НАЧАЛО ТИХОЙ РЕВОЛЮЦИИ

18-02-2004

Революционер Гитлер

Указанных в “общеимперском списке” командиров СА хватали, доставляли в лихтерфельдский кадетский корпус и там — в отличие от мюнхенских камрадов, без церемоний шеренгами расстреливали у стены.

Тем временем Гитлер прибыл в Коричневый дом и после короткой речи перед наспех собранными партийными бонзами тут же начал пропагандистское управление процессом. Он несколько часов подряд диктовал в защищенном сильными отрядами здании распоряжения, приказы, а также официальные заявления, в которых он сам фигурировал в третьем лице, как “фюрер”, но в спешке маскировки и подтасовок он допустил примечательную оплошность: вопреки более поздней, официальной версии событий, которая широко сохранилась в современном словоупотреблении, ни в одном из многочисленных заявлений 30 июня не идет речь о путче или попытке путча Рема — вместо этого упоминаются тяжелейшие оплошности”, “противоречия”, “болезненные предрасположения и хотя порой появляется формулировка “заговор”, преобладает все-таки впечатление, что акция имела в своей основе моральные мотивы: “Фюрер дал приказ беспощадно удалить эту чумную язву, — описывал Гитлер свои действия при помощи неудачного образа, — он не потерпит больше в будущем, чтобы репутация миллионов приличных людей страдала и компрометировалась отдельными лицами с болезненными наклонностями (536).

Понятно, что прежде всего многие руководители СА до последнего момента не могли постичь, что происходит; они не планировали ни путча, ни заговора, а их мораль никогда не была предметом обсуждения и тем более критики со стороны Гитлера. Например, берлинский группенфюрер СА Эрнст, который, согласно донесениям Гиммлера, планировал на вторую половину дня нападение на правительственный квартал, на самом деле находился в Бремене и собирался в свадебное путешествие. Незадолго до отплытия судна его арестовали и он, полагая, что это грубая шутка его товарищей, смеялся над ней от всей души. Самолетом его доставили в Берлин, после посадки он, смеясь, показывая наручники и перебрасываясь шутками с командой эсэсовцев, сел в подкатившую полицейскую машину. Специальные номера газет, которые продавались перед зданием аэропорта, уже сообщали о его смерти, но Эрнст все еще ничего не подозревал. Через полчаса он упал мертвым у стены в Лихтерфельде, не веря до последнего мгновения в случившееся, с недоуменным “Хайль Гитлер! на устах.

Вечером Гитлер вылетел назад в Берлин. Предварительно он поручил Зеппу Дитриху потребовать в Штадель-хайме выдачи лиц, чьи имена были помечены на сопроводительном списке крестом, и немедленно казнить их. Благодаря вмешательству баварского министра юстиции Ханса Франка удалось, если верить его свидетельствам, сократить число жертв, в то время как имперский наместник фон Эпп, в штабе которого Рем вырос в заметную фигуру в качестве друга рвущегося наверх демагога Гитлера, безуспешно пытался отговорить Гитлера от кровавого решения.. Вероятно, его заступничеством объясняется тот факт, что Гитлер опять засомневался и отложил решение судьбы Рема.

Полный нетерпения и возмущения, Гитлер прямо в аэропорту затребовал список ликвидированных. “Раз уж подвернулась такая “уникальная возможность”, как показал позже один из участников событий (539), Геринг и Гиммлер расширили круг убийств далеко за пределы “ремовских путчистов”. Папен ушел от смерти только благодаря своим личным связям с Гинденбургом, тем не менее он был взят под домашний арест, невзирая на его пост вице-канцлера и все протесты. Два его ближайших сотрудника, личный секретарь фон Бозе и Эдгар Юнг, были застрелены. За своим рабочим столом в министерстве транспорта был убит министериаль-директор Эрих Клаузенер, руководитель объединения Католическое действие”, другая группа отыскала Грегора Штрассера на фармацевтической фабрике, препроводила его в центральное здание гестапо на ПринцАльбрехт-Штрассе и убила в подвале дома. В обед группа убийц проникла на виллу Шляйхера в Ной Бабельсберге, спросила сидящего за письменным столом, он ли генерал фон Шляйхер и сразу, не дожидаясь ответа, открыла огонь, была застрелена и фрау фон Шляйхер. В списке убитых были далее сотрудник экс-канцлера генерал фон Бредов, бывший генеральный государственный комиссар фон Кар, о “предательстве” которого 9 ноября 1923 года Гитлер никогда не забывал, и патер Штемпфле, который был одним из редакторов “Майн Кампф”, но потом отошел от партии; затем инженер Отто Баллерштедт, который перешел дорогу партии Гитлера в период его восхождения, и, наконец, не имевший ровным счетом никакого отношения к этим делам музыкальный критик доктор Вилли Шмид, которого спутали с группенфюрером СА Вильгельмом Шмидтом. Свирепее всего волна убийств бесчинствовала, похоже, в Силезии, где руководитель СС Удо фон Войрш потерял контроль над своими частями. Примечательно, что людей часто убивали прямо на месте, в конторах, частных квартирах, на улице, со звериной небрежностью, многие трупы обнаруживались лишь спустя несколько недель в лесах или водоемах.

До сегодняшнего дня неясно, был ли согласен Гитлер в каждом отдельном случае с самоуправным расширением задания, которым похвалялся Геринг уже на пресс-конференции в тот же день. По сути дела, эта акция по убийству противников означала нарушение его тактического императива строгой законности, и каждая дополнительная жертва делала его еще более чувствительным. Целые годы он изощрялся во всех способах перевоплощения, отучился от старых диких манер и с терпеливой тщательностью создал бутафорский антураж, на фоне которого он выступал в роли хотя бы и властного, но знающего меру политика; теперь, когда до цели тотальной полноты власти и постов остался лишь один маленький шаг, он рисковал лишиться с таким трудом приобретенного кредита одним актом саморазоблачения, показав себя вместе с другими актерами легальной революции без какой-либо маскировки, во всей непреклонности своих притязаний на власть.

Гитлер без каких-либо серьезных возражений одобрял расширение масштабов расправы, и наверняка линия на то, чтобы стрелять во все стороны, отвечала его замыслу, чтобы ни одна сторона не надеялась выиграть от этого кризиса. Это объясняет варварскую неразборчивость убийств направо и налево, манеру оставлять трупы на месте расправы, демонстративное наличие следов убийц, ровно как полный отказ от всякой видимости законности (согласно Белой книге, изданной в Париже в 1935 году, в “Ночь длинных ножей расстреляли 401 человек – ред.). Не было никаких процессов, никакого определения вины, никакого приговора, а было только атавистическое бешенство, неразборчивость которого Рудольф Гесс пытался позже оправдать следующим образом: “В часы, когда речь идет о том, быть или не быть немецкому народу, нельзя было определить вину отдельного человека судом. При всей жестокости был глубокий смысл в том, что до сих пор за мятежи среди солдат казнили каждого десятого, не спрашивая, виноват он или нет” (542).

Стало быть, и здесь Гитлер ориентировался полностью на цели укрепления своей власти. Безусловно неправы были современники, считавшие его кровожадным садистом, который придавал своей одержимости убийствами некий эстетический привкус ссылками на не знавших никаких ограничителей государей эпохи Возрождения (543); явно ошибаются и те, кто видят его духовно безучастным, с холодностью эмоционального импотента устраняющим долголетних товарищей, приверженцев и друзей, с которыми был на “ты”. На самом деле первая характеристика скорее подходит Герингу, а вторая Гиммлеру, они оба выполняли свое кровавое дело в едином ключе полного отсутствия этики. В отличие от них Гитлер испытывал значительное внутреннее давление. Все, кто встречался с ним в эти дни, отмечали его исключительную возбужденность, сквозившую в каждом движении взвинченность. Он сам в оправдательной речи перед рейхстагом говорил о “тяжелейших решениях” своей жизни, и, судя по всему, еще и спустя несколько месяцев, например, на овеянной таинственностью конференции 3 января 1935 года, призывая в драматическом выступлении срочно собранную верхушку партии и вермахта к единству, видел перед собой призраки мертвых, по меньшей мере убитых друзей и сторонников. Здесь, как и во многих других случаях, стало заметно, что его нервы не столь холодны, как моральное сознание. Соответственно его часто провозглашавшемуся девизу всегда бить быстрее и жестче, чем противник — прошедшая без единого сбоя акция 30 июня также основывалась на принципе серии наступательных ударов и его неизменной механике; тем примечательнее колебания Гитлера, прежде чем он отдал приказ о первой казни семи руководителей СА, и его вновь проявившиеся колебания перед убийством Рема. И в том и другом случае его поведение можно удовлетворительно объяснить только эмоциональными мотивами, проявлениями эмоциональной привязанности, которые по меньшей мере на несколько часов оказались сильнее требований укрепления власти.

В воскресенье, 1 июля, Гитлер, однако, преодолел неуверенность предшествующего дня и опять твердо владел собой.

В этом искусственном, иллюзорном мире, который он наспех создал, он, очевидно, и отдал приказ убить Эрнста Рема, все еще ожидавшего своей участи в Штадельхаймской камере. Незадолго до 18 часов в камеру вошли Теодор Айкке и гауптштурмфюрер СС Михаэль Липперт, это было после того, как Рудольф Гесс безуспешно пытался получить это задание на ликвидацию (544). Вместе с самым свежим номером “Фелькишер беобахтер”, которая в самом броском оформлении сообщала о событиях прошлого дня, они положили Рему на стол пистолет и дали десять минут времени. Поскольку все оставалось спокойно, тюремному надзирателю приказали вынести оружие из камеры. Когда наконец Айкке и Липперт шагнули в камеру, Рем стоял посередине ее с патетически разорванной на груди рубашкой.

Как бы отвратительны ни были обстоятельства, определяющие характер этого убийства друга, надо все же задаться вопросом, а был ли у Гитлера другой выбор? Как бы далеко ни хотел пойти Рем в построении государства СА, его подлинной целью, вне всякой идеологической мишуры, был примат солдата определенного мировоззрения. Со своим несокрушимым сознанием теснившейся за ним многомиллионной армии приверженцев он был не в состоянии понять, что его честолюбие метило слишком высоко, он должен был наткнуться на ожесточенное сопротивление как партийных организаций, так и рейхсвера и вызвать по меньшей мере пассивное сопротивление широкой общественности. Хотя он считал себя еще лояльным Гитлеру, превращение объективного противоречия в личное было лишь вопросом времени. Своим проницательным умом тактика Гитлер мгновенно уловил, что намерения Рема угрожают его собственной позиции. После ухода Грегора Штрасссра начальник штаба СА был единственным человеком, который сохранил свою личную независимость от него и не поддавался магии его воли: он был единственным серьезным противником Гитлера, и было бы нарушением всех принципов тактики дать ему столько власти, сколько он требовал. Конечно, Рем никакого путча не планировал. Но со своим особым самосознанием и огромной силой за спиной он воплощал в глазах недоверчивого Гитлера постоянную потенциальную угрозу путча.

Именно долголетняя дружба придавала Рему такую силу, но и не оставляла Гитлеру другого выхода. Уже примерно тремя годами позже он заявил, что ему пришлось “с болью уничтожить этого человека и его сторонников”, а по другому случаю, в кругу высокопоставленных партийных руководителей, он отметил весомейший вклад этого высокоодаренного организатора в восхождение НСДАП и завоевание ею власти: если когда-нибудь будет написана история национал-социалистического движения, надо будет постоянно вспоминать о Реме как о человеке номер два рядом с ним (545).

Следовательно, по законам этой партии оставалась только широкомасштабная расправа по приговору тайного судилища” (546).

Внутренние и внешние последствия превратили 30 июня 1934 года в решающую веху захвата власти национал-социалистами после 30 января, хотя Гитлер стал немедленно камуфлировать значение события картинами восстановленной нормальной жизни. Уже 2 июля Геринг приказал всем полицейским управлением сжечь... все дела, связанные с акциями двух последних дней” (547). Распоряжением министерства пропаганды в прессе запрещалось публиковать объявления о смерти убитых или “застреленных при попытке к бегству”, а на заседании 3 июля Гитлер как бы между делом добился санкционирования преступления, внеся на рассмотрение среди более чем двадцати законов скорее второстепенного свойства один, состоявший из одного единственного параграфа: “Меры, принятые для подавления нападений 30 июня, 1 и 2 июля 1934 года, представлявших собой государственную измену и измену Родине, считать законными как принятые для необходимой обороны государства”.

“Если кто нибудь упрекнет меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу сказать ему только одно: в этот час я нес ответственность за судьбу немецкой нации и был в силу этого высшим судьей немецкого народа!.. Я приказал расстрелять главных виновников этого предательства, и я приказал выжечь язвы... внутренней заразы до здоровой ткани;.. Нация должна знать, что никто не смеет безнаказанно угрожать ее существованию, а оно гарантируется ее внутренним порядком и безопасностью! И каждый должен навсегда запомнить, что если он поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть”.

Необычная неуверенность Гитлера, которая все еще ощущается даже в таких пассажах, отражала не в последнюю очередь кое-что от глубокого ужаса общественности, вызванного событиями 30 июня. Казалось, что она инстинктивно уловила, что с этого дня началась новая фаза и что ей предстоят сомнительные авантюры, опасности и тревоги. До сих пор заблуждения относительно природы режима были вполне понятны; разнообразные иллюзии, исходившие из того, что беззаконие и террор представляли собой лишь неизбежные и ограниченные временем сопутствовавшие обстоятельства революции, которая в целом была однозначно нацелена на установление порядка, могли опираться на многочисленные причины. И только теперь было развеяно право на политическую ошибку: убийство как средство государственной политики разрушало возможность безоглядной веры, тем более что и Гитлер в своей речи не делал секрета из своих злодейств и заявил о своей претензии на роль “верховного судьи”, беспрепятственно распоряжающегося жизнью и смертью. С этого момента не существовало ни правовых, ни моральных механизмов защиты от радикали-зирующейся воли Гитлера и режима.

Распространенное среди общественности чувство обеспокоенности сменилось, правда, уже скоро известным облегчением в связи с тем, что революционным проискам СА, которые вновь оживили столько опасений перед беспорядками, произволом и властью черни, в конце концов все же был положен конец. Хотя в стране отнюдь не царило “небывалое восхищение”, которое пыталась изобразить пропаганда режима, и часто звучащий упрек Гитлера в адрес буржуазии, что она одержима своим правовым государством и всегда поднимает громкий вой, “когда государство обезвреживает явного вредителя, например, убивает его”, становится понятным в контексте отсутствия восторга от его беззастенчивых действий (550). Однако общественность истолковала два дня убийств в духе своей традиционной антиреволюционной аффектации как преодоление “переходного возраста” движения и триумф умеренных, осознающих важность порядка сил, сгруппированных вокруг Гитлера, над хаотической энергией национал-социализма. Это представление подкрепляло то обстоятельство, что среди ликвидированных были не в последнюю очередь широко известные убийцы и головорезы; акция против Рема как раз моделировала трюк Гитлера, заключавшийся в том, чтобы наносить каждый раз удар, раздваивая сознание, так что возмущенные свершившимся вроде бы имели основание еще и благодарить его: он любил совершать свои преступления, выступая в роли спасителя. В том же успокоительном направлении действовала и телеграмма, в которой опять введенный в заблуждение рейхспрезидент выразил свою “глубокую признательность”: Вы, — писал он Гитлеру, — спасли немецкий народ от серьезной опасности”. Гинденбург был также автором той оправдательной формулы, которая бросала на решение Гитлера, продиктованное тактикой борьбы за власть, свет грандиозной мифологической значимости: “Тот, кто хочет делать историю, должен уметь и проливать кровь” (551).

Если свести все воедино, то та тактическая задача, перед которой стоял Гитлер накануне 30 июня, требовала в целом одновременного решения пяти проблем: он должен был раз и навсегда лишить власти Рема и гвардию строптивых буйных революционеров СА, удовлетворить претензии рейхсвера, устранить недовольство населения, вызванное господством улицы и явным террором, а также расстроить планы консервативных противников, и сделать это так, чтобы не стать пленником той или иной стороны. И он действительно достиг всех этих целей за счет одной-единственной непродолжительной акции с относительно небольшим числом жертв. Благодаря этому ничего больше не мешало реализации его основного замысла, который должен был завершить захват власти — стать преемником Гинденбурга.

Тем же целям, что и затянувшаяся церемония похорон, служил и назначенный на 19 августа плебисцит.

Однако необыкновенно высокое число голосов “против” продемонстрировало все трудности привития такого подхода и серьезно пострадавший престиж новых властителей. Далекий от стопроцентных показателей тоталитарных режимов, показатель референдума ограничился 84,6 процента, в отдельных районах Берлина, а также в Ахене и Везермюнде он не дошел даже до 70 процентов, в Гамбурге, Билефельде, Любеке, Лейпциге и Бреслау почти треть населения
проголосовала “против”. В последний раз проявилась воля к сопротивлению прежде всего социалистических и католических групп электората.

В тот же момент в Германии и началась, собственно говоря, революция, хотя добившиеся насильственного переворота силы движения были отброшены на обочину и их динамичное беспокойство отныне преимущественно направлялось на задачи пропаганды и надзора.

Не менее сильными или даже более сильными были социальные импульсы, которые питали национал-социализм и на которых он держался. Как раз широкие обывательские слои связывали с его приходом к власти расчеты на то, что он путем упорядоченного преобразования взломает косные структуры государства с жестким социальным делением и устранит социальные авторитарные путы, из-за которых не в последнюю очередь потерпела крушение еще революция 1918 года; для них Гитлер означал прежде всего шанс довести до конца немецкую революцию, они уже не верили в способность демократических сил выполнить эту задачу, потому что так многие их попытки окончились неудачей, а коммунистам они никогда не хотели доверить это дело.

Новые разнообразные заявления о конце революции были совершенно очевидно нацелены прежде всего на успокоение по-прежнему встревоженной общественности. Действительно, осенью 1934 года стали появляться первые признаки возврата к упорядоченным отношениям, правда, дальние цели, курс на которые оставался неизменным для Гитлера, не изменились. Наряду со всеми успокоительными лозунговыми формулами он напрямую предупреждал в заключительной речи в Нюрнберге не питать иллюзий, что партия утратила свою революционную ударную силу и отказалась от своей радикальной программы: неизмененная в своем учении, крепкая как сталь в своей организации, гибкая и умело перестраивающаяся в своей тактике, но выступающая в целом как орден”, партия обращена в будущее. Аналогичное высказывание было сделано в кругу приближенных: он завершает революцию лишь внешне и переносит ее отныне вовнутрь (568).

Этими, глубоко заложенными в сущности Гитлера приемами камуфляжа объясняется то обстоятельство, что революционная природа режима так трудно уловима. Осуществленный режимом переворот происходил в необычных формах, и среди наиболее примечательных свершений Гитлера, обеспечивающих ему место в истории великих государственных переворотов, — понимание безвозвратного конца революции в виде восстания. Из сформулированного уже в 1895 году Фридрихом Энгельсом положения о том, что революционер старого типа неизбежно проиграет в противостоянии с утвердившейся властью, он извлек выводы гораздо решительнее Муссолини и в современном ключе осмыслил понятие революции. В классическом представлении господствовали картины восставшей силы, как их любил Рем, а идеологический и социальный аспекты процесса, изменения в правящей элите или в отношениях собственности из-за склонности к детским книжкам с картинками отодвигались на задний план: революция всегда была бунтом и осуществлялась на улице. Напротив, современная революция, как знал Гитлер, не завоевывает власть, а прибирает ее к рукам и пользуется не столько силовыми, сколько бюрократическими средствами; она была тихим процессом, выстрелы, здесь можно было бы распространить слова Малапарте и на Гитлера, вызывали у него боль в ушах.

В связи с этим воздействие революции было не менее глубоким, и оно не оставило без внимания ни одну сферу. Революция охватила и изменила политические институты, разбила классовые структуры в армии, бюрократии и отчасти в экономике, разлагала, коррумпировала и лишала власти все еще задававшее тон дворянство и старые верхние слои и установила в Германии, которая была обязана и своим очарованием и косностью все тому же запоздалому развитию, ту степень социальной мобильности и равенства, без которых невозможно современное индустриальное общество. Нельзя сказать, что эта модернизация была лишь попутным процессом или тем более шла вразрез с декларированной волей коричневых революционеров. Восхищение Гитлера техникой, его зачарованность цивилизаторскими процессами были очевидны, и в том, что касается средств, он мыслил весьма современно, тем более что ему для достижения далеко идущих целей его господства было нужно рациональное, отлаженно работающее индустриальное государство.

Структурная революция, которую предпринял режим, была, однако, закамуфлирована декорациями, подчеркнутым почитанием старинного фольклора и наследия предков: немецкое небо оставалось романтически затемненным. В этом плане национал-социализм лишь довел до предельной последовательности проявившуюся уже в XIX веке склонность маскировать напористую и чуждую традициям практику прогресса романтическими идеологиями ухода в духовность. В то время как, например, крестьянство было предметом мечтательного поклонения, его экономическое положение на глазах ухудшалось, и бегство деревенских жителей в город достигло, согласно статистики, новой кульминации в период между 1933 и 1938 годом. Аналогично режим содействовал программам индустриализации (прежде всего в центральной Германии с ее важными в военном плане химическими предприятиями), урбанизации, которую он одновременно полемически проклинал, он впервые вовлек женщин в качестве рабочей силы в производственный процесс, выступая при этом длинно и многословно против всех либеральных и марксистских тенденций “омужичивания” женщины. В противоположность исповедуемому культу традиций “Доверительный доклад”, относившийся к началу 1936 года, формулировал: Надо полностью разрушить взаимосвязь с происхождением. Новые, полностью небывалые формы. Никакого права личности...” (569).

Чтобы охватить обе ипостаси явления, говорили о “двойной революции” (570): одной революции во имя буржуазных норм против буржуазного порядка, другой — во имя традиции против традиции. “Греющие патриотические души” романтические декоративные атрибуты были не только цинично используемыми призраками и мишурой, но и нередко попыткой удержать в мысли или символе то, что в действительности было безвозвратно утрачено. Во всяком случае, масса попутчиков именно так принимала идиллическое обрамление идеологии национал-социализма; суровые экономические и социальные реалии, которые все дальше удаляли страну от доиндустриального рая, очевидно, не в последнюю очередь укрепляли самого Гитлера в намерении вновь обрести утраченное на незатронутых восточных равнинах. В своей секретной речи перед высшими офицерами в январе 1939 года он говорил о муках, о вызывающих боль конфликтах, порождаемых политическим и общественным прогрессом, как только он сталкивается с теми “святыми традициями”, которые имели право на верность и привязанность людей: “это всегда были катастрофы, ...людям всегда приходилось мучиться... Всегда приходилось отказываться от дорогих воспоминаний, всегда просто отбрасывалось в сторону наследие. Уже прошлый век причинил многим сильную боль. Говорят так легко о мирах, говорят так легко, скажем мы, о других немцах, которых тогда изгнали. Это было необходимо! Без этого нельзя было обойтись... А потом пришел восемнадцатый год и причинил новую сильную боль, и это было необходимо, наконец наступила наша революция, они сделали все выводы до конца, и это было необходимо. Иначе не бывает” (571).

Двойственная суть, характеризовавшая национал-социалистическую революцию, в высокой степени определяла облик режима в целом, придавая ему своеобразную внешность Януса. Иностранные гости, прибывавшие во все большем числе, привлеченные “фашистским экспериментом”, обнаружили мирную Германию, в которой поезда ходили, как и прежде, точно по расписанию, страну буржуазной нормальности, законопослушания и административной справедливости, они были в такой же мере правы, как и эмигранты, которые горько жаловались на несчастья собственные и беды их преследуемых и притесняемых друзей.

Насильственное удаление СА со сцены бесспорно установило предел незаконному применению силы и положило начало фазе стабилизации, при которой силы авторитарные, воплощающие государство порядка, стали тормозить динамику тоталитарной революции. Некоторое время положение казалось таким, как будто вернулась почти упорядоченная жизнь, норма как бы опять вытеснила чрезвычайное положение, во всяком случае, пока кончилось то время, когда, как говорилось в одном докладе баварскому премьер-министру от 1 июля 1933 года, все подряд арестовывали друг друга и угрожали друг другу Дахау (572). Мало что так точно характеризует Германию с 1934 по 1938 год, как наблюдение, что посреди государства беззакония можно было встретить идиллию — ее действительно искали и культивировали, как никогда прежде. И в то время как эмиграция за пределы страны заметно сократилась и даже выезд еврейских граждан последовательно уменьшался (573), многое уходило во внутреннюю эмиграцию, в “cachettes du coeur” ( Тайные уголки сердца. — Фр.) . Старая немецкая подозрительность в отношении политики, отвращение к ее притязаниям и навязчивости редко так ярко подтверждались и ощущали свою правоту, как в те годы.

Базой психологической власти Гитлера была его харизма и уважение, обусловленное тем, что ему удалось восстановить порядок.

За этой оболочкой порядка действовала, однако, радикальная энергия, которую вряд ли кто из современников адекватно представлял себе, Гитлер взял верх над Ремом не как консервативная, антиреволюционная сила, так внушала себе испуганная буржуазия, — а как более радикальный революционер над просто радикальным революционером — в соответствии с законом революции. Готовилась вторая революция, — верно заявил Геринг уже во второй половине дня 30 июня, — но она была нами осуществлена против тех, кто вызвал ее (575). От более пристального взгляда тогда не ушло бы, что государство порядка, полной занятости, международного равноправия ни в один момент не могло удовлетворить тщеславия Гитлера. Хотя он в ноябре 1934 года и заверял одного французского гостя, что думает не о завоеваниях, а о построении нового социального строя, благодаря которому надеется завоевать благодарность своего народа и следовательно поставить себе более прочный памятник, чем получал когда-нибудь славный полководец после многочисленных побед (576). Но это были только жесты. Свою внутреннюю динамику, свои импульсы он никогда не черпал из идеальной картины тоталитарного государства благосостояния со всем его презренным счастьем мелкого обывателя, а из фантастически утрированного, мегаломанического видения, уходящего далеко за горизонт и длящегося по меньшей мере тысячу лет.

Комментарии

Добавить изображение