"ЛЮБЛЮ СВОЙ ГНЕВ"

30-01-2003

Для нее всегда высшей меркой было сравнение с Герценом. 

А. СОЛЖЕНИЦЫН1

Идейно эта поклонница и исследовательница Герцена во многом, безусловно, принадлежала освободительной идеологии и абстрактному либерализму . Да, мировоззренчески она была узковата. Ей, например, и в голову не приходило, кажется, подумать о реальных последствиях идеологической деятельности Герцена и всего его круга.
Ю. КУБЛАНОВСКИЙ2

Не говорите в ответ: он был критик, или: он был сказочник, или: он был отец выдающейся писательницы и диссидентки Лидии Чуковской (которая, боюсь, сильно проигрывала отцу в широте взглядов, учась не столько у него, сколько у Герцена).
Д. БЫКОВ3

Нет, это вовсе не эпиграфы я здесь выписала, а просто фразы, о которые всегда спотыкается мой взгляд в статьях о Лидии Корнеевне Чуковской. Удивительно не столько постоянное соседство ее имени с именем Герцена, сколько его обязывающий характер. Герцен стал почти что мерилом ее поступков, любовью к его произведениям часто объясняют особенности ее человеческой и литературной позиции, мировоззрения. Иногда даже кажется будто Л.К. Чуковскую винят во взглядах Герцена или его ошибках.

В то время как наш интерес к писателям, Толстому, Достоевскому, Чехову или еще кому-нибудь, не более чем штрих к биографии, свидетельствующий только о литературных вкусах и очень мало говорящий о личности.

Читатели стали воспринимать любовь Чуковской к Герцену как нечто отчетливо ее характеризующее. Можно, наверное, это объяснять, тем, что Чуковская любила Герцена особенно, по-своему, деятельно: написала о нем книгу, часто цитировала на страницах своих произведений и в разговорах, на протяжении всей жизни вдумчиво, кропотливо его читала. Можно вспомнить, что в недавно изданных "Моих чужих мыслях" немало мыслей доверено выразить именно Герцену, что он не раз становился героем диалогов Чуковской с Ахматовой. Можно сказать, что их политические взгляды и гражданская позиция чем-то были сходны. И все-таки названных причин будет недостаточно для того, чтобы объяснить, какова природа действительно существующей общности двух писателей, потому что ее истоки следует искать в их творчестве.

Как-то в разговоре с Чуковской Ахматова назвала прозу Герцена равной гоголевской и достоевской.4 В самом деле, в ряду великих писателей XIX века Герцен занял достойное место. Вместе с Толстым и Достоевским он изменил существующее представление о художественности. В его прозе впервые в русской литературе действительность предстала не в качестве прототипа, а в качестве действующего лица. Он, как никто, умел замечать простые движения жизни, улавливать скрытый смысл самых бытовых ее проявлений, его слово оживляло статистики, превращало частное в общее и наоборот.

Событие, произошедшее, например, в Вятке с губернатором Тюфяевым становилось картиной жизни целой страны, и заставляло страну задумываться над ним и стыдиться. Герцену не нужно было переосмысливать факты, достаточно было их просто осмыслить. Художественное преображение происходило посредством эмоции и чувства, а не вымысла. Герцен пропускал жизнь через себя и отдавал ее читателю обогащенной мыслью и переживанием. "Нельзя определить, где кончается событие истории и начинается событие его душевной и умственной жизни: они слиты, они одно". 5

Книги Герцена, как и поэзия, росли из "сора жизни", но не только это сроднило его творчество с поэзией. Действительно, его прозу "местами по степени весомости каждого слова, по ощутимости ритма, не отличишь от стиха"6. Слово Герцена обладало той ритмической упругостью, эмоциональностью и пристрастностью, которая свойственна только слову поэта. В тех местах его книг, где перо его распалялось, и законченные афористичные строки следовали одна за другой, можно явственно слышать торжественную, чуть воинственную музыку герценовской прозы.

У Герцена внешнее сходство стихов и прозы есть только намек на сходство более глубокое, внутреннее. В своих "наукообразных" (герценовское слово), философских работах Герцен сформулировал основной принцип своего миропонимания как единство бытия и мышления. Этим же принципом бессознательно руководствуется любой поэт, излагая в стихах свое видение мира. Проза Герцена - это исповедь человека, в которой многие могут увидеть себя. В ней воспоминания чередуются с размышлениями, пережитое в действительности дополняется п
ережитым духовно.

Стоит оценить мужество писателя, решившегося на то, чтобы открыть чьим-то неизвестным, может быть, равнодушным глазам свою боль и свое унижение, в то время как боль эта могла не найти сочувствия, а унижение могло быть оправданно. Удивительная откровенность, беззащитность перед судом читателя - еще одна черта поэзии, перенесенная Герценом в свою прозу.

Размышляя над произведениями Герцена, читателю никогда не приходится сомневаться, в том каким было отношение автора к описываемым людям или событиям, его эмоции всегда выражены ярко и однозначно: любовь есть любовь, ненависть есть ненависть, презрение есть презрение.

Надо сказать, что методы и приемы, открытые Герценом и предложенные им русской литературе, долгое время оставались невостребованными. Очевидно, слишком самобытна, нетипична была его проза для того, чтобы быстро найти последователей. Тем удивительнее, что спустя много лет после смерти Герцена, литературная преемственность все-таки возникла, идеи и приемы его прозы были преобразованы, развиты и заново пережиты в творчестве Лидии Корнеевны Чуковской.

При всей разнице их характеров и отношения к жизни, влияние Герцена на восприимчивую к воспитательному началу литературы Чуковскую было почти неизбежно, другое дело, что оно могло бы быть гораздо менее выраженным, чем стало, если бы не воздух эпох, которым дышали писатели.

" Страх правительства перед революцией, террор внутри, предводимый самим страхом, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ, оставление только что возникшего крестьянского вопроса в стороне, борьба между обскурантизмом и просвещением и ожидание войны. На сцену выступает Бутурлин с ненавистью к слову, мысли и свободе, проповедью безграничного послушания, молчания, дисциплины. Необычайные теории воспитания закладывают первые камни для тяжелого извращения умов, характеров и натур".7

Эти слова написаны П. В Анненковым о сороковых годах XIX века, времени, как сейчас видно, отнюдь не худшем в истории России. Тогда еще возможны были бунтарские разговоры между друзьями, свободолюбивые мысли в печати, либерально настроенные чиновники, люди, дерзавшие сострадать осужденным властью; тогда трагедии искалеченных судеб назывались по именам, а не обозначались безликими цифрами, но как легко принять реальность, запечатленную в памяти современника сороковых годов, за реальность тридцатых годов следующего века. Эпохи, разные по степени своей жестокости и человеконенавистничества, роднились общей атмосферой страха власти за свое существование, подозрительности и бессмысленного насилия.

В 1841 году Герцена настигла очередная опала, а вслед за ней вторая ссылка едва ли не более неожиданная и нелепая, чем первая.

"Казалось, что административная кара, являющаяся в таком виде и с таким явным характером временной и краткосрочной меры, должна была потерять для него добрую часть своей ядовитости и угнетающей силы. Ведь первая московская ссылка, несравненно более грозная, не оставляющая никаких надежд, а наоборот, предвещавшая несравненно еще худшие последствия в будущем, нашла же в нем человека, готового переносить удары судьбы с твердостью и достоинством. Здесь произошло нечто совсем иное . Герцен не мог одолеть тупого отчаяния, которое овладело им против его воли"8.

Можно предположить, что наиболее драматичным для Герцена было ощущение чьего-то настойчивого, неослабевающего внимания к его жизни. Человек, с детства привыкший мыслить самостоятельно, осознавать и ценить свою индивидуальность, - вдруг увидел, что судьба его может быть решена кем-то другим, развернута в сторону, противоположную им намеченной, просто так, для острастки, для порядка, понятного только тем, кто его завел. Герцену ясно представился образ гражданина, который желало создать государство из него и других. Ум, талант или яркость натуры, все, что так восхищало его в людях, не нужны были власти; она воспитывала покорность, пассивность, типичность.

Новое ощущение действительности заставило Герцена иначе взглянуть на свое место в ней, свои задачи. В письмах 1841 года к ближайшему другу Огареву Герцен, сам того не замечая, формулировал свое новое мировоззрение, а заодно новый взгляд на свое творчество.

"Я понимаю, что человек, одержимый чахоткой, был бы жалок со своими упреками и гневами на судьбу; понимаю, что человек, у которого потонул корабль со всем имущ
еством его, благороден, перенося просто то, что вне сферы разума и его воли, но резигнации, когда бьют в рожу, я не понимаю, и люблю свой гнев столько же, сколько ты свой покой. "Частный случай"! Конечно, все, что случается не с целым племенем, можно назвать частным случаем, но я думаю, есть повыше точка зрения…"9.

"Люблю свой гнев" - ключевая фраза письма. В его отрывке ужились сразу несколько "гневов", но самый сильный из них обращен, конечно, на друга "не доросшего до действительной жизни". Называть беду, закономерную для тоталитарного общества "частным случаем" чьей-то судьбы, значило приравнивать ее к случайности, а над случайностью, как известно, человек не властен, перед нею он вправе опустить руки. Частному случаю можно сочувствовать, а можно от него и отвернуться. Происходящие кругом частные случаи не нарушают нашего душевного равновесия, над ними можно не задумываться, о них не говорить.

Но Герцен не искал своей душе покоя, не нуждался в утешениях. Ему, уже чувствовавшему тогда главное свое признание: будить умы, лечить их от равнодушия, с которого начинается зло, позиция Огарева не могла показаться близкой. Провозгласив любовь к гневу, он, тем самым, заявил о своей неготовности отныне молчать, признал за собой право судить и воспитывать людей.

Лидия Чуковская с первого шага в литературе любила свой гнев. Для большинства современных читателей, воспринимающих "Софью Петровну" как историю о трагической судьбе матери, где время лишь существенная причина ее несчастия, гнев Чуковской неочевиден. Однако стоит взглянуть на эту повесть чуть-чуть по-другому как он тотчас же станет заметен.

Чуковская писала "Софью Петровну" в 39-40х годах о пережитом и все еще переживаемом 37ом, затянувшемся и в ее сознании, и в действительности. Повинуясь особому устройству своей души, она стремилась закрепить в слове свой фактический и эмоциональный опыт. О том, чтобы опубликовать в ближайшем будущем произведение, приравнивающееся к документу о 37-м, нельзя было и помыслить. Чуковская писала "Софью Петровну" больше для себя, чем для читателей.

Все в этой повести взято из личного: и тюремные очереди на Шпалерной, и неузнаваемый Ленинград, оцепенелый от ужаса, и горе, отброшенное всеобщим нежеланием о нем знать в молчаливую, невыносимую скорбь, и многое другое, кроме Софьи Петровны. Зачем Чуковской, по своей природе предрасположенной к автобиографической прозе, понадобилась героиня? Затем, чтобы написать о чужом и о чуждом.

"Я, собственно, и хотела написать книгу об обществе, поврежденном в уме; несчастная, рехнувшаяся Софья Петровна отнюдь не лирическая героиня; для меня это обобщенный образ тех, кто всерьез верил в разумность и справедливость происходившего. "У нас зря не посадят". Если разуверишься, спасения нет; остается одно - удавиться.

Обобщить виденное и пережитое Софья Петровна неспособна, и укорять ее за это - нельзя, потому что для мозга рядового человека происходившее имело вид планомерно организованной бессмыслицы; как осмыслить нарочито организованный хаос? Да, еще в одиночку: стеною страха каждый прочно отделен от каждого, пережившего то же, что он"10.

Даже стоя в тюремных очередях среди женщин таких же несчастных, как и она, Софья Петровна старалась помнить, что все они "жены и матери отравителей, шпионов и убийц"11. Вот таким образом воплотилась в другом времени, теория частного случая.

Нежелание людей разбираться в происходившем вокруг вполне объяснимо. Для того, чтобы продолжать привычную жизнь: вставать с утра на работу, работать, возвращаться домой, проводить вечера с семьей, и не бояться ежесекундно, что все это хрупкое благополучие может быть разрушено без предупреждения, без причины, без возврата, нужно было объяснять себе случавшиеся рядом аресты ошибками, проступками, злыми умыслами какого-то конкретного человека, с которым случилось несчастие. Казалось, стоит только благоразумно, осторожно себя вести, и беда не коснется. Наверное, такое поведение не всегда избиралось сознательно, скорее оно подсказывалась человеку его глубинным инстинктом самосохранения, сохранения не только жизни, но и рассудка. Люди оказались разъединены страхом перед страхом даже больше, чем страхом перед действительностью.

Софья Петровна не была одинока в своем ослеплении, таких как она, было множество. Так в творчестве Чуковской впервые появляется параллельная герценовской, а главное, совершенно сходно трактуемая об

оими, тема большинства.

В своей книге о "Былом и Думах", изданной в 1966 году, Чуковская обильно цитирует размышления Герцена на эту тему, вызванные гонениями на социалиста Оуэна.

"Число… тут ничего не значит, ум имеет свое оправдание не в большинстве голосов, а в своей логической самозаконности, - пишет Герцен, защищая правоту Оуэна против разъяренных его безбожием квакеров. - И если вся Англия будет убеждена, что такой-то medium призывает духи умерших, а один Фаредей скажет, что это вздор, то истина и ум будут с его стороны, а не со стороны всего английского населения".

"Большинство… не потому страшно, - пишет Герцен далее, имея в данном случае в виду большинство английского правящего класса, - что оно умно или глупо, право или неправо, в лжи или истине, а потому, что оно сильно, и потому, что ключи от Бедлама у него в руках"12.

Разумеется, когда Чуковская цитировала в своей подцензурной книге эти размышления Герцена, ее занимало отнюдь не большинство английского правящего класса. Она соглашалась с ними, они были ей близки, оттого что легко проецировались на современное ей большинство. Лидии Чуковской, как Оуэну и Герцену, и другим приходилось знать и хранить правду, ужасаясь ей и ее ненавидя, в то время как многие другие не желали даже подозревать о ней. Это действительно похоже на жизнь здорового человека в доме умалишенных, где легче быть больным. Большинство, то сочувствующее палачам, то оправдывающее их, то неведущее ни о чем, то нежелающее знать, уже в виду одного своего количества имело возможность постоянно о себе напоминать, и создавало у Чуковской кафкианское ощущение медлительной, беспросветной бесконечности безумия. К тому же оно своей внутренней разобщенностью, отсутствием даже самого подспудного протеста не слова - мысли, само того не сознавая, поддерживало строй, убийственный для всех и ненавистный для Чуковской. Вот почему безумие в поведении Софьи Петровны становится очевидным задолго до того, как оно ее в самом деле настигает.

Вот почему Чуковская не только сочувствует своей героине, но и осуждает ее.

Современному читателю, не имеющему морального права судить (и не судящему!) это осуждение не всегда бывает понятно. "Софья Петровна", как всякое хорошее литературное произведение пережила свое время и в некоторой степени утратила связь с ним, начав обрастать чертами вечного. Но будем помнить, что "Софья Петровна" - это первое противостояние Чуковской, вынужденное тем забываемым нынче временем и связанное с ним очень тесно. На примере Софьи Петровны Чуковская показала, не только как время влияет на человека, но и как человек влияет на время; вместе с читателем она для себя определяла, почему это именно так.

С темой большинства как причина со следствием связана тема мещанства. Мещане - костяк любого большинства, по Герцену и Чуковской - люди, "не взошедшие в мысль".

Нетрудно заметить, что "Софья Петровна" не композиционно, а как бы интонационно, делиться на две части, первая из которых - сатирическая.

Ко второй части, сатира начала постепенно, естественно умолкает, уступая место повествованию об аресте сына Софьи Петровны и всех, последовавших за этим несчастиях. Но и того, что уже прозвучало, достаточно, чтобы понять довольно жесткое отношение автора к своей героине, и ограничить попытки читателя самовольно облагораживать ее образ.

К сатире первой части "Софьи Петровны" можно легко применить слова, сказанные когда-то классиком: "она вызывает не смех, а содрогание". Это сатира едкая, горькая, больная, свидетельствующая об очень глубоком неприятии автором явления, против которого она направлена.

"<…>осмеянию и разоблачению тупых, невежественных, самодовольных, узколобых мещан - их быта, их вкусов, их мнений, привычек, жилищ, их семейной жизни и их общественной деятельности - посвящены многие страницы "Былого и Дум""13.

Тому же посвящены первые страницы "Софьи Петровны". Интонация, с которой Чуковская описывает Софью Петровну, несмотря на мнимую сдержанность, сравнима со звуком настигающего бича, и как удары сыплются детали биографии.

Рассмотрим отдельно дом и работу, между которыми проходит жизнь Софьи Петровны.

"Распределять работу, подсчитывать страницы и строчки, скалывать листы - все это нравилось Софье Петровне <…>. На стук в деревянное окошечко она отворяла его и с достоинством, немногословно, принимала бумаги"14.

Из сказанного сам собой напрашивается вывод о механичности ее труда. Стараясь закрепить это читательское впечатление, подчеркнуть, что оно не случайно, Лидия Чуковская пишет дальше: "В молодости, скучая, бывало, в те дни, когда Федор Иванович надолго уходил с визитами, она мечтала о собственной швейной мастерской". Машинописное бюро, швейная мастерская … Такая работа требует внимания, аккуратности, пунктуальности, но усилия ума и души ею невостребованы.

Духовная жизнь Софьи Петровны не становится насыщеннее и дома. Вечера она проводит в разговорах с сыном о его успехах или Наташей о своей прошлой любви, об их общих коллегах. Интересы Софьи Петровны не простираются дальше быта. "К добру и злу постыдно равнодушна" она живет не вдумываясь в жизнь, и жизнь проходит перед ее глазами также быстро и незаметно, как бесконечные полустанки перед взглядом пассажира, путешествующего из пункта А в пункт Б.

Подготовленному автором читателю уже не покажется странным, когда Софья Петровна в разных ситуациях и на разные лады станет повторять расхожее: "У нас зря не посадят". Это только следствие обычного недомыслия.

Чуть раньше я приводила слова Л.К. Чуковской о том, что Софью Петровну нельзя укорять за то, что она неспособна обобщить пережитое, потому что для мозга рядового человека действительность имела вид планомерно организованной бессмыслицы. И в самом деле, Чуковская укоряет не, в общем-то, добрую Софью Петровну, которая всегда хотела быть "строгой, но справедливой". Она укоряет, и судит, и ненавидит в Софье Петровне вот этот самый "мозг рядового человека" за его нежелание развиваться. Мещанство по Чуковской понятие отнюдь не социальное. Человек не становится мещанином из-за отсутствия высшего образования, принадлежности к каким-то профессиям или слоям общества. Мещанство - это состояние души, живущей с постоянным, благостным ощущением своей непричастности скорбям и радостям мира. И самое страшное для Чуковской в мещанстве то, что это сознательный выбор человека. Не чья-то злая воля, не роковые стечения обстоятельств, не политика государств заставляют его отказываться от власти над своей душой, а только собственная лень и тяга к бестревожному существованию. Наша жизнь, как правило, дает нам очень мало опыта, но силой своей мысли мы можем (и должны) переноситься в другие исторические эпохи, испытывать волю в воображаемых ситуациях, в сотый, тысячный раз решать для себя "проклятые вопросы" и в каждой банальности искать породившую ее истину. Только так мы имеем шанс приблизиться к душевной полноценности.

О том, как изменилась, мутировала психика человека под влиянием советской системы написаны тома книг. Повесть Чуковской по-своему уникальна тем, что в ней она, помимо прочего, показала как реализовалось в этой системе давнее, исконное качество, бывшее с человеком во все времена.

Отношение Чуковской к мещанству вполне укладывается в такую цитату из "Моих чужих мыслей": "Моя душа всех их выбрасывает из себя органически, без всяких либеральных настроений"15.

Кстати, вот именно это полнейшее отсутствие интереса к мещанству повлияло на то, что Л. Чуковская стала писателем интеллигентским. Но не только это. Второй и не менее важной причиной, определившей писательскую судьбу Чуковской, стала ее вера в слово. Само по себе убеждение, что слово, больше, чем любое дело, способно что-то менять в существующем миропорядке, предполагает у человека это слово воспринимающего и развитый ум, и разбуженное сердце.

О том, чем было слово для Чуковской уже многое сказано и больше всего ею самой. Вера в слово была для нее частью смысла жизни.

(Продолжение следует)


  1. А.И. Солженицын, "Бодался теленок с дубом", Новый мир, 1991, № 12
  2. Юрий Кублановский, "При свете совести", Новый мир, 2000, № 9
  3. Дмитрий Быков, "Держаться, Корней", Телеграф, http://www.telegrafua.com/article/428
  4. Лидия Чуковская, "Записки об Анне Ахматовой", т. 2, стр. 65, М., "Согласие", 1997
  5. Лидия Чуковская, "Былое и думы" Герцена", стр. 25, М., "Художественная Литература", 1966
  6. Там же
  7. П. В. Анненков, "Две зимы в провинции и деревне", "Н. П. Огарев в воспоминаниях современников", стр. 170, М., "Худ. Лит.", 1989
  8. Там же, стр. 152
  9. А.И. Герцен, письмо Герцена - Огареву от 11-26 февраля 1841г., Собрание сочинений в 30-ти томах, т. 22, стр. 98-100, М., АН СССР, 1954-1965
  10. Лидия Чуковская, "Процесс исключения", Сочинения в двух томах, т. 2, стр. 8, М., "Гудьял-Пресс", 2000
  11. Лидия Чуковская, "Софья Петровна", Сочинения в двух томах, т.1, стр. 457, М., Арт-Флекс, 2002
  12. Лидия Чуковская, "Былое и думы" Герцена", стр. 54-55, М., "Художественная Литература", 1966
  13. Там же, стр. 87
  14. Лидия Чуковская, "Софья Петровна", Сочинения в двух томах, т.1, стр. 415, М., "Арт-Флекс", 2001
  15. Александр Блок, Лидия Чуковская, "Мои чужие мысли", "Про обывателя", Сочинения в двух томах, т. 2, стр. 591, "Арт-Флекс", М., 2001
Комментарии

Добавить изображение