островах - они и там первым делом ухитрились бы напиться, потерять свои заграничные паспорта и провести ночь в полицейском участке, делясь с местными бомжами мыслями о несовершенстве жизни.

Мы, кажется, начали во здравие, а кончаем за упокой. Да нет, на общем фоне эта неуклюжая разночинная гвардия скорее симпатична. Уроженец местечковой прибалтийской глубинки Ю. Буйда, некогда кустанайский А. Мелихов, экс-донбасский В. Пискунов - они в конце концов сермяжные реалисты, и если бы не упражнения в новомодных дискурсах и французско-нижегородских "Ермо", получилась бы здоровая альтернатива интернетовским ничевокам.

Особенно симпатичен в этом ряду А. Варламов, и особенно как автор недавно опубликованного романа "Купол", где показано изживание провинциальным Вертером нарциссических комплексов своей юности. Самовлюбленный либертин, полжизни портивший кровь каждому, кто принимал в нем участие, начинает постепенно прозревать действительные пропорции окружающего мира и свое в нем место. А. Варламов вообще на голову умнее (и взрослее) собратьев по теме. Он умеет посмотреть на своего авто-биографического героя со стороны, разобраться, где его обидели по чужой, а где "по нашей вине", пристыдить, но и посочувствовать ему, несущемуся в потоке времени. Подкупает к тому же какая-то неуловимая честность варламовского письма. "Он пишет, как молится",- заметил о нем П. Басинский. Это, положим, от избытка дружеских чувств, но, действительно, чего у А. Варламова не сыщешь, так это ернической интонации, которая считается почему-то обязательной у его литературных собратьев

Сказать ли, что они талантливы? К сожалению, не очень.

Эмоционально-эстетического наслаждения от их прозы получить невозможно. Это, вот именно, очень "прозаическая" проза. В ней отсутствуют следы стилевого усилия, преодоления языкового материала. Упругость метафоры, пластичность фразы, органолептика образа, композиционная завершен-ность, повествовательный ритм - того, что делает произведение искусством слова, в их "физиологиях" не ночевало. Они писатели, но не художники. И, кажется, сами не подозревают об этом.

…Когда я служил командиром караульного взвода на Чукотке, нам был придан БТР чтобы развозить наряды по упрятанным в сопки объектам. Но однажды поднялась и две недели не стихала такая пурга, что никакою техникою к вещевому складу стало невозможно пробиться. И вот я вижу подъезжающего к фактории чукчу, который стаскивает с нарт связку песцовой пушнины, исчезает в дверях фактории, а через некоторое время появляется оттуда с ящиком одеколона "Красная Москва". И начинает тут же осушать флакон за флаконом. Пробка в одну сторону, флакон в другую, пробка направо, флакон налево. Пока опустошался ящик, у меня рождалась инициатива: "А что если добраться до поста на его собачьем вездеходе?".

Повеселевший сын снегов с готовностью согласился, и мы понеслись по бескрайним просторам к маячащей вдали синусоиде сопок и гор. Кругом марсианское безмолвие, солнце лупит ультрафиолетовой пушкой, на небе ни облачка, а мой погонщик начинает петь. И поет что-то беспрерывное и нескончаемое, как равнина, по которой мы мчимся

- Слушай, Иван, про что это ты поешь такое километр за километром?

- Как про что? Вон лисьи следы на пороше, а вон над сопкой снежная пыль курится, к непогоде, однако. Целых двенадцать собачек в моей упряжке, одна другой сильнее, а у тебя карабин хороший, десятизарядный, СКС называется, и сам ты, лейтенант, белый человек, хороший человек, сильно волосатый, однако. Что вижу, про то и пою.

Так же и наши персонажи. Они усаживаются, кто за компьютер, кто за пишущую машинку, накреняют мозолистые черепа - и, как за окном чичиковской брички, "пошли писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, солдат на лошади, везущий зеленый ящик со свинцовым горохом и надписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон и горизонт без конца…" - и в этой их бесконечной, как чичиковская одиссея, прозе нет ни завязки, ни интриги, ни главного, ни второстепенного, ни цели, ни сюжета и никакого тебе хронотопа, а только биографическое время самого автора и бесхитростное "что вижу, про то и пою". Это проза без царя в голове, бессмысленная проза.

Но иною она и быть не может. Каждая эпоха имеет таких писателей, каких она заслуживает.

Художественно-литературный эпос в наше время невозможен, потому что антиэпично и внеисторично само время. Более того, оно и внехудожественно. В. Набоков покинул Советскую Россию не из-за того, что она лишила его семью несметных богатств и столбовых званий, а потому, что она перестала быть Зоорландией его детства, эстетически самоуничтожилась. Сегодня этот процесс повторился. В очередной раз иссякло духовное вещество народа, он превратился в скопище, орду, растерянно бродящую по Великой Пустоши.

Уже не может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать. А. Солженицын: "Россия в обвале"… Наши доморощенные прогрессисты, толковавшие о спасительности капиталистической цивилизации и тянувшие упирающийся народ в то, к чему он изначально, генетически неприспособлен, достигли лишь повального смятения умов.

"Начали с того, что стали бросать хлеб под стол и креститься неистовым образом. Обличения того времени полны самых горьких указаний на этот печальный факт. "Было время,- гремели обличители: - когда глуповцы древних Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не токмо сами Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон хлеб божий не в уста, а на пол метал, как нынешняя некая модная затея то делать повелевает". Но глуповцы не внимали обличителям и с дерзостью говорили: "хлеб пущай свиньи едят, а мы свиней съедим - тот же хлеб будет". /…/

      Развращение нравов развивалось не по дням, а по часам. Появились кокотки и кокодессы; мужчины завели жилетки с неслыханными вырезками, которые совершенно обнажали грудь; женщины устраивали сзади возвышения, имевшие преобразовательный смысл и возбуждавшие в прохожих вольные мысли. Образовался новый язык, получеловеческий, полуобезьяний, но во всяком случае непригодный для выражения каких бы то ни было отвлеченых мыслей. Знатные особы ходили по улицам и пели: "A moi l'pompon", или "La Venus aux carottes", смерды слонялись по кабакам и горланили комаринскую. Мнили, что во время этой гульбы хлеб вырастет сам собою и поэтому перестали возделывать поля Уважение к старшим исчезло; агитировали вопрос, не следует ли, по достижении людьми известных лет, устранять их из жизни, но корысть одержала верх, и порешили на том, чтобы стариков и старух продать в рабство. В довершение всего очистили какой-то манеж и поставили в нем "Прекрасную Елену", пригласив в качестве исполнительницы девицу Бланш Гандон". /…/

      Величавая дикость прежнего времени исчезла без следа; вместо гигантов, сгибавших подковы и ломавших целковы , явились люди женоподобные, у которых были на уме только милые непристойности. Для этих непристойностей существовал особый язык. Любовное свидание мужчины с женщиной именовалось "ездою на остров любви"; грубая терминология анатомии заменилась более утонченною; появились выражения вроде: "шаловливый мизантроп", "милая отшельница" и т.д. /…/

      Ударившись в политеизм, осложненный гривуазностью, представители глуповской интеллигенции сделались равнодушны ко всему, что происходило вне замкнутой сферы "езды на остров любви. /…/

      Последствия этих заблуждений сказались очень скоро. /…/ В следующем году не родилось совсем ничего, потому что обыватели, до того развращенные постоянной гульбой, до того понадеялись на свое счастие, что, не вспахав земли, зря разбросали зерно по целине.

      - Итак шельма родит,- говорили глуповцы в чаду гордыни.

      Но надежды их не сбылись, и когда поля весной освободились от снега, то глуповцы не без изумления увидели, что они стоят совсем голые".

Теперь спрашивается, какая у такого народа, в таком его состоянии, может быть литература? Только такая, какую он имеет, и которая, впрочем, сделалась ему совершенно не нужна (как и наоборот).

Писательство стало сегодня скрытой формой социального дезертирства. Это раньше в литературу пробивались талантливые и сильные, сейчас в нее бегут от жизни проигравшие и слабые. На литературные и филологические факультеты поступают сегодня те, кто не в состоянии поступить ни на какие другие факультеты. Сочинители литературы сбились в масонскую богадельню, которую оплачивают (пока еще оплачивают) разные благотворительные фонды и которая в миниатюре воспроизводит богадельню общероссийскую.

И "сделались равнодушны ко всему, что происходило вне замкнутой сферы "езды на остров любви". Смешно сказать, но если далекие потомки вздумают, по традиции, судить о конце двадцатого века по литературе этого века, они должны будут со смущением констатировать, что их отчичи и дедичи не занимались ничем иным, кроме как половым вопросом, а все нация находилась в состоянии неслыханного сексуального перевозбуждения. Я не о постмодернистах говорю. У них даже "про это" получается как-то выморочно. Но и обычные, традиционные писатели стали напоминать того учителя из "Ревизора", который в преподавании был зануден и вял, но когда доходил до Александра Македонского, делался вполне безумным.

Шиллер сказал: "миром правят голод и любовь". Опровергнуть этого не смог сам Иисус Христос, и, таким образом, сосредоточенность сегодняшнего писательского племени на одном из этих знаменателей должна бы свидетельствовать о человековедческой проницательности. Между тем она свидетельствует лишь о повышенной похотливости и эстетической тугоухости. Половой акт есть дело хорошее, но литературе противопоказанное. Только гениальные художники способны изъять из него физиологическую составляющую.

От чтения "Песни Песней Соломона" в голове стоит сплошной эротический шум - а она является двадцать второй книгой Ветхого Завета. Возлюбленные, возлегающие на ложе, прекрасны; совершенны и соразмерны сочленения их, ноздри их благоухают яблоками, их лица сияют блаженством - а если автор со своим героем видят и переживают это иначе, значит, оба они эмоционально-психологически недовоплощены, и нижняя половина туловища перевешивает у них верхнюю.

Ну, хорошо, молодым простительно. Но прочитайте соответствующие места из "Веселого солдата" В. Астафьева, "Замысла" В. Войновича, "Не умирай раньше смерти" Е. Евтушенко, "Senilia" Г. Сапгира - а лучше не читайте. Седовласые деды, старые перечницы, садясь за письменные столы, стали выдавать такое! Особенно неловко чувствуешь себя при чтении поздних произведений В. Астафьева. Мат-перемат по поводу и без повода, публичные совокупления на вокзале и в туалете, - как все это нелепо на фоне его ранней целомудренной прозы. У В. Астафьева последних лет очень хорошо получается уничтожение на корню большевиков и думы о России. Пожелаем ему и впредь преуспевать в этом направлении, а не смущать "народным порно" собственных внуков и своих новых кремлевских почитателей. Первым еще рано, а вторым уже поздно познавать науку "шаловливых мизантропов" и "милых отшельниц".

Недавно Вл. Новиков попытался урезонить этих престарелых ходоков по женской части, назвав такие произведения и имена, как "Новый сладостный стиль" В. Аксенова "Разбойницу" В. Попова и "Последнего героя" А. Кабакова . А Р. Сенчин разразился на страницах "Знамени" совсем уж площадными поношениями: "Тогда как раз появилась вся эта "неизвестная классика", я был увлечен ею. Искал деньги, бегал по магазинам, поглощал книги одну за другой. А потом мне стало понятно. Да это просто старые желчные уродцы! Они измазались жизнью, пережили себя как людей и сели писать. Кучка /…/ мужчин с опавшими членами. Они нюхали свои подмышки и описывали свои ощущения. /…/ Они сделали из этого бизнес. Они дохли от сытой, спокойной старости в окружении любовниц и любовников. Обеспечили свое будущее, вопя, что будущего нет." Здесь все ниже пояса, и Р. Сенчина не извиняет даже, что ругань вложена в уста его герою, бомжу и наркоману. А редакторов "Знамени" не извиняет, что они эту ругань напечатали. Но то же "Знамя" продолжает с поразительным упорством коллекционировать на своих страницах сцены "про это". Я не собираюсь быть голословным.

"Сообразив, что ему элементарно расстегивают брюки….. …… ……… …….. ….., …….. ……. …… ….. ……., …….., …….. ……… . …. .. ……, ….. …… .. ……. …….. ….., ……. ……, ……. . …. . ….. ….., ………, …. …. ……… ………. ……., …… …… …… ……: - . ... … .., ……. ……, ……? - … ……. ……. ……. …..: - . … .. ……… ….. …., ... .. ….. ……..,- . …. ….. … …. . …… …. ……, …… … …… . … …, . .., …….. . ……….. ……., .. …… обули в презерватив"

      "Когда мы втроем оказались в постели. … …….. . …… …., …. .. …. …….. . ……, . …… ….. …. .. …….., .. …………..,……………….- ……………………… .. ………………………….., ;…..!…………,……………….- , …..?- ………. …… …………….. …….., … …… …. - …….. …. …. ….., . - … ….. …… …….. .. …. …………, … …. … …. …. ………. …….., ….., все любили всех"

      "Колени ее по-прежнему сжаты, но…… .. ..-….. ….., .. . ….., ….., ., ………. …. ………, … ………. . …. …., … …… ….. …… … …., … …… ………… .. …. ……. …., ….. . ………. ….. ……….! …… … ……… …… ……….., ….. …, ………. . …….. ……..,……… ……… .. ……… ………, . …. ……,………. …!… . … .. . ……....; ……….. …скорее от боли, чем от неожиданности вскрикивает Марина"

И все это (но не только это) всего в четырех первых книжках журнала за текущий год. И как все это художественно и даже "топографически" бездарно! Рождается подозрение, что авторы воспроизводят некие мастурбационные фантазии, а не собственный половой опыт. Эргали Гер, мой бывший земляк, погорев в бизнесе, сел за повести о сексе по телефону. (Потому что все они, нахватавшись оплеух от жизни, начинают писать повести о сексе). А В. Курицын немедленно сообщил об этом в Интернете, посетовав, что редакция сняла описание одного "совершенно выдающегося оргазма". Не знаю, что в том оргазме было выдающегося, но и те, которые описаны, небезынтересны. Это, изволите ли видеть, виртуальные оргазмы. По-другому герой не может, то ли ему неинтересно, и вот, слабый членом, но сильный "даром слова" (название повести), он имеет свою возлюбленную и весь мир исключительно по телефону.

Сказать ли? Повесть вместе с тем далеко небесталанна. Во-первых, ее автору в даре слова действительно не откажешь, а, во-вторых, в ней есть некая догадка о витальной недостаточности любого художника слова; о том что первое является роковым условием второго. На этом открытии вся "Волшебная гора" Т. Манна держится, и одна только эта параллель выводит повесть Э. Гера за пределы сегодняшней вялотекущей прозы. Что касается эротики, то никто из здесь присутствующих не является ни ретроградом, ни моралистом. Тема плотской любви всегда наличествовала в русской литературе. Ей отдали дань Пушкин, Тютчев, Тургенев, Л. Толстой и даже целомудреннейший ("Дама с собачкой") Чехов. "Ночи на вилле" написаны пером латентного гомосексуалиста. "Исповедь Ставрогина" - исповедь педофила. О писателях серебряного века говорить не приходится, как и о набоковской "Лолите". Но почему эти произведения, с их рискованными эпизодами и сценами, вошли в фонд гуманистической культуры, а не в литературно-сексуальные хрестоматии? Потому что там (в произведениях) эти эпизоды не самоценны. Они насыщены таким этико-философским и лирическим переизбытком, что не они, а сам этот избыток уязвляет читательское сердце высокой шиллеровской поэзией.

"Казалось, что чувства ее похожи на длинную шпагу, которой конец уже после того, как нанесен удар, все еще дрожит, и точно трепещет в воздухе, как знамя на ветру, или как белый край паруса над рябящим морем, или крылья птицы, садящейся на воду" .

Художник, который так описывает посторгиастическое состояние женщины, угоден богу искусства и самому Господу. Здесь эротика преобразована в высокий Эрос, она "трепещет в воздухе", а не в гениталиях персонажей, и просто удивительно, как у современного, циничного и матерящегося автора "Дара слова" могло зародиться что-то подобное. "Для меня прикосновение руки Эммы Бовари более эротично, чем вся порнография мира",- сказал однажды Л. Висконти. Вот поскольку продвинутый Э. Гер проникся тем же, постольку он стал художником, а остальные так и остались при своих пенисах и клиторах.

Что еще характерно для литературного ландшафта рубежа тысячелетий? Патриотическая словесность. На одном из "Круглых столов" И. Роднянская призвала к большей толерантности по отношению к этому участку российского литпространства, высказавшись в том смысле, что литературно-критический бойкот не есть лучшая форма полемики с инакомыслящим оппонентом. Последуем ее совету и вступим на это минное поле, будучи готовыми к "вонючему козлу" и "жидомасонской сволочи", потому что в чем патриотическим литераторам не откажешь, так это в энергии стиля. Вот, например, лично касающийся меня образец: "Полемизировать с чудовищным бредом потенциального пациента психоневрологической лечебницы вряд ли cтоит. В какой-то мере можно понять Сердюченко, для которого наверняка нет пророка, кроме Степана Бендеры, а все русское, в особенности советское, ненавистно, подлежит лишь проклятию. А вот редакцию русской газеты с весьма обязывающим названием…" - ну, и так далее, и под конец призыв к физической расправе.

Но ведь и наиболее нарванные демократы призывают к чему-то подобному. Между тем на страницах, например, "Москвы" публикуются не только воители-заединщики, но и "просто" авторы, которым близка их тихая, провинциальная, рубцовская Россия. Ну, любят они ее, проклятую, и ничего не могут с собой поделать - и ведь там есть еще что любить, не правда ли?.. Их литературная известность настолько мизерна, что их фамилии ничего не скажут читателю. Как правило, это одноразовое появление с коротким очерком, стихотворением, рассказом, после чего автор вновь надолго, если не навсегда, исчезает в районной глубинке, ища истины на дне стакана. ("Вот моя рукопись!",- восклицал один из них, поводя перед моим носом бутылкой водки). Так и видишь эти бесчисленные Вышние Волочки и Солигаличи с их деревянными тротуарами, огородами рядом с главной улицей, заросшим городским парком, редакцией "Вышневолочского коммунара" и опустевшим текстильным заводом по ту сторону реки. Здесь совсем другое струение жизни и другие сюжеты. Вон рыбаки возвращаются с ночного улова и задержались за столиком местной ресторации; стайка школьников с чистыми лицами отправляется под началом физрука и в сопровождении мам на автобусную остановку; Колька-бизнесмен грузит в мотоциклетную коляску нераспроданную упаковку с "Фантой"; коза, невесть каким образом оказавшаяся на главной площади; местная милиция в виде участкового с кобурой (где, впрочем, бутерброд вместо пистолета) распекает провинившегося обывателя. А там, за околицей, вздымаются заросшие косогоры, зеленеет облитый утренним серебром угол леса, а за ним новые Вышние Волочки и Солигаличи, еще более неслышные и бесхитростные, но именно поэтому мучительно близкие русскому сердцу. Здесь прошло детство нашего автора. Но другие уехали, а он остался - точнее, хлебнув столичной жизни, вернулся на круги своя, потому что так устроенною оказалась его душа, что эта глушь обернулась ему милее урбанистических мегаполисов, где воздвигаются олигархии и пламенные прохвосты бросают в наэлектризованные толпы "За сърб и молд!". Он любит свою Россию. По вечерам, выпив винца, он пишет о ней патриотические стихи и рассказы. Кто бросит в него камень, тот либо либеральный дурак, либо человек без сердца, что одно и то же.

К сожалению, другая интонация преобладает в сегодняшней патриотической литературе. И, к сожалению, чем этой интонации больше, тем сама литература хуже. Одно дело грандиозность замысла, а другое его исполнение. "Граждане, послушайте меня!" - взывает патриотический писатель на площади.

Сограждане начинают слушать. Но ничего, кроме публицистических анафем, не слышат и возвращаются к своим насущным заботам. Художественного таланта - вот чего недостает страницам "Молодой гвардии" и "Нашего современника". Там из номера в номер публикуются одни призывы, разоблачения и манифесты, в том числе про гибельность космополитического дискурса для подлинного искусства. Но продемонстрируйте противоположное произведениями, эстетически совершенными именно потому, что они прошнурованы национально-патриотическим тезисом! Этого не получится по причине роковой несовместимости идеологии и искусства. Байрон велик, как создатель "Чайльд-Гарольда", а не как автор путаных речей в английском парламенте и инициатор нелепых ратно-патриотических вояжей в воюющую Грецию. Мицкевич остался в культурной памяти славян благодаря своему поэтическом гению, а не клубным меморандумам о поль-ском мессианизме. "Один день (всего один!) Ивана Денисовича" А. Солженицына переве-шивает его циклопические трактаты о прошлом и будущем России. И даже Достоевский, и даже Л. Толстой, поддаваясь искушению поучать племена и народы, превращались в "просто" публицистов.

Передать любовь к родине средствами искусства можно, только растворив эту любовь в объективной стихии художественного образа и слова, как то выходило у Есенина, или Рубцова, или Шукшина, или у В. Белова и В. Распутина - у двух последних до того, как они подались в политику и тем совершили решительно антипатриотический поступок.

Увы, противоположного окраса нетерпимость так же контрпродуктивна. Пока, например, Вик. Топоров ходил в демократах, им восхищались и его цитировали, но стоило ему кое в ком из своего литературного окружения усомниться, как его перестали печатать и буквально вытолкали на страницы "Завтра" и "Новой России". Таланта у Вик. Топорова не убавилось, а злости прибавилось, и теперь ревнители чистоты рядов пожинают результат собственного чистоплюйства. Еще неизвестно, кто станет очередной жертвой бешеного пера этого публициста, но в том, что этой жертвой окажется кто-то из ревнителей, а сатира будет неотразимой, сомневаться не приходится. Нынешний литературный бомонд ожидает его выступлений только что не с трепетом - и не обманывается: каждая его новая статья означает крушение очередной репутации.

Такова цена клановой упертости. Трудно представить в России 19 в. человека с более жесткими политическими взглядами, чем М. Катков. Казалось бы, оказавшись полновластным хозяином "Русского Вестника", он превратит его в литературное приложение к возлюбленной идее и тем лишит журнал массового читателя. Вместо этого "Русский Вестник" стал ежемесячным изданием с 20-тысячными (siс!) тиражами. .Посмотрите теперь на реквизитную страницу нынешних литературных журналов. У М. Каткова достало ума и эстетической объективности, чтобы отключить свою издательскую и редакторскую деятельность от политических пристрастий. Он не переваривал убеждений Л. Толстого, Тургенева, Гончарова, но каждый из этих писателей публиковался в "Русском Вестнике", принося журналу деньги и заслуженную славу. А Некрасов, находившийся в идейных контрах с Достоевским, с готовностью напечатал в "Отечественных записках" его "Подростка". Потому что в обоих случаях судьба произведения решалась не гражданской ориентацией автора, но мерою его таланта. Это к вопросу о парнасской солидарности, декларированной И. Роднянской. Чтобы достичь ее, нужны такие литературные руководители, как Катков и Некрасов, а не погруженные в партийно-политическую суету корпоранты.

И, наконец, пригласим в свой обзор Б. Екимова. Здесь только что назывались имена Л. Толстого, Гончарова, Тургенева. Я бы завершил этот этот ряд Б. Екимовым, имея в виду не масштабы, но общий пафос его дарования: демократизм, народность, абсолютная правди-вость, нравственная чистота авторской позиции и, что главное, изобразительный талант. Его рассказ "Фетисыч" является одним из вершинных завоеваний малой русской прозы двад-цатого столетия. После "Судьбы человека", рассказов В. Шукшина, "Одного дня Ивана Денисовича" в ней не появлялось что-либо подобного.

Предвижу упрек в бездоказательности, но здесь такой случай, когда решают не доводы, а органолептика читательского сознания: мир писателя либо не воспринимается вовсе, либо становится частью читательского "я".

Некоторые упрекают Б. Екимова в сентиментальности. На том основании, что он умеет в соре и дрязге действительности отыскивать жемчужные зерна? Но тогда сентиментальна вся русская классика, ставшая знаковой частью мировой культуры. Тогда я уж не знаю, зачем писательство и каков смысл литературы.

Этот отрок, Фетисыч, оправдывает собою весь бардак нынешней российской жизни; мне неизвестно, списал ли его Б. Екимов из жизни, или выдумал, но это образ такой светоносной силы, какую Достоевский хотел передать в "русском мальчике" Алеше Карамазове. По православному преданию русскую землю однажды посетил апостол Андрей. Если бы он появился еще раз, он признал бы в ней только "русского мальчика" Фетисыча.

Интересно, что нравственный и эстетический авторитет Б. Екимова в литературно-критических кругах не оспаривается. Однако же во всевозможных писательских рейтингах, лонг-, и шорт-листах его имя практически отсутствует. Вопрос в том, кто виноват в этом постоянном пребывании Б. Екимова вне литературного контекста: Б. Екимов или сам этот контекст. Творчество Б. Екимова одинаково ценят и "правые" и "левые" - и одинаково раздражаются, зачем он к ним не принадлежит. То же самое было и В. Шукшиным. Критики измучились, подыскивая для него сответствующую литературную обойму, пока не стало ясным, что Шукшин - само по себе явление, и это не его нужно оценивать текущей лите-ратурой, а наоборот, ее саму измерять "раскасами" Шукшина. Фетисыч удерживал на себе пирамиду человеческих существований, а Б. Екимов, если угодно, уравновешивает всю больную, исписавшуюся, лишившуюся царя в голове современную российскую словесность.

- Но позвольте, - возражает мой умозрительный собеседник. - Только что вы заявляли, что иною она в нынешнем российском безвременьи и быть не может. А как же тогда с великой классической плеядой, выросшей на глуповских хлябях девятнадцатого века?

На это ответим следующим рассуждением: а почему, собственно, писать Народом, глуповскую плазму, не помнящую собственного родства? Народ есть то, что есть его вклад в культурную историю человечества. В бесследно исчезнувших скифах или обитателях острова Пасхи нам интересно только то, что они были создателями поразительного "звериного стиля" и замечательными каменными скульпторами. Израиль, ставший лоном одной из трех мировых религиозных цивилизаций, - это прежде всего тридцать девять книг Моисея, пророков и книжников-левитов. То же и Россия. Перефразируя Достоевского, "если бы кто мне доказал, что Пушкин, Лермонтов, Гончаров, Тургенев, Л. Толстой, Чехов не русские, и даже если бы в самом деле оказалось так, то я предпочел бы лучше остаться с ними, чем с Россией". Эти писатели воспринимаются великими не благодаря, но скорее вопреки "россиянству". Они не служили ни его патриотическим Перунам, ни его светским князьям, ни политической злобе дня, ни вообще чему бы то ни было, что не было нравственной мерой и истиною. И великие литературные эмигранты, покинувшие Совдепию, которая, кстати сказать, соблазняла их неслыханными (Горький, А. Толстой) посулами - это они, а не их сбрендившие соотечественники были на переломе веков Россией. И Блок, Есенин, Маяковский, ломавшие себя через колено… И Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Осип Мандельштам, Анна Ахматова, Марина Цветаева, Михаил Зощенко, Юрий Олеша, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пастернак… И Твардовский, Слуцкий, Шукшин, Василь Быков, Трифонов, Юрий Казаков, Рубцов, Высоцкий - все это в конечном итоге литература сопротивления и несогласия, и именно в этом, а не в чем-нибудь ином заключается ее родовое достоинство.

А то, что мы имеем сегодня, лишено этого качества напрочь. Я не об отдельных личностях, но, так сказать, о национальном литературном веществе в целом говорю., Искание истины сменилось в нем искательством, евразийство - азиопством, Шукшин и Трифонов - ерофеевыми и яркевичами, этими худшими, "ракитинскими" версиями российского писательства. В девятнадцатом столетии Россия существовала в виде собственной литературы, а на пороге тридцатого ее и в этом качестве не осталось - вот и весь мой ответ умозрительному собеседнику.

Итак: лохматые разночинцы; эротоманы; вонмигласные патриоты; Витек Erofeeff - вот реальные составляющие того, что называлось когда-то литературным процессом. Остальное вообще не поддается критической квалификации. "Пидарасы!" - закричал когда-то Хрущев посетив выставку модернистов в Манеже. Попади он на российский Парнас сегодня, он решил бы, что вообще сошел с ума. Русская литература на время прекратила течение свое. "Когда дом покинули великаны, в него, крадучись, пробрались карлики". Б. Екимов недавно отпраздновал свое 60-летие. С. Яковлев, автор "Письма из Солигалича в Оксфорд", по слухам, окончательно сменил писательское перо на молоток кровельщика. И смены им не предвидится. Точнее, не предусматривается. Сказано туманно, но меня поймут.

Комментарии

Добавить изображение



Добавить статью
в гостевую книгу

Будем рады, если вы добавите запись в нашу гостевую книгу. Будьте добры, заполните эту форму. Необходимой является информация о вашем имени и комментарии, все остальное – по желанию… Спасибо!

Если у вас проблемы с кириллическими фонтами, вы можете воспользоваться автоматическим декодером AUTOMATIC CYRILLIC CONVERTER.

Для ввода специальных символов вы можете воспользоваться вот этой таблицей. (Латинские буквы с диакритическими знаками вводить нельзя!)

Ваше имя:

URL:

Штат:

E-mail:

Город:

Страна:

Комментарии:

Сколько бдет 5+25=?