ДА НЕ ПОСТЫДИМСЯ ВОВЕКИ

25-03-2003

Алексей Баташев - артист, историк и популяризатор джаза, музыкальный общественный деятель, а еще ранее - физик, инженер, изобретатель. В пятидесятые годы московский самодеятельный джазовый музыкант, потом организатор джазовой жизни, конферансье, критик, автор многочисленных статей о джазе и автор пионерской книги "Советский джаз"( 1972) (см. его интересную статью в "Лебеде" "Еврейский джаз").

Кандидат технических наук (1972), кавалер Ордена Культурной заслуги (Польша, 1977), заслуженный деятель искусств России (1995), Почетный доктор Международного Восточно-Европейского университета (1999). В числе других наград - Медаль 200-летия США (1978), Почетный знак Польского джазового объединения (1994), Медаль Кшиштофа Комеды (1994), Почетная награда Президента колледжа Куиннипиак (США) за выдающийся вклад в международный культурный обмен средствами музыки и искусства (1988).

обложка книги БАТАШ18 лет Алексей Баташев собирал материалы по истории своего рода, сохранившего в течение последних 5 веков имя своего предка Баташа. И в 2002 году издал написанную им книгу об истории этих и многих других людей, действующих в его "евразийском романе" ( их две с половиной тысячи!) сравнительно небольшим тиражом 980 экз. в издательстве "Магистериум".

Издание роскошное, в сафьяновом переплете, книга упакована в картонную коробку. Стоит по российским масштабам немало - 1750 рублей (55 долларов).

Как пишет в своей аннотации издательство:

"Здесь множество удивительных сюжетов, судеб, воспоминаний, неизвестных фактов, фантастических версий, легенд, народных преданий, подлинность , подлинность которых подтверждается сотнями ссылок на литературу и архивы. Автор составил наиболее полное родовое дерево Баташевых, а в качестве иллюстрационного материала использовал старые фотографии, карты, редкие и ранее не публиковавшиеся документы".

 

обложка книги БАТАШЦенность книги, на мой взгляд, не в множестве "фантастических версий, легенд, народных преданий", которые вовсе не все "подтверждаются сотнями ссылок на литературу и архивы", а в личности самого автора и описании им того, что он пережил сам. Конечно, работу по вылавливанию фантастических версий и реальных историй Баташев провел огромную. Даже удивительно, что он сумел это сделать, учитывая образ жизни ведущего джазовых концертов, преподавателя, журналиста, организатора джазовых фестивалей, участника дружеских застолий, члена клубов, редакций и т.п. Страшно представить, сколько встреч он пропустил, в скольких заседаниях не участвовал, сколько попоек не почтил и скольких женщин не полюбил, а все как Ильич : в библиотеку - и работать, работать, работать.

Его труд заслуживает изумления: это, конечно, памятник. Алексей имеет на него право, и имеет право на подведение итогов: в год выхода книги ему минуло 70 лет. Для джазмена, впрочем, возраст не имеет значения. Джазмены до конца остаются молодыми.

Мы можем не соглашаться с его мнением, что история в 21 веке должна писаться иначе, чем до того: она должна статьи сборником семейных хроник и, шире, хроник семейных родов. Но что какую-то краску в Историю эти хроники вносят - несомненно.

Стоит посмотреть статью Феликса Кохрихта Мой друг Баташ.

Неожиданно тепло на книгу отозвался язвительный Дмитрий Быков (в своей серии коротких рецензий "Тормоза").

"Главный отечественный историк джаза, журналист, писатель, математик Алексей Баташев сам издал эту книгу. Он поставил подзаголовок "Евразийский роман": обещание громкое, но исполненное. Это история рода, восстановленная по архивам, преданиям, крупицам. Двадцать лет изучал Баташев свою родословную, чтобы понять себя, - и понял нечто необыкновенно важное обо всех нас. Рискну сказать: и о России. Стиляга, красавец и западник оказался более русским, чем все русопяты. О, если бы каждый из нас сделал что-то подобное - сколько комплексов было бы изжито, сколько связей восстановлено! Книга страшная и жизнеутверждающая. Ибо единственным подлинным результатом истории является формирование личности - честной и мужественной. История рода Баташевых увенчалась в этом смысле более чем достойно".

Могу подтвердить: Алексей Баташев вышел из своей книги, из истории всего рода другим человеком. Теперь он несет в себе не только гены предков, но их дух. По
крайней мере я, как человек знакомый с Алексеем Баташевым, увидел его заново.

Ниже - отрывок из книги Алексея Баташева "Баташ" (этой книги нет ни в целом, ни в частях в сети). Книга "Баташ" была любезно предоставлена Сабирджаном Курмаевым, получившим ее от автора.

Редактор - Валерий Лебедев

* * *

Алексей Баташев

Был в разгаре „процесс промпартии". Социализм, уравнявший лентяя с трудолюбцем н двоечника с отличником, в условиях НЭПа и сравнительно открытых границ не мог не проигрывать нормально устроенному миру, но признаться в этом не хотел. Доктрины Маркса и Ульянова помогали найти козла отпущения в лице тех, кто обладал превосходствами, а среди населения объявилось огромное количество желающих чужие преимущества отобрать силой. Социализм, который на какое-то время может себе позволить богатое, мирное и добродушное общество, в бедной и озлобленной, понюхавшей крови России мог удержаться только на штыке и колючей проволоке.

Вслед за процессом промпартип стала развертываться кампания в военно-химически промышленности, о которой я вспоминал в связи с судьбой Владимира Никитича Баташева. Начались аресты на заводе в Растяпино, которое к тому времени переименовали в Дзержинск (причем местные, как бы заранее отвергая непрошеного крестного, делали дерзкое ударение на первом, а не на втором слоге). В январе арестовали нескольких прорабов и инженеров, а в феврале в камерах ОГПУ оказалось все техническое руководство завода: заведующий производством Александр Федорович Петров, главный пиротехник и коммерческий директор Семен Ильич Канавец, архитектор Александр Николаевич Тюпиков, технический директор Николай Иванович Гаевич. Это был удар по той жизни, по тому крохотному, уединенному и сравнительно мирному человеческому островку, который хранил в себе хоть какие-то черты прежнего уклада. Оказалось, что и Муромские леса от ОГПУ не защищают.

Все арестованные были близкими друзьями моих родителей. Папа и мама каждую ночь ждали прихода гостей. А они не приходили.

Семья БаташевыхУ папы в Москве март 1930 года начался как обычно - в заботах н хлопотах. Нужно было сделать запрос о дипломе. Читатель помнит название папиного института. Косноязычно переименованный в „Ленинградский институт гражданских инженеров имени Всесоюзного Союза Строительных Рабочих", он в среду 5 марта выслал папе нужную справку для представления по месту службы. В конце недели папу вызвали на завод, он, естественно, поехал, причем выехал в субботу, не дожидаясь рабочего дня, но люди в синих околышах встретили его воскресным утром 9 марта в Нижнем на вокзале и увезли на Воробьевку. ОГПУ работало без выходных.

Мама узнала об этом в понедельник от управдома, объявившего ей, что семья врага народа обязана в 24 часа освободить квартиру. Для свидания ее привели в пустую комнату, в одном углу которой стояли два стула и стол, в другом - навалены матрацы. На столе - вино, ваза с яблоками, коробка конфет, два стакана. Потом какой-то военный с наглыми глазами привел его, в той же сорочке, в какой он уехал, но без воротничка, без пиджака, наголо остриженного.

.... Мое счастливое детство кончилось в Сорок Первом, когда объявили войну, в Москве начались бомбежки, все бегали гасить зажигалки. Славу (брата) взяли на фронт, а семьи стали готовиться к эвакуации. Сахаропромпроекту, где к тому времени работал папа, приказали переместиться вместе с сотрудниками и их скарбом в городок Беслан, на Североосетинский маисовый комбинат. Папа был ответственным за погрузку тридцати багажных мест. По какой-то причине багажное отделение не приняло швейную машинку одного из сотрудников, и папа, чтобы не оставлять на улице чужую вещь, отвез ее в здание своего учреждения, оставив в пустой комнате технического архива.

... Отец... Воспаление легких. Он умер на наших с мамой руках. И снова перед нами была стылая земля, на этот раз с солнечной дорожкой, но тепла ледяное солнце впервые не давало.

Алесей БаташевВ Москву на Новинский мы вернулись в Сорок Третьем. Мама устроилась швеей-надомницей, чтобы милиция не записала тунеядкой, - то изготавливала мягкие игрушки, то шила абажуры. У Славы уже была годовалая дочь Таня и назревал первый развод. Мама уговорила школьное начальство взять меня, девятил

етнего, в четвертый класс с тайной мыслью, чтобы я кончил школу до призыва в армию. Меня проверили, и если бы не мой, с позволения сказать, почерк, взяли бы в пятый. Но и в четвертом я был и самый маленький, и самый хилый. По этой причине для обычных забав одноклассников я не часто подходил, и времени для чтения, познавания и прочих полезных занятий у меня было достаточно. Я был членом всех кружков, которые в школе существовали, - кроме разве что спортивных. Со мной здоровались ученые дяденьки в Планетарии и МГУ, а академик Андрей Николаевич Колмогоров, вручая мне грамоты городских математических олимпиад, прочил мне место на мехмате.

Однако сильнее всего помнятся мне не мои маленькие триумфы, а совсем другое. Мама сутками шила, чтобы нас прокормить, и среди ее клиенток была одна генеральша, с сыном которой я подружился настолько, что однажды был приглашен в гости. Первый шок я испытал, когда увидел у моего сверстника свою отдельную детскую. Мне было уже лет двенадцать, мы с мамой и бабушкой жили в одной комнате, кухней пользовались и соседи, ванной никакой не имелось, и это считалось нормальным. Второй удар оказался еще сильнее: меня угостили настоящим кофе с молоком и французской булкой со сливочным маслом и любительской колбасой - душисто-розовой с белыми ядрышками сала. Аромата и вкуса таких продуктов я до того просто не знал и потом еще долго с ними не сталкивался, но воспоминания об этом шоке мои язык и нос хранят по сей день.

И еще одно неизгладимое воспоминание. Часто в нашу коммуналку на Новинском приходил человек, лица которого я никак не мог запомнить. Мама отправляла меня погулять, и я стоял под окнами, глядя на них, пока она не даст мне условный сигнал. Тогда я возвращался и заставал маму в загнанном, мрачном состоянии, которое у нее долго не проходило. Человек от нас шел к соседям, потом к другим соседям, собирая „информацию", кто о чем болтает на кухне и на дворе, что говорят о последней статье в „Правде" или о речи товарища Сталина. Как ни склочничали жильцы по поводу тушения света, занятию чужой веревки на чердаке или невынесенного помойного ведра, никто ни на кого не стукнул, но неестественная тишина после таких визитов не успокаивала, а лишь усиливала ощущение неотлучного страха. Это было настолько унизительно и противно, что я однажды дал себе слово никогда не бояться и всегда помнить.

В Москве мама встречалась только с теми семьями, с которыми ее связывало прошлое - с Канавцами, с Голубевыми, с Болдыревыми. Видный московский архитектор Александр Константинович Болдырев, самый близкий папин однокашник еще по Институту гражданских инженеров, помог Славе найти работу после фронта. Их старая квартира на Селезневке, как бы не тронутая временем, с еще дореволюционной массивной резной мебелью, картинами, сервировкой стола, старорежимным укладом на меня всегда как-то особенно действовала, как будто говорила: смотри и запоминай.

Стараясь меня развивать, мама однажды привела меня к учительнице музыки, вдове папиного знакомого, инженера с Выксы, тоже „врага народа". Очень приятная дама усадила меня за свой домашний рояль, поставила передо мной ноты и сказала, нажиму какой клавиши и каким пальцем соответствуют черные значки на нотном стане. Я был поражен. Я уже кое-чего достиг, я знаком с академиками, я занимаюсь серьезными задачами, и я после Колмогорова буду учиться этой „машинописи"? Ведь это же не имело никакого отношения к музыке, которую я, надо сказать, любил, что выражалось в постоянном намурлыкивании не только джазовых тем и импровизаций, но и оперных арий и даже лейтмотивов симфонических произведений.

Тем не менее, когда я оканчивал школу, мамины подруги - Наташа Рождественская и Софья Преображенская советовали продолжить мое обучение музыке. Болдырев, видя мою способность к рисованию, убеждал отдать меня в Архитектурный, по стопам отца, чтобы я стал художником. Я же рассудил по-другому. Профессиональный художник - музыкант, поэт, рисовальщик - сердцем и душой рождает свои произведения, за которые он намерен получать плату. Какую? Как можно оценить красоту и чувства? Назначать цену - грех. Продавать то, что рождено любовью, - грех еще больший, равный продаже собственных детей. Художник не может экономически зависеть от заказчика, он должен быть свободен. Следовательно, наниматься можно только на такой труд, который не заставляет изменять себе, результаты которого подчиняются объективной оценке. А это - наука и техника. Только зарабатывая таким трудом, я, если действительно есть во мне искра Божья, могу свободно писать, рисовать, играть, ни от кого не завися. Свобода покупается только нищетой, если она вообще продается.

И я подал документы на Физико-технический факультет МГУ, где был огромный конкурс, преодолеть который помог мне счастливый случай. На собеседовании математик-альбинос Курочкин, не произносивший половину согласных, задал мне невинный вопрос: „Каким является треугольник, у которого стороны равны 3, 4 и 5?"

- Разумеется, прямоугольным.
- А потему пьямоукойным? - полюбопытствовал гений.
- По обратной теореме Пифагора, конечно, - так же мгновенно выпалил я и краем глаза увидел, что несколько физтеховских экзаменаторов привстали и внимательно на меня посмотрели. Этот вопрос был первым и последним, и уже потом я узнал, что они впервые видели школьника, который математически точно решил эту коварную задачу.

Слово „обратной" и решило мою судьбу. Попасть на Физтех было невероятным счастьем и удачей. Только три предмета были обязательными для посещения - марксизм, иностранный язык и физкультура. На лекции Ландау прорывались, как на танцы под джаз. Первое, что мы от него услышали, было:
- Не надейтесь, что я буду учить вас физике. В объеме университета она вообще не наука. Я вас буду учить думать. Научитесь - хватит ночи перед сдачей, а книжки на экзамен я вам сам любые принесу.

Мы могли для нескольких желающих сами заказывать себе факультативные курсы. Так я прослушал всю программу мехмата, ходил на все мыслимые языковые группы, прошел фактически две специализации - химическую физику в команде академика Семенова и радиотехнику в институте академика Берга. Чтобы просто не съехать с катушек (такие случаи были), санитарно необходимым было заниматься чем-то совсем другим. От преферанса я вскоре отказался и попробовал ходить в бассейн, где чемпион мира Леонид Карпович Мешков набирал какую-то экспериментальную группу, куда я дуриком попал и где за зиму дошел до нормы мастера. Перед летом он предложил мне участие в мельбурнской олимпиаде в советской сборной взамен на обещание отдать приоритет профессиональному спорту вместо Физтеха. Разумеется, я отказался. Появилось свободное время, и я подался в только что созданный духовой оркестр, кое-как освоил кларнет, потом влился саксофонистом в эстрадный оркестр того почтового ящика, где стажировался, а его дирижер, уникальный музыкант, а теперь ветеран отечественного джаза, Николай Николаевич Артамонов предложил мне играть на тенор-саксофоне в его основном бэнде - Оркестре Министерства иностранных дел СССР. Потом был джаз-оркестр Виктора Зельченко в Строительном институте, затем ни к чему не приписанный квинтет Геннадия Гладкова, ныне выдающегося композитора. Тогда же были предприняты попытки самому что-то понять в музыкальной науке, чего-то сочинять, оркестровать, чего-то петь, - халтуры, танцы, девчонки, пестрый московский полуподпольный мир Пятидесятых...

Я оставлю себя в том времени и скажу еще несколько важных вещей о маме.

Она обладала чудесной способностью вбирать в себя судьбы других людей и жить ими. Она вставала в 4 утра и садилась писать письма своим сестрам, племянницам и племянникам, просто знакомым, которые обращались к ней в тяжелую минуту за советом, делились своими житейскими проблемами. Эти письма люди носили с собой и перечитывали, их ждали, как ждали и то, что кому-то она сошьет платье или кофточку, переделает шубу, а она умела и скорняжить, и вязать, и вышивала замечательно. Она была исключительно одаренным и абсолютно бескорыстным человеком. Иметь такой пример перед глазами стоило дорогого, но и следовать ему было непросто.

Мне было уже порядочно лет, когда мама стала рассказывать мне о своих прошлых мытарствах, а я дал ей почитать добытый тогда с большим трудом „Архипелаг ГУЛАГ". Мама вернула мне книгу с такой запиской:

„Много в жизни я видела бед и унижений, на фоне которых мое раннее замужество, юная зрелость, счастье любви и материнство светило мне ярким светом всю жизнь, давало силы бороться и не падать духом. Все можно у человека в жизни отнять, но самое ценное - память прошлого - всегда остается с ним, и если нет на совести „греха", то это прошлое поддержит его в любой беде. Вот это прошлое счастье и память о человеке, давшем мне его, не сломили меня.

Я рада, что ты дал мне возможность пережить пережитое и похороненное, что я еще раз все пережила и окунулась в ту жестокую правду жизни, о которой не могла никому рассказать. Теперешнее население не поверило бы, приняв за фантастику быль. Мне часто приходило в голову вести дневник, но ...у меня его украли, читали, и отбили охоту писать еще раз.

То, что напечатано, - правда, но дано тут мало того, что было на самом деле. Участники почти все умерли, умерло поколение честнейших, талантливых, для которых работа, честь, долг были превыше всего. И после того, что было, они не могли жить, так как не избыть тавра, выжженного на сердце...

Мама покинула этот мир в декабре 1987 года, в канун прежнего Рождества. В момент ее смерти я вдруг потерял собственный возраст. Я превратился в мальчика, у которого больше нет убежища в маминых коленях или на маминой груди. Я почти всю жизнь прожил без отца, а теперь у меня нет той единственной, которая знает меня с самого дня рождения и даже чуть раньше, а потому ведает тайны, которые уже не откроются мне. Сколько раз, бывая у нее, я, болтая с ней, представлял то неизбежное время, когда ее не будет, и мне ясно рисовалось, что я уже в том, будущем времени, произошло чудо, и вот она явилась из небытия и сидит передо мной так, что я могу ее коснуться, услышать ее голос, ее мнение о чем-то. А теперь впервые чуда не происходит, и ее нет и нет. И - мне должно быть стыдно за невольную мысль, которая обожгла меня, - я остро ощутил, что лишился главного адресата своей будущей книги, не успев написать то, что обязан был успеть... Я слишком поздно начал.

Но ведь есть еще старший брат, Славка, красавец-Славка, теперь он - глава моего дома. Я горжусь им, он знаменитость, лучший в мире спортивный фотограф Мстислав Баташев, посетивший, наверное десяток олимпиад, чей гигантский, тщательнейше упорядоченный фотоархив отразил историю отечественного и отчасти мирового спорта, да и не только спорта. Когда-то, еще в отроческие годы я потянулся к нему, как тянутся к отцу, но что-то не получилось, и он не ответил тем, чего я ждал. С тех пор дистанция не сокращалась, у нас были разные жизни. Но после ухода мамы мы сблизились, подружились семьями, ходили по средам в сауну с его коллегами и друзьями, планировали вместе съездить на его ежегодную охоту в Карелию. Вот тогда-то я ушел с головой в собирание документов и материалов для книги, ездил по городам и странам, сидел в архивах и библиотеках и выписывал, выписывал, а потом в гостиницах или дома что-то итожил, что-то перекраивал, сопоставлял. Наконец, я настукал на машинке первый вариант книжки, еще по тому немногому, что успел нарыть, написал в один присест, сразу набело, переплел и подарил Славе ко дню рождения.

А вскоре не стало и его. Не стало в неделю. Его съела долго зревшая в нем болезнь многих крепких стариков, и никто не мог этого ожидать. Он выглядел лет на двадцать моложе, никогда не ходил к врачам, не брал бюллетеней - еще с 20-х растяпинских годов сторонился он любых учреждений, должностей и бумажек. Сразу после защиты диплома брошенный на передовую, попавший в окружение под Ельней, а потом два или три месяца, не выходя к людям, кравшийся в Москву, где его едва не посадили за дезертирство, он всегда отказывался от льгот участника войны: „За что? Я ж никого не убивал". Всю жизнь проработавший в каморке редакции физкультурного журнала, он никогда не был штатным его работником и поэтому приходил раньше всех и уходил позже всех. Он был единственным, кто не получал зарплаты. Зато и в упряжке не был. Едва он умер, я физически ощутил, что я - следующий. Когда под конец собственной жизни нас начинают один за другим покидать близкие, кажется, что уходит эпоха. И неизвестно, что за этим ощущением - то ли обманная тень тайного знания, то ли колеблющийся силуэт позднего утешения.

Остроумец Григорий Остер однажды заметил, что человечество постоянно вытесняется новыми пришельцами. Они неуклонно нас прогоняют с насиженных мест. Проходит всего несколько десятков лет, и они поселяются в наших домах, наследуют созданное нашими руками, победителям переходит все, чем мы так дорожили, и они распоряжаются этим совсем не так, как нам бы хотелось. Кто эти оккупанты? Увы, это наши дети.

Как же не сплотиться неминуемо уходящему населению? Человек, как любое живое существо, ищет себе подобных. А у человечества, столь пестрого и многоликого, лишь две координаты: горизонтальная, внутри одного поколения, одного времени, и вертикальная, внутри одного рода, одной семьи или клана. Не зная подобных в роду, мы пытаемся найти их среди современников...

Ну что ж, вот теперь я знаю почти всех в своем родовом древе. В каждом из них должно быть что-то от наших пращуров, может быть, частичка нашего общего предка Баташа. И что же? Есть ли баташевские родовые черты? Мне кажется, я подошел к ответу на этот вопрос, но и читатель, добравшийся до этих строк, тоже может ответить, и я не буду ему мешать.

...Однажды я умирал. Было начало 60-х годов. Стояла зимняя ночь. В одном московском НИИ только что окончился джазовый концерт. С портфелем, с какими-то бумагами в руках, да еще со снятой со стены афишей я выбежал во двор, и, уже поравнявшись в узких воротах двора с выезжавшим автобусом, набитом музыкантами, вдруг оскользнулся и вмиг очутился со всем этим богатством под его брюхом, а на меня неотвратимо катилась смерть в образе огромного двухскатного колеса. У меня оставались две, одна, потом доли секунды, чтобы извлечь из памяти маму, дочь, жену, мысленно с ними проститься... Вместо этого я явственно увидел чайную чашку, стоявшую на дачном столе, потом кафельную стенку голландки в кокоревском доме и висящие на медной дверной ручке отцовские подтяжки... И все. Родовая память была пуста. А потом наступил мрак.

...Как-то, путешествуя по горной Калифорнии, заезжая в сонные городки, декорированные приметами эпохи золотой лихорадки прошлого века, я зашел в лавку антиквара. Удивительно, но глазам моим открылась не столько старая Америка, сколько Европа, а может быть и старая Россия, бежавшая в Новый Свет за лучшим будущим, но взявшая с собой, как „легкий груз", самое дорогое из прошлого. Видимо, сюда, как в рай, попадали вещи после смерти в той своей жизни. Утварь, собранная здесь, редко видела людей, не общалась, не говорила с ними, предаваясь в тишине собственным воспоминаниям. Я был один в помещении. Боясь нарушить дремотный покой предметов, я пробирался по узким проходам между ними, как вдруг увидел перед собой на полке роту оловянных солдатиков. Солдатики были тoчь в тoчь как мои, еще довоенные, уже давно пропавшие, они были поставлены строем, и таким же точно строем стояли они, оказывается, в моей памяти, в том ее уголке, куда не заглядывал я с тех прежних времен. Как могло это случиться? Как мои игрушки могли попасть сюда? Вздор, они не мои, они другие, они просто похожи. Я поднял глаза и - обомлел.

Передо мной откуда-то сверху спускался тонкий шнурок, за который держалась передними и задними грязно-розовыми лапками железная обезьянка трех вершков росту, характерного лилово-бурого цвета, в феске. Когда мне было лет пять-шесть, у меня была такая же, советского изготовления. Помню, когда я натягивал шнурок, ее передние и задние лапки сходились, а когда я его отпускал, обезьянка вновь растягивалась, но уже на более высокой позиции. Так, напрягая и ослабляя веревочку, можно было заставлять ее лезть вверх. Обезьянка была составлена из двух половинок, левой и правой, захлестнутых одна за другую. Творцы этого почти живого существа, наверное, хорошо разбирались в людях, были убежденными сторонниками реализма, но руки их были неуклюжими. Обезьянья мордашка, такого же условно розового колера, несла на себе наштампованные черной краской рот, глаза и даже брови. Но в аккурат симметрично напечатать черты лица на обеих половинках создателям никак не удавалось, отчего один глаз был заметно выше второго. Особенно жутко выглядел носик обезьянки, почти вертикально стоящие ноздри которого придавали милому личику печально-инвалидный характер. Я очень любил эту мартышку и подробно изучал ее строение, ее движения, о чем-то размышлял, наверное. Долгое разглядывание перекошенной рожицы все-таки запечатлелось где-то в моей памяти, я отчетливо вспомнил во всех подробностях ту, мою игрушку, которая, нисколько не изменившись за полвека, теперь глядела на меня, уже как жительница совсем другой страны...

...Иногда я приходил на Новинский. К тому времени я сменил несколько адресов в Москве, но под стенами алябьевского дома испытывал какие-то особые чувства. Последние годы там уже не было жильцов, редко горел свет, а однажды я увидел старый особняк без штукатурки и стекол в окнах - огромный бревенчатый сруб отвел от меня черные свои глазницы. Зашел через год - на месте дома остался лишь фундамент, одетый кирпичом подвал. Говорят, бомжи спалили. Отлетел дом, отмучился.

Когда я поселился на Хитровке, то как-то раз обнаружил в своем почтовом ящике книжку под названием „Свет в подвале" - о людях, живших в этом доме, в том числе и в той квартире, где я живу сейчас и где пишу эти строки. Автор этой хроники, Ирина Ефимова, чье детство прошло за теми же окнами, в которые теперь гляжу я, послала мне письмо из минувшего, чтобы жизнь прошлых поколений не ушла из памяти. Одним из персонажей романа был, по-видимому, я сам, воображенный и странным образом угаданный неизвестной мне в ту пору сочинительницей.

... Я не ленился писать о джазе, выискивать новые темы рассуждений о нем, новые способы его описания и объяснения, стремясь просто и занимательно говорить о сложных материях. Более десяти лет вел регулярные занятия с желающими, и у меня в классе было свыше ста учеников. Придумывал новые учебные предметы - „Основы искусства импровизации", „Теоретическая эстетика", „Всемирная история музыкальной импровизации", „Гармоническое ориентирование"... Потом на их основе читал лекции и вел семинары в американских университетах и колледжах, когда дорога к студентам вузов моей страны была для меня закрыта. То, что я открывал и формулировал, теперь возвращается ко мне с телеэкрана, со сцены или со страниц книг, произнесенное или написанное другими, без ссылки на источник. Это ли не счастье - раствориться в фольклоре?

Я почти тридцать лет зарабатывал себе на жизнь научным и инженерным трудом, мои приборы выполняют свое назначение в „народном хозяйстве", а в науке где-то отложилась придуманная мной теория многомерного измерения.

Бог дал мне также возможность что-то исправить, чему-то помочь раньше других. Критиковали и отвергали джаз, и я его защищал. Забыли Валентина Парнаха (по Баташеву - "отец советского джаза" - ред.), кто первым ввел в русский язык два незнакомых слова - джаз и детант (да еще в одной фразе!), чей вклад есть в русской, еврейской, французскои, грузинской, испанской и португальской культурах, и я постарался своими публикациями вернуть его имя в современный мир. Запамятовали включить в юридическую категорию труда труд поэта, музыканта, художника, отчего творческая интеллигенция - люди свободных профессий - оказалась не только вне слоя трудящихся, но и в числе наиболее социально уязвимых групп населения, и я догадался, как надо изменить законодательство.

Меня иногда спрашивали, как я успеваю все делать. Это кажется. Я с ужасом убеждаюсь, сколько я не сумел, растерял, сколько упустил, сколько не сохранил. Не бывает приобретений без потерь. Правда, как и потерь без приобретений.

По мере продвижения моего труда что-то во мне изменялось. Я обретал и узнавал не только свой род, но и племя свое. Я по другому стал ощущать время, мир вокруг, самого себя. Я не одинок, теперь я с ними, они за мной, они мне что-то доверили. Я физически осязаю прикосновение к вечности, и это опора. И покой. Я знаю, где я и кто я, и Кто надо мной.

„На Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся вовеки".

1984 - 2000

Комментарии

Добавить изображение