СКАЗ О ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"

29-12-2002


(Отрывки из дневника 1927 г. - окончание)
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3] продолжение [4] продолжение [5] продолжение [6] продолжение [7] продолжение [8] продолжение [9] продолжение [10] продолжение [11] продолжение [12]

Подборку подготовил Д. Горбатов.

 

20 марта, воскресенье

 

Утром заходила к нам Шура Сержинская, моя троюродная племянница… У неё сын комсомолец. Как бы отвечая на наше удивление, она сказала:

— Ну что ж, когда раньше в гимназиях пичкали катехизисом, то это не значит, что дети становились от этого религиозными. Так и теперь: когда их пичкают безбожием, то это не значит, что они становятся антирелигиозными. Политграмота в теперешней школе — такая же скучная зубрёжка, как катехизис в царских гимназиях. Зато, будучи комсомольцем, мой сын имеет шансы на лучшую жизненную дорогу.

Днём мой последний московский концерт — с Персимфансом, в Колонном зале. Зал полон, и настроение парадное. В программе Классическая симфония, которую Персимфанс играет чище Сараджева, но кое-где пошатываясь в ритме- затем Второй концерт и в заключение Скифская сюита. Зная, что это мой последний концерт, публика самым триумфальным рёвом прощалась со мной.

На концерте был Рыков, глава правительства- он прослушал только полпрограммы. Когда он проходил через артистическую, Цуккер познакомил нас. Рыков — небольшого роста человек, с бородкой интеллигентского типа и гнилыми зубами. Он спросил меня:
Как же вам у нас понравилось?

Я ответил:
Мой приезд сюда — одно из самых сильных впечатлений моей жизни.

В сущности, я совсем не похвалил Большевизию, и в то же время выглядело, что я высказался в предельно похвальных выражениях.

Словом, Рыков с довольным видом заспешил дальше.

Среди публики выделялась красная феска Мейерхольда:

— Видите ли, сказал он, к весне я становлюсь немного нервным и потому всегда гладко остригаю волосы. А т&lt-ак&gt- к&lt-ак&gt- всё-таки довольно холодно, то приходится носить феску.

В артистической масса народу: мадам Литвинова с детьми, Мясковский, Асафьев, Беляев, Яворский, Протопопов (последний поднёс Пташке цветы, но его сейчас же увёл Яворский, чтобы он не забалтывался с дамами), Сараджев, Оборин, похожий на Дукельского, и др. Появился Блюменфельд1, который умирал от паралича уже лет пятнадцать тому назад. Теперь он хромает, не очень гибко двигает языком во время разговора, но по-прежнему эффектен и заблестел глазами, когда я его представил Пташке. Сараджеву я подчеркнул, что премьера Классической симфонии была всё-таки с ним, и подарил ему галстук, бывший на мне во время премьеры. Познакомил Надю Раевскую с Мейерхольдом2, поручая Шурика его заботам в деле освобождения из тюрьмы.

1 Феликс Михайлович Блюменфельд (1863–1931) — видный пианист, композитор, дирижёр и педагог- ученик Римского-Корсакова.

2 Получается, что Прокофьев познакомил Надю с Мейерхольдом два раза (первый раз — на концерте 6 марта). Неизвестно, какая дата из них верная. [Примечание О.С. Прокофьева] Хотя Прокофьев мог забыть и действительно познакомить их дважды. [Примечание Д. Г.]

После концерта зашли в гостиницу, а потом с Це-це отправились на Пречистенку обедать. Было холодно, и я устал от концерта. На площади стояло несколько таксомоторов, но ни один из них не желал везти по таксе.

Цуккер, лейб-гвардии коммунист, очень волновался, сердился и наконец нанял какой-то из автомобилей. Когда мы подъехали к ресторану и я хотел платить, он закричал: “Нет-нет, сегодня я плачу. Идите вперёд, не ждите меня”.

Кажется, ему пришлось нанять его не по таксе и заплатить втридорога, но он не хотел признаться в том.

Вечером мы обещали с Пташкой пойти в театр на “Турандота”*, но я устал от толпы и зрелища и, отправив туда Пташку с Надей, пошёл к Мясковскому, куда пришёл и Асафьев (он вновь на короткий срок приехал в Москву). Было так приятно спокойненько посидеть у Мясковского и поговорить без напряжения. Кстати, я забрал у Мясковского два толстых пакета со старыми дневниками, которые решил увезти за границу. Асафьеву, по его просьбе, передал объёмистую пере
плетённую тетрадь с фортепьянными пьесами юношеского периода. Затем мы отправились по тихим переулкам к Держановскому, у которого всегда собираются по воскресеньям вечером.

*“Принцесса Турандот” — комедия Карло Гоцци (1720–1806), последняя постановка Е.В. Вахтангова.

Среди других у Держановского был австрийский пианист Фридрих Вюрер, который на днях должен был дать в Москве несколько концертов, играя, между прочим, целую серию современных русских сонат. На очень скверном держановском рояле он весьма неплохо демонстрировал Четвёртую сонату Мясковского, которую, впрочем, играл по нотам.

Вернулся я домой не очень поздно, таща по гололедице мои тяжёлые пакеты пустынными улицами, т&lt-ак&gt- к&lt-ак&gt- извозчиков, как назло, не было. Пташка вернулась очень довольная “Турандотом”. На спектакле был Будённый, и на него все оглядывались.

21 марта, понедельник

 

С окончанием концертов наступило предотъездное настроение.

За нашими заграничными паспортами съездил кто-то из Персимфанса. Они уже некоторое время как были готовы — недаром я подал прошение о них чуть ли не на другой день по приезде в СССР. Сегодня я получил германскую визу и через весь город, куда-то к чёрту на кулички, поехал в польское консульство за транзитной. Цуккер утверждал, что через Польшу никоим образом не следовало ехать, что Польша — враждебная держава, что надо ехать через Ригу и что вообще польской визы мне не дадут, — но путь через Польшу был на полсуток короче, и потому я не внял его мелодекламации. В польском консульстве были очень приличны, взяли паспорта и просили заехать за ними завтра.

Между тем Пташка была с Цуккером в Госторге, где он благодаря каким-то протекциям обещал достать из государственных холодильников хороший беличий мех со скидкой в 10 процентов. Лучшие меха предназначаются для вывоза за границу, а худшие продаются для своих, поэтому его протекция в том и состояла, чтобы получить из заграничного отделения.

Т&lt-ак&gt- к&lt-ак&gt- революционные китайцы взяли Шанхай, то Цуккер был вне себя от радости и даже громко кричал об этом на улице, смущая тем Пташку.

Завтракали мы вдвоём с Пташкой, затем пошли в Госторг покупать выбранную белку.

Днём приходил Асафьев, который был не в духе: его, с одной стороны, будто командировали в Вену, но давали так мало денег на командировку, что нельзя было повернуться. Он сначала не хотел ехать, потом захотел, соглашался даже приложить своих денег, но оказалось, что какие-то затруднения с паспортами, — словом, ерунда.

В половине седьмого вечера за нами заехали из Художественного театра, т&lt-ак&gt- к&lt-ак&gt- я обещал им поиграть. Приглашали меня накануне и даже спрашивали, сколько я за это возьму, но я ответил, что сочту за удовольствие сыграть для Художественного театра без всякой платы. Встречали нас очень ласково: Станиславский, Книппер-Чехова, Лужский.

Особенно хорош был Станиславский. Узнав, что Пташка — певица и в восторге от его оперной студии, он стал приглашать её: “Ну вот и отлично, переезжайте в Москву и поступайте к нам”.

После игры и аплодисментов мне поднесли чудесный букет из белой сирени, в объятиях с которым мы поехали к тёте Кате, а затем, оставив там часть букета, к Держановским, где собрались Асафьев, Мясковский, Сараджев. Когда, уезжая от Держановских, я захотел взять хоть часть моих цветов, Лёля довольно сердито закричала: “Вот жадина! Я знаю, он по 1000 рублей за концерт получает, а нам не может оставить даже своих цветов”.

22 марта, вторник

 

Предотъездная беготня продолжалась. Опять через весь город носился в польское консульство, где визу выдали беспрепятственно.

На обратном пути купили билеты. Едва вернулся домой, как зазвонил по телефону Цуккер. Я несколько грубовато подразнил его насчёт того, как просто и любезно мне выдали визу на Польшу, — а ведь он городил из этого такое событие! Цуккер самолюбив, и обиделся. Ну и пусть: меня такие гвардейцы от революции раздражают, а за то, что он тянул и вилял в вопросе облегчения участи Шурика, у меня имелся против него зуб*.

*Нужно сказать, что если Цуккер и не пытался помочь в этом деле, то даже те, кто обещали Прокофьеву что-нибудь сделат

ь, а именно Пешкова и Мейерхольд, ничего в конечном счёте не добились. Двоюродный брат Прокофьева, Александр Раевский (Шурик), был освобождён лишь в 1931 году, т. е. по окончании своего срока. В 1941 году он был вновь арестован и умер в следующем году. Надя, его жена, была отправлена с 1929 по 1934 год в лагерь, на строительство Беломоро-Балтийского канала. [Примечание О.С. Прокофьева]

Днём укладывались. Заходил Асафьев попрощаться и прямо от нас уехал на Николаевский вокзал для следования в Ленинград, причём я всучил ему моё пальто (у меня их было два). Затем пришла Лёля помогать Пташке сшивать белку — дабы она выглядела меховой накидкой, а не просто кусками меха. Засиделась у нас Лёля до девяти часов. Курили массу русских папирос, которые мне очень нравились после заграничных, хотя русские знатоки и ругают теперешний табак. У меня в кармане была записная книжка времени моего итальянского путешествия 1915 года, которую я достал у Мясковского в чемодане. Я со смехом читал <в ней> некоторые отрывки из моих столкновений с Дягилевым во время получения заказа на “Шута”*.

*Это, по всей вероятности, одна из записных книжек Прокофьева, хранящихся в спецхране ЦГАЛИ.

Зазвонил телефонный звонок — из Коминтерна. Собственно говоря, я так и не понял, от кого это, но звонившее мне лицо назвалось каким-то длинным титулом, в который входил и Коминтерн. А раз Коминтерн, то надо было быть осторожным. Дело касалось того, чтобы я выступил сегодня вечером в концерте, спешно организуемом в честь взятия Шанхая. Выступать мне смертельно не хотелось, но отказываться надо было осторожно. Я сразу же решил перейти в контратаку и ответил: “Но позвольте, я желал бы знать, кто у вас организует этот вечер! Разве можно приглашать артиста чуть ли не за несколько минут до концерта? Что же это будет за вечер? Я совершенно не могу по такому важному случаю играть с бухты-барахты и как попало. Нет уж, извольте и передайте вашим организаторам, чтобы они на следующий раз организовывали вечер на более серьёзных началах, — и тогда я буду к вашим услугам”. Последнее было довольно безопасно, т<ак> к<ак> завтра мы уезжаем в Париж.

В десятом часу вечера пошли с Пташкой обедать в гостиницу “Европа”. До сих пор мы там только завтракали, а вечером оказалась открытая сцена с номерами — малоинтересными, так что мы сели подальше от сцены. Туда же к концу нашего обеда подошёл Цейтлин, чтобы произвести со мной расчёт за все мои выступления в Персимфансе. Этот расчёт оказался некоторым разочарованием, т<ак> к<ак> за границу они перевели мне гораздо меньше денег, чем я рассчитывал. Но я у них немало перебрал в червонцах на прожитие, затем гостиница, проезды — всё это утекало незаметно.

23 марта, среда

День нашего отъезда, и как раз день приезда Боровского1 из-за границы, чтобы начать своё турне. Боровский остановился в “Метрополе” же, в нашем же коридоре. Когда я пришёл к нему, Цуккер составлял с ним программу первого клавирабэнда, в которую входили и мои сочинения. Со мною Цуккер был сух. Это за вчерашнее. Дурак2. Боровский имел несколько оторопелый вид. Приезд в Россию производил на него сильное впечатление, и он, видимо, волновался, не зная, ждёт ли его здесь успех; и вообще: вдруг большевики ни с того ни с сего его арестуют? Хотя, казалось бы, с чего? — Боровский успел уже сделаться латышским гражданином.

1 Боровский был среди тех, кто в январе провожал Прокофьева из Парижа в Москву.

2 В своём письме, написанном через год Прокофьеву в Париж, Цейтлин сообщает: “В Персимфансе Цуккер, благодаря своему “симпатичному” характеру, переругался почти со всеми членами Правления, и мы с ним расстались. Надеемся, что без него будет гораздо лучше”. [Примечания О.С. Прокофьева]

Заехал Цейтлин, и мы с ним отправились в Главное таможенное управление. Дело в том, что никакие рукописи нельзя вывезти из России, не имея на то специального разрешения. Это по существу очень хорошее правило, предохраняющее русские библиотеки от расхищения. У меня же были мои старые дневники, куча писем,полученных во время пребывания в СССР, нотные рукописи, клавир “Игрока” со штемпелем “Собственность императорских театров” и пр. Я уже давно поднимал этот вопрос перед Цуккером и Цейтлиным, но в добром русском стиле они дотянули до последней минуты.

В Главном таможенном управлении нас приняли очень любезно и послали на вокзал, где, по приказу из Таможенного управления, должны были запечатать мои рукописи — тяжеленные пакеты, которые мы тащили с Цейтлиным.

На вокзале, в таможенном отделении, появилась какая-то официальная дама, которая двумя пальцами порылась в портфеле с письмами и затем приказала всё это запечатать. Словом, дело кончилось вполне благополучно. Хуже было бы, если бы она начала читать дневники. Я как раз вспомнил, что там кое-где есть выражения, которые можно счесть контрреволюционными.

Когда дело было закончено и мы с Цейтлиным и с запечатанными тюками поехали обратно, он с увлечением рассказывал про историю Персимфанса и про то, что некоторые коммунисты говорили ему, что в сущности это — единственное истинно коммунистическое учреждение во всём СССР. Сам Цейтлин болен, жена тоже больна, в Правлении Персимфанса перевыборы и неразбериха, но энергии в Цейтлине тьма. По случаю искривления позвоночника докторá надели на него гипсовый корсет, но Цейтлин, проходив в нём два дня, сбросил его и продолжал свою деятельность без корсета.

В моё отсутствие, оказывается, к Пташке ввалилась мать Кошиц* и упросила её взять для Кошиц браслет и брошку. Пташка мне об этом ничего не сказала и, оказывается, затем всё время дрожала, пока мы не переехали границу.

*Нина Павловна Кошиц (1894–1965) — оперная и камерная певица, эмигрировавшая в 1920 году. Дружила с Прокофьевым и исполняла много его музыки в США, в том числе Пять песен без слов, которые были ей посвящены.

Завтракали с Боровским в ресторане на Пречистенском бульваре: Боровский с наслаждением вкушал русские блюда. Затем заехали проститься к тёте Кате и поспешили домой заканчивать укладку. Пташка ещё успела купить себе парчовый халат и брошку.

Дома последняя сутолока. Пришли Катя и Надя, но обе больше мешали, чем помогали. Катя, например, во что бы то ни стало пыталась уложить нам те вещи, которые мы ей-де оставляли в подарок. Как назло, тут же ввалились люди, чтобы забирать пианино. Словом, мы еле выкатились и, сопровождаемые Цейтлиным, поехали на вокзал. Цуккер не выдержал до конца и отсутствовал. Цейтлину я отдал оставшиеся у меня червонцы с просьбой, если удастся, перевести их за границу.

Поезд отходил в 5 часов дня с минутами. На вокзале, кроме Кати и Нади, нагруженных полученными подарками, — Мясковский, трое Держановских, Цейтлин и певица Держинская. Поезд, с которым мы уезжали, — в противоположность тому, с которым мы приехали, — имеет нарядный вид: несколько вагонов Международного общества, вагон-ресторан — словом, всё, что полагается для международных поездов. Провожавшие глядели на нас не без зависти: ещё бы, через 2–3 дня в Париже! Мясковский привёз несколько коробок сластей, а я ему сегодня утром преподнёс всякие галстуки, рубашечки и прочие более элегантные части туалета, зная его склонность к ним.

Поезд тронулся. Был чудный ясный мартовский день, с косыми лучами заходящего солнца.

24 марта, четверг

Утром сначала русская, потом польская граница, прошедшие без приключений. После того как мои запечатанные пакеты прошли через таможню, их можно было распечатать и сложить в сундук. Таможенный чиновник знал, кто я, и, похлопав рукой по сундуку, пошутил: “Чем наполнен сундук? Апельсинами?” Затем он объяснил, что во время отпуска ездил в Ленинград и хотел попасть на “Любовь к трём апельсинам”, но почему-то это не удалось.

На польской границе мы пересели в международный вагон прямого назначения на Париж — новенький, как с иголочки. Можно подумать, что заграничные люди нарочно щеголяют им перед некоторой потасканностью русских вагонов.

Вечером Варшава и довольно длинная остановка, во время которой мы успели пообедать с мадам Гросман. Варшава здорово подтянулась за последние годы и из довольно провинциального города начинает делаться похожей на европейскую столицу.

25 марта, пятница

Утром Берлин, где, хочешь не хочешь, надо было остановиться для того, чтобы взять бельгийскую транзитную визу (в России бельгийского консульства нет). Опять Вебер, Таня Раевская и Саша, который, впрочем, ничем особенным не блеснул.

В отеле “Fürstenhof” мы столкнулись с Сашей Черепниным и его женой. Вид этой пары — молодого мальчишки и старой богатой дамы — меня сразу же привёл в ярость. Сашенька Черепнин концертировал в нескольких городах, играя, между прочим, мою балладу с виолончелью, о чём он и поспешил сообщить мне. Я сказал: “Ну, вероятно, играли её так же плохо, как в Париже”.

Сашенька оторопел. Между тем я стал торопить Пташку кончать её разговор с “Луизитой”, говоря, что мы торопимся обедать и нам некогда разговаривать. Словом, мы быстро расстались, причём Пташка была возмущена моим поведением; я же ответил, что не могу их видеть вместе. Пообедав с Таней, Сашей и Вебером в каком-то большом, но, как оказалось, подозрительном кафе, мы вечером выехали в Париж, разорившись на Норд-Экспресс.

* * *

Комментарии

Добавить изображение