"ИМЕНЕМ НЕМЕЦКОГО НАРОДА!"

29-03-2004

[“Дело Каценбергера” продолжение в № 374 от 8 мая 2004

Самсон Абрамович Мадиевский, 1931 г.р., закончил историческое отделение Кишиневского университета в 1953 г. Кандидатскую диссертацию защитил в 1969 г., докторскую в 1982 г. С 1959 по 1996 гг. - научный сотрудник Института истории АН Молдовы. Автор и соавтор 8 монографий и более чем 60 статей по истории Молдовы, Румынии, истории исторической науки, методологии исторического познания. С 1996 г. живет в Германии (Ахен). Занимается главным образом различными проблемами истории России, Советского Союза, Германии. Публикуется в Германии, Англии, Франции, Бельгии, Нидерландах, Швейцарии, США, Израиле, России, других странах СНГ и Балтии, Польше, Венгрии, Румынии.

Обнародованный 15 сентября 1935 г. в Нюрнберге закон о защите германской крови и германской чести” запретил, как известно, заключение браков и внебрачные половые отношения между евреями и “арийцами”. Все “смешанные” браки, заключенные после вступления этого акта в силу, объявлялись недействительными, а стороны – виновными во внебрачных половых отношениях. За “противозаконный” брак обе стороны наказывались тюремным заключением на срок от 2 до 15 лет, а за внебрачную связь – только мужчина. Таково было указание фюрера, закрепленное в инструкциях о порядке применения закона.

Гитлер выразил свои взгляды дважды – в марте 1937 г. и в феврале 1939 г. (в последнем случае – письмом на имя министра юстиции Гюртнера). Он указал, что соучастницу “преступления”, даже в случаях “подстрекательства”, сообщничества” и “укрывательства” с ее стороны, не следует привлекать к судебной ответственности. Кроме, конечно, случаев, когда она оказывается виновной в иных уголовно наказуемых деяниях – например, в лжесвидетельстве под присягой. Нет и возражений против “превентивного” заключения (административной отправки в концлагерь), если мера эта диктуется “соображениями безопасности”

Вмешательство Гитлера в процесс правотворчества и правоприменения было делом обычным. Согласно правовым понятиям Третьего рейха, фюрер был не только главой исполнительной власти, но и верховным законодателем и верховным судьей. Удивляло, что вмешался он, хотя бы по видимости, в сторону смягчения. Трудно сказать, чем руководствовался маньяк, уже сгубивший тысячи жизней и собиравшийся сгубить миллионы. Возможно, представлением о женщине как существе слабом, безвольном и внушаемом, неспособном контролировать свое поведение.

Интересно другое – что указание фюрера не было сразу же принято к исполнению. Оно породило среди ведущих юристов рейха довольно-таки острую дискуссию. В ходе ее одни настаивали на “неопровержимом положении, что женщина не может противостоять натиску мужчины”, другие же указывали на отрицательные последствия ее судебной безнаказанности. В конечном счете конференция юристов, созванная в министерстве юстиции, постановила оформить желание фюрера соответствующим подзаконным актом. Таковый и был подписан Гюртнером 16 февраля 1940 г.

К дискуссии на определенном этапе подключилось и Имперское главное управление безопасности (РХСА). Его представитель информировал участников о практике этого ведомства – после осуждения “виновника” отправлять его партнершу в концлагерь, дабы предотвратить “опасность, что она вновь предастся осквернению расы, уже с другим мужчиной”. К вопросу о судебном преследовании “соучастниц” РХСА не выказало интереса. Зато в июне 1937 г. шеф его Гейдрих приказал гестапо и уголовной полиции “в каждом отдельном случае осквернения расы… проверять, не является ли необходимым после отбытия наказания по суду еще и превентивное заключение”.

Судебное преследование за осквернение расы” осуществлялось с нарастающей жесткостью. “Смягчающие вину” обстоятельства, как правило, во внимание не принимались, бремя доказывания лежало целиком на защите. Обвиняемый не мог ссылаться на незнание расово-правового статуса партнерши – каждый житель рейха перед внебрачным половым сношением обязан был требовать удостоверение личности. Каждое проявление симпатии между “арийцами” и евреями могло быть при желании подведено под нюрнбергский закон.

Наибольшее рвение проявляли так называемые “особые трибуналы („Sondergerichten“). Пропаганда именовала их “бронетанковыми частями правосудия”, “военно-полевыми судами внутреннего фро

нта”. Служба в таких“чрезвычайках” как магнитом притягивала особо жестоких, извращенных типов из судейского сословия. Вместе с “идейными” фанатиками и самой многочисленной категорией – приспособленцами различных мастей – они и составляли юстицию Третьего рейха. Исключения лишь подтверждали правило.

С началом второй мировой войны репрессивный характер нацистского режима усиливается. 14 марта 1942 г. “особым трибуналом” выносится смертный приговор по делу об “осквернении расы”. Жертвой стал глава еврейской общины Нюрнберга Леман Каценбергер.

“Дело Каценбергера” возникло во Франконии, где на протяжении ряда лет правил Юлиус Штрейхер, “антисемит №1” гитлеровского рейха, редактор-издатель скандально известного погромного листка “Дер Штюрмер” и автор роковой по последствиям формулы “евреи – наше несчастье”. (В 1946 г. Штрейхер был повешен по приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге). А председателем “особого трибунала” в Нюрнберге был рьяный нацист Освальд Ротхауг, “образцовую твердость” которого начальство ставило в пример судьям.

Фабула этого дела такова. Леман (или, как его чаще называли, Лео) Каценбергер, 1873 г.р., женатый, отец двух взрослых замужних дочерей, совместно с братьями владел оптовой фирмой, занимавшейся торговлей обувью. На рубеже 20 и 30 годов этой фирме принадлежало 30 магазинов в Баварии, Гессене и Тюрингии, с общим числом занятых свыше 150 человек. Лео Каценбергер был заметной фигурой в еврейском сообществе Франконии, в 1939 г. возглавил еврейскую общину Нюрнберга.

Среди прочего Каценбергеры владели земельным участком в центре Нюрнберга (на улице Шпитлерторграбен) с находившимися там двумя зданиями. Во внутренней дворовой постройке размещались склады и контора, здание, выходившее фасадом на улицу сдавалось в наем. С 1928 г. в нем арендовала помещение под жилье и фотомастерскую некая Герта Шефлер из Губена. В 1932 г. она возвратилась на родину, передав ателье своей младшей сестре Ирене. К тому времени той исполнилось 22 года, в Губене она закончила восемь классов, затем проучилась год в Академии прикладных искусств и полиграфии в Лейпциге (по специальности “фотореклама и фотомонтаж”).

Шефлеры были людьми общительными и доброжелательными. Глава семьи, чиновник-пенсионер, придерживался либеральных взглядов. Каценбергера связывала с этой семьей многолетняя дружба. Поэтому Оскар Шефлер попросил Лео присматривать за “Ихен”, пока та не освоится на новом месте.

Характер и привычки Ирены делали просьбу более чем уместной. Веселая и беспечная, та беззаботно порхала по жизни. Отчаянная франтиха и модница, решительно не могла противостоять искушениям в виде красивого платья, лихой шляпки или шикарных, новейшего фасона туфель – и покупала обновку на последнее или же брала в кредит. А потом из-за безденежья вещь отправлялась в ломбард. Был случай, туда же проследовал и фотоаппарат. За неуплату у Ирены отключали то электричество, то газ.

Однажды, встревоженный ее бледным, осунувшимся видом, Каценбергер осведомился, не заболела ли она. В ответ Ирена призналась, что уже два дня не ела, так как сидит без гроша. Естественно, он дал ей несколько марок и наказал впредь в подобных случаях обращаться к нему. Но зная, что она стесняется, “профилактически” совал ей в сумочку то две марки, то пять. Он же выкупил и фотоаппарат. Чтобы дать ей заработать, фотографировался сам, посылал в ателье членов своей семьи, давал увеличивать их фото. Не жалея времени, помогал ей вести бухгалтерию и составлять налоговые декларации. Вместе с родителями побудил Ирену сдать экзамены на звание подмастерья, а затем мастера-фотографа, что дало ей возможность официально зарегистрировать ателье на свое имя. Как домовладелец постоянно давал отсрочки по квартплате (а когда долг накапливался, его покрывал из Губена любящий отец).

Так она и жила – ни шатко, ни валко вела свой гешефт, почти не дававший прибыли, и наслаждалась молодостью, свободой, благами и соблазнами жизни в большом, красивом, богатом Нюрнберге. Бегала на танцы в соседнем городском саду, крутила романы с парнями – в полной уверенности, что от действительно серьезных опасностей подстрахована с обеих сторон – отцом и другом семьи.

Иногда Каценбергер заглядывал в ателье, чтобы выпить с Иреной по чашечке кофе и выкурить по сигарете. Или, проходя мимо, стучал в окно ее кухни, выходившее во двор, и бросал в форточку коробочку конфет, пачку сигарет любимой обоими марки. Иногда они гуляли по парку, болтая обо всем на свете. Пару раз Каценбергер приглашал Ирену сопровождать его в деловых поездках (она фотографировала для проспектов магазины фирмы). Неравнодушная ко всему модному и шикарному, Ирена с восторгом взбиралась в отливающий лаком новенький “Крайслер”, предварительно от полноты чувств бросившись его владельцу на шею. “Я ничего при этом не думала, - в отчаянии оправдывалась она потом, - просто я так ужасно импульсивна”.

Стареющему бонвивану была приятна симпатия молодой, интересной, пользующейся успехом женщины, ему нравилось разыгрывать роль кавалера. Ирене, в свою очередь, льстила дружба с известным, уважаемым и к тому же очень состоятельным человеком. Но если в этих отношениях и был оттенок легкого флирта, то со временем сошел на нет. Каценбергер не раз говорил Ирене, что она напоминает ему любимую младшую дочь Лило. В 1936 г. та эмигрировала в Палестину, и отец по ней очень тосковал. Возможно, забота об Ирене стала и компенсацией этих не находивших выражения чувств.

Шли годы, Ирене пора было создавать семью. Претендентов на ее руку и сердце было немало, и “дядя Лео” в качестве опекуна и советчика знакомился с ними, их семьями, выяснял их материальное положение.

Наконец, на горизонте Ирены появился ее будущий избранник, элегантный красавчик Ганс Зайлер, продавец автомобилей. Вскоре после помолвки он поселился у Ирены и стал помогать ей в ателье. Каценбергер заходил к ним; когда молодые приобрели подержанную автомашину, предоставил в их распоряжение находившийся во дворе гараж.

Конечно, дружба эта не укрылась от внимательных и весьма недоброжелательных взоров. С момента появления в доме Ирена стала предметом постоянных наблюдений и пересудов. Высокая, эффектная, элегантная, с раскованными манерами, громким голосом и звонким смехом, она на фоне домохозяек в затрапезных халатах и фартуках смотрелась как залетевшая невесть откуда красочная, экзотическая бабочка. Видя, как мужья их провожают Ирену глазами, соседки исходили ревнивой злобой. Разумеется, ей немедленно наклеили ярлык “особы легкого поведения”.

В скором времени обсуждение отношений “этой парочки” стало излюбленной темой соседских посиделок за кофе, встреч на лестничной площадке и во дворе. Все увиденное – или подсмотренное – толковалось в одном определенном смысле: “дело здесь нечисто”, “между ними что-то есть”, “это явно любовная связь” и т.д. и т.п. Доказательства? Сколько угодно! Кто-то видел, как Ирена из окна кухни и Каценбергер из окна конторы помахали друг другу. Кто-то – с помощью зеркала! – засек, что они поцеловались в передней. Пару раз она вышла со склада, держа в руках обувную коробку. (Может быть, с туфлями, но может, и пустую – в них она хранила негативы). Не могла заплатить за квартиру, а после визита Каценбергера деньги вдруг появились. По уходе его из ванной слышалось журчание воды. (Принимала душ! Хотя может быть, промывала фотопленку.). Все ясно: “Она отрабатывает ему в постели”.

Со временем пересуды вышли за пределы дома и двора. В них участвовал весь квартал – молочница, цветочница, владелица табачного ларька, клерки из соседней конторы. На этой стадии что-то дошло, видимо, до сведения братьев Каценбергера. Однажды Макс и Давид появились у него в конторе и попросили, ввиду серьезности ситуации (нюрнбергские законы уже вступили в силу), не подвергать себя опасности. Но Лео лишь пожал плечами: “Какое это может иметь ко мне отношение? Я старый человек”.

Однако развитие событий в стране не давало для благодушия ни малейших оснований. Антиеврейская политика, проводившаяся нацистами со времени прихода к власти в 1933 г. (ограничения, дискриминация, преследования) в течение нескольких лет по существу вытеснила евреев из немецкого общества. Антисемитизм, и ранее широко распространенный, под воздействием этой политики и массивной индоктринации со стороны режима резко усилился.

В Нюрнберге это ощущалось особенно остро. Еще до первой мировой войны он считался “цитаделью антисемитизма” в Германии. В 20-е годы и начале 30-х нацисты имели здесь более прочные позиции, чем в других местах. После прихода к власти они провозгласили Нюрнберг “сокровищницей рейха” и проводили здесь свои партайтаги.

Соответственно и преследования евреев в Нюрнберге и Франконии шли “на шаг впереди” других городов и земель. Каценбергеры в полной мере испытали это на себе. Уже в феврале 1933 г. в “Штюрмере” появилась статья с призывом к бойкоту их фирмы и угрозами по адресу Лео. В июле того же года его в числе трехсот других нюрнбержцев схватили штурмовики. Почтенных, в большинстве своем пожилых людей, вывезли за город и подвергли всевозможным унижениям и издевательствам – заставляли рвать траву зубами, лизать собачий кал и т.д. Сопротивляющихся избивали дубинками. Осенью 1938 г. Лео и его жена провели более месяца в тюрьме – их обвинили в содействии родственнику, который пытался вывезти свои деньги из Германии. В “хрустальную ночь” 9 ноября 1938 г. почти все магазины фирмы (из 30 осталось лишь 12) подверглись нападению. Только прямые убытки от разрушений и грабежа составили свыше 7 тысяч марок.

К концу 1938 г., в итоге проведения в жизнь закона “об исключении евреев из немецкой хозяйственной жизни” Каценбергеры были разорены. Их вынудили “продать” за бесценок “арийским” покупщикам всю недвижимость – трехэтажную виллу, доходные дома, торговые, конторские и складские строения вместе с земельными участками, на которых те находились. И даже из этих смехотворных сумм они ни копейки не получили – все поступило на специальные блокированные счета. Все семейные драгоценности, золото и серебро были фактически безвозмездно конфискованы весною следующего, 1939 г.

Почему Каценбергеры не уехали? Ведь до конца 1938 г. это еще было возможно. Причин по крайней мере две. Успешные коммерсанты (выходцы из простой бедной семьи, они были в полном смысле слова selfmademen) и искренние немецкие патриоты, братья не представляли себе жизни вне Германии. К тому же Лео как старший считал своей обязанностью заботиться о сестрах, нуждавшихся в его помощи. Когда, осознав реальность, он захотел выехать, оказалось слишком поздно.

С ноября 1938 г. Каценбергеры не имели никаких доходов. И при этом должны были платить заместителю Штрейхера Гольцу как “аризатору” их семейной виллы за право проживать там. Все это Ирена знала, но беззаботно пропускала мимо ушей деликатные напоминания Лео о необходимости погасить ее задолженность по квартплате (свыше тысячи марок). (Новому, “арийскому” домовладельцу она платила пунктуально).

“Дух времени” явно не обошел Ирену стороной. Свидетельством этого стало ее вступление в 1938 г. в ряды НСДАП (членский билет имел порядковый №5068732…). В ателье на Шпитлерторграбен появились новые клиенты –“партайгеноссен”, в том числе и высокопоставленные. Иногда Ирену приглашали на дом для семейных съемок. На городской выставке привлек внимание ее снимок – Гитлер в кругу местных партийных бонз на спектакле в нюрнбергской опере. Но при всем этом она оставалась аполитичной: не посещала партийных мероприятий, не читала “Дер Штюрмер”, скупо и с опозданием платила партийные взносы. И, конечно, не разделяла в душе нацистской идеологии.

С началом второй мировой войны фотогешефт Зайлеров пошел в гору. От клиентов не стало отбою. Солдаты и офицеры перед отправкой на фронт снимались на память родным и близким, те, в свою очередь, - на память фронтовикам. Помолвленные, брачующиеся спешили перед разлукой запечатлеться вдвоем. Фото требовались для различных удостоверений. В том числе, кстати, и тех, которые в обязательном порядке должны были носить с собой все евреи. Каценбергер как глава еврейской общины рекомендовал для этого ателье Ирены – там, по крайней мере, встречали и обслуживали вежливо и любезно. А когда эти клиенты, оглядываясь, выскальзывали из двери, появлялись другие – эсэсовцы из расположенной рядом казармы. Им тоже нужны были фото на “аусвайсы”. И с ними Ирена была любезна – она хотела ладить со всеми.

После всегерманского погрома в ноябре 1938 г. на дружбу ее с Каценбергером легла тень – то ли вследствие перемен в их обоюдном положении, то ли, как он выразился потом, из-за общего “ухудшения атмосферы между арийцами и евреями”. В декабре Каценбергер сказал Ирене, что поддерживать прежнюю дружескую близость стало слишком опасно, так что впредь он будет воздерживаться от визитов к ней. “У тебя есть теперь жених, который может помочь тебе советом и делом”.

Однако встречи не прекратились. Так, в июле 1939 г. Каценбергер с букетом цветов зашел к молодым, чтобы поздравить их с официальным бракосочетанием. Чуть позже, встретив Ирену на улице, отдал ей часть цветов, купленных для жены, - это презент ей и Гансу в связи с возвращением того с воинских сборов. В другой раз его видели болтающим с Зайлером перед домом; расставаясь, они – подумать только! – пожали друг другу руки. Но чашу терпения жильцов переполнил, видимо, случай, когда в отсутствие Зайлера Каценбергера засекли под вечер выходящим из фотоателье. Он зашел, чтобы по старой памяти помочь Ирене заполнить налоговую декларацию, а заодно и напомнить о долге, и, сознавая опасность, вышел, оглядываясь, через черный ход.

Еще до этого, летом 1939 г., один из жильцов, рабочий-инструментальщик, “по-дружески” посоветовал Ирене не впускать более Каценбергера (“это может плохо кончиться”). Но та энергично помотала головой: нет, она не может так поступить, “этот человек сделал мне много добра”. Другая соседка, жена мастера-ортопеда, воспользовавшись визитом нового домовладельца, пожаловалась ему на “оскорбляющие чувства жильцов” отношения “этой Шефлер” с Каценбергером.

Наконец, и сам ортопед информировал о “нетерпимой ситуации” в доме блокляйтера НСДАП. Ирену вызвали в горком партии, где прочитали нотацию и потребовали впредь ни под каким видом не встречаться с Каценбергером. Она пообещала, настояв, однако, на том, чтобы “в присутствии мужа” объявить Каценбергеру о своем решении. Вскоре, пригласив Лео домой, Зайлеры сделали это. Со слезами на глазах Ирена поблагодарила Лео за все, что он для нее делал, и, проводив до дверей, поцеловала на прощанье.

Было это в марте 1940 г. А в августе, во время налета английской авиации на Нюрнберг, в бомбоубежище дома на Шпитлерторграбен, куда сбежались жильцы, многолетний нарыв их скрытой неприязни к Ирене прорвало. В ответ на какую-то реплику Зайлер один из соседей, коммивояжер, злобно выкрикнул: “Ну ты, Judenmensch (ожидевшая), я еще покажу тебе!” Лишь в тот миг до ошеломленной Ирены дошло, что она окружена в этом доме врагами. Она не нашла, что ответить. Но назавтра, вызвав из Губена отца (Ганса не было в Нюрнберге), вместе с ним направилась к адвокату. Тот, однако, выслушав их, отсоветовал что-либо предпринимать (“это может лишь усугубить ситуацию”). Впрочем, и отсутствие реакции сыграло ту же роль. Оно было истолковано торжествующими соседями как признание вины, а впоследствии и судом расценено как ее “доказательство” (“не могла дорожащая своей честью немецкая женщина не реагировать на подобное публично брошенное обвинение”).

Вскоре после этого в гестапо, очевидно, поступил донос, автор коего остался неизвестным. За Каценбергером была установлена слежка. Поймать его на “месте преступления”, т.е. при встрече с Иреной, не удавалось, пока, наконец, в феврале 1941 г. не засекли его у Зайлеров. Он пришел туда, чтобы встретиться с Оскаром Шефлером, приехавшим из Губена. Узнав к тому времени о долге, тот отдал его с извинениями за свое безалаберное чадо. Затем за чашкой кофе и сигарой друзья обсудили безрадостную ситуацию в стране и мире. Ближе к вечеру домой вернулись молодые – Ирена из ателье, Ганс из казармы (местных отпускали оттуда на ночевку). Но Каценбергер лишь поздоровался с ними и заспешил домой – после 8 часов вечера евреям запрещалось появляться на улице. Вскоре после этого, 18 марта 1941 г. Лео арестовали.

Вызванная на допрос в полицейское управление Нюрнберга Ирена, видимо, еще не сознавала, чем может обернуться дело. Она поведала вахмистру Цойшелю из отдела полиции нравов историю своих отношений с Каценбергером. Целовались ли они? Да, целовались при встрече и расставаниях. В губы? Да, в губы. Иногда, припомнила Ирена (o, sancta simplicitas!), я садилась к нему на колени, и он ласково похлопывал меня по бедру. При этом голова его касалась моей груди – просто потому что я высокая, а он маленький. Хватал ли он за грудь? Нет, что Вы - разве что однажды, добросовестно уточнила она, погладил ее. Все это Цойшель запротоколировал.

Затем, вдохновленный успехом, попытался его развить. Не лез ли он ей под юбку? Не хватал ли за половые органы? Не обнажался ли? Не требовал ли, чтобы она брала его член? Нет, нет, нет, ошарашенно отвечала Ирена, непристойностей в наших отношениях не было. Что она может сказать о его потенции? Да ничего, ведь близости не было.

Постепенно до Ирены стало доходить, как можно при желании использовать ее откровенность. И она потребовала, чтобы в протокол занесли: их взаимные ласки “не имели эротического характера”, она относилась к Каценбергеру как к отцу и обменивалась с ним “такими же нежностями, как и со своими родителями”. (Садясь на колени к обожавшему ее отцу, она обычно просила его: “Папка, приласкай меня, как будто я еще маленькая”).

Протокол полицейского дознания поступил далее к судебному следователю Гансу Гробену. По его позднейшему свидетельству, дело “претило его правовому чувству”. Поэтому Гробен почти обрадовался поручению прокуратуры допросить Ирену заново, на сей раз под присягой. Та повторила прежние показания. Подивившись в душе ее простодушию – при гвардейском (184 см) росте и вполне зрелом (за 30) возрасте – Гробен вписал в протокол: все эти нежности – “мелочи, безобидные пустяки”. У него нет против обвиняемого подозрений в совершении инкриминируемого деяния, посему он считает возможным отменить приказ об аресте. С этой пометкой Гробен препроводил дело в прокуратуру, дав понять защитнику Каценбергера, адвокату-еврею Рихарду Герцу: сейчас самое время подать ходатайство об изменении подзащитному меры пресечения.

Однако прокурор Герман Маркль ходатайство отверг, наложив резолюцию: “Нет ни малейшего сомнения в совершении преступления”. Объяснялось это просто: на дело положил глаз Ротхауг. Именно он настоял на передаче его в “особый трибунал”. С делом, которое попало в его лапы, Ротхауг, по словам того же Маркля, обходился, “как собака с костью”. Им овладела идея – первым в рейхе подвести еврея (да не простого, а главу крупной общины) под гильотину за “осквернение расы”. Это должно было стать трамплином к решающему скачку в его служебной карьере.

Прежде всего Ротхауг попытался изъять из дела заключение Гробена. Однако тот заупрямился. Ротхауг метал громы и молнии по поводу “немецкой мании объективности”, грозил “неблагоприятными последствиями”. Гробен был непреклонен.

Зато прокурор Маркль оказался усердным помощником. Составленный им обвинительный акт выходил далеко за пределы показаний соседей или Ирены – в нем говорилось о “половой близости всякого рода и особенно о половых сношениях”, якобы имевших место на протяжении многих лет. Перед лицом таких действий, считал прокурор, “ввиду особой предосудительности преступления здоровое народное чувство требует выхода за обычные рамки уголовного наказания”. Это был первый шаг по маршруту, намеченному Ротхаугом. Следующим явилась нейтрализация Ирены как свидетельницы защиты Каценбергера – для этого ей было предъявлено обвинение в “лжесвидетельстве под присягой” на предварительном следствии.

В марте 1942 г. в нюрнбергском Дворце правосудия открылся судебный процесс по обвинению Лемана Каценбергера и Ирены Зайлер в “осквернении расы”. На председательском месте восседал Освальд Ротхауг, справа и слева от него – судьи Хайнц-Хуго Хофман и Карл-Иозеф Фербер. Обвинение поддерживал прокурор Маркль. Все судьи были докторами юриспруденции (Хофман защитил диссертацию в Англии). Все четверо были членами НСДАП (как, впрочем, и подсудимая). Маркль вступил в партию в 1935 г., а остальные – в 1937 г. Ротхауг и Маркль были неофициальными сотрудниками службы безопасности СС, Фербер по совместительству консультировал расово-политическое ведомство НСДАП. Маркль с 1934 г. состоял в СА, а Фарбер в СС ( “шефствующий член”). Ротхауг еще до вступления в партию был “нацистом чистой воды” (так, увидев однажды у коллеги томик Гёте, он брезгливо поморщился: “Что Вы читаете, это же был потенциальный эмигрант!”). Хофман, напротив, до 1933 г. придерживался, по его словам, “умеренно либеральных и умеренно национальных взглядов”, но затем, чтобы не повредить судебной карьере, решил “уплатить свою лепту и стать попутчиком”.

Процесс по “делу Каценбергера” изначально задумывался как показательный. Поэтому зал нюрнбергского Дворца правосудия заполнили партфункционеры, чины юстиции, службы безопасности и вермахта, многие – в парадных униформах. На эту публику и играл главный актер спектакля Ротхауг.

Руководство процессом со стороны председательствующего выражалось в том, что он осыпал подсудимых бранью и затыкал им рот. Все свидетельства в пользу обвиняемых оставлялись им без внимания, а все, что могло быть использовано против них, подхватывалось и раздувалось. Когда защитник Каценбергера уличил одного из свидетелей во лжи, Ротхауг бросил: “Свидетель просто ошибся!”. Интересовало его не столько то, что свидетели видели, сколько то, как они расценивают увиденное – поскольку истина все равно относительна, критерием оценки фактов должно быть “здоровое народное чувство”.

И Каценбергер, и Зайлер решительно отвергли обвинение. Каценбергер сказал, что никогда не имел по отношению к Ирене эротических намерений, их отношения были дружескими, а с его стороны – отеческими. Так же оценивали их и родные Ирены, а затем ее жених и муж. То, что он поддерживал эти отношения и после 1933, и после 1935, и после 1938 гг., с точки зрения НСДАП было, вероятно, неправильным, но это свидетельствует о чистоте его помыслов: ему нечего было бояться, ибо он не нарушал закон.

Ирена, со своей стороны, заявила, что ее отношение к Каценбергеру не имело сексуальной подоплеки. Он же относился к ней по-отечески. Не раз говорил ей, что был бы счастлив, если бы знал, что к его дочери в Палестине кто-то относится так же. О том, что он еврей, она не думала. Да, иногда она целовала его или садилась к нему на колени. Но это в ее характере и привычках – выражать так свою приязнь, радость или благодарность.

Хотя Ротхауг заранее дезавуировал показания Ирены, в ходе процесса он попытался склонить ее к “чистосердечному признанию”. Для нее оно означало бы прекращение судебного преследования. Ирена вовсе не была героиней. Но легкомыслие, суетность, житейский оппортунизм нераздельно слились в этом характере с природным добро- и чистосердечием. В семье она впитала понятия порядочности и человечности – то, что Гитлер презрительно именовал “унижающей химерой совести”. И сейчас это встало стеной: “Я не могу подтвердить то, чего не было”. Ротхауг буквально зашелся в яростном крике: “Ну что же, продолжайте лгать!”.

Защитник Каценбергера Рихард Герц (как все адвокаты-евреи, он с 1934 г. именовался “консультантом” и имел право обслуживать лишь соплеменников) не питал иллюзий в отношении судьбы клиента и собственной. Когда защитник Ирены в перерыве спросил его, не следует ли им настаивать на допросе Ганса Зайлера как свидетеля, Герц безнадежно махнул рукой: “Не все ли равно, будет ли Каценбергер теперь приговорен к смерти или через пару месяцев, как и все мы, сгинет в концлагере”, - шепнул он на ухо “арийскому” коллеге.

Но Каценбергер боролся до последнего. “Я не виновен, и прошу об оправдании”, - сказал он в последнем слове. А затем, обратившись к Ротхаугу, добавил: “Вы все время клеймили меня как еврея, я хочу напомнить, что я тоже человек”. Он собирался процитировать слова Фридриха II, но Ротхауг крикнул, что не позволит еврею „осквернять священное для немцев имя“. Эти слова Фридриха II таковы: „Только справедливость возвышает нацию“.

Текст приговора по поручению Ротхауга составил Фербер (он же, по-видимому, и позаботился впоследствии, чтобы оригинал исчез из судебного архива). В приговоре утверждалось: материальная зависимость Зайлер от Каценбергера „сделала ее доступной последнему в половом отношении“, вследствие чего между ними имела место „половая близость различного рода, включая половые отношения“. Происходило это в „неустановленные дни, в неустановленном числе случаев и после вступления в силу нюрнбергских законов 1935 г.“ „Исходя из жизненного опыта, - говорилось далее, - следует считать исключенным, что Каценбергер на протяжении 10 лет при длившихся часто более часа встречах с Зайлер ограничивался лишь заменяющими половой акт действиями (которые, впрочем, и сами подпадают под действие закона)“.

Последнее утверждение соответствовало практике. В решении одной из высших судебных инстанций по этому поводу говорилось: „То, что дело не дошло… до телесного контакта (обвиняемый лишь созерцал раздетую проститутку – С.М.). не исключает квалификации произошедшего как полового акта“. Одним из авторов подобных разъяснений (как и самих нюрнбергских законов) был видный юрист д-р Ганс Глобке, после войны руководитель аппарата канцлера ФРГ Аденауэра.

Перед началом процесса Ротхауг поставил в известность судебного медика, что он намерен требовать для подсудимого смертной казни и что того надо „соответственно освидетельствовать“ (это, впрочем, формальность, добавил он, поскольку тот „уже обезглавлен“). На выраженное врачом осторожное сомнение в способности 69-летнего Каценбергера к половым сношениям (по версии суда осуществлявшимся вплоть до ареста) Ротхауг заявил: „Для меня достаточно того, что эта свинья признала, что немецкая девушка сидела у него на коленях“.

Однако максимальной санкцией за „осквернение расы“ по закону от 15 сентября 1935 г. являлось 15-летнее тюремное заключение. Чтобы возвести Каценбергера на эшафот, Ротхауг предъявил ему дополнительное обвинение – в нарушении „распоряжения о вредителях“ от 5 сентября 1939 г. Этот акт, изданный через несколько дней после начала второй мировой войны, предусматривал применение “в особо тяжких случаях”, когда “здоровое народное чувство … того требует”, смертной казни за преступления, совершенные “намеренно, с использованием порожденных войной чрезвычайных обстоятельств” (в частности, с использованием затемнения при тревоге). Каценбергер, говорилось в приговоре, виновен не просто в “осквернении расы”. “Преступление против тела немецкой женщины” он совершал в условиях военного времени, когда муж Зайлер находился в армии, совершал, используя недостаточность полицейского надзора, затемнение улиц и другие созданные войной обстоятельства. Таким образом, он стал подлинным “вредителем”, “стремился подорвать внутреннюю сплоченность немецкой народной общности” и “покушался на ее безопасность в тяжких условиях войны”.

“Осквернение расы”, заявил Ротхауг в заключительном слове, есть преступление более тяжкое, чем убийство, ибо оно “отравляет кровь нации на ряд поколений”. Такое злодеяние “может быть искуплено лишь физическим уничтожением преступника”.

Ирену Зайлер суд признал виновной в том, что она “на протяжении многих лет поддерживала постыдные любовные отношения с евреем Каценбергером”. “На ее позорное поведение, - отмечалось в приговоре, - не повлияло национальное возрождение немецкого народа после 1933 г. Обнародование закона о защите немецкой крови и немецкой чести от 15 сентября 1935 г. тоже не произвело на подсудимую никакого впечатления”. Вступление Ирены в НСДАП расценивалось в свете изложенного как “непристойный вызов”. В ходе следствия, говорилось далее, “которое должно было дать немецкому народу удовлетворение за посягательство еврея на чистоту расы, обвиняемая Зайлер полностью игнорировала интересы государства, авторитет которого был оскорблен такими действиями, равно как и национальные интересы немецкого народа, встав вместо этого на защиту еврея”.

Приговор Каценбергеру, как отмечалось, был предрешен. При этом судьи Фербер и Хофман, согласно их последующим показаниям, исходили из того, что “Каценбергер как еврей так или иначе обречен” и ощущали себя едва ли не благодетелями – ведь, как выразился первый, “законный” смертный приговор был в сложившихся условиях “единственно возможной государственно-правовой помощью перед лицом произвола СС”. Что касается Ротхауга, то он прямо-таки конкурировал с СС за право уничтожить Каценбергера.

По отношению к Ирене Зайлер суд решил: за “лжесвидетельство под присягой” она заслуживает 4-летнего заключения; но, поскольку на преступление пошла якобы “из страха перед судебным преследованием за нарушение супружеской верности”, срок этот можно сократить вдвое. На те же два года ее лишили гражданских прав “за доказанную поведением бесчестность”.

И вот тут в дело вмешался Гитлер. Он узнал о нем из заметки в “Берлинер иллюстрирте” (вырезку положил на стол адъютант-эсэсовец Юлиус Шауб). Фюрер германской нации, верховный главнокомандующий вооруженными силами рейха готовил в это время в своей ставке “Волчье логово” в Восточной Пруссии весеннее наступление немецких войск на Восточном фронте. Но мелочей для него не было – фюрер простирал заботу на все и всех. Прочитав заметку, он вспылил – как это так, он же запретил судить женщин по таким делам! Его поспешили успокоить: Зайлер осуждена не за “осквернение расы”, а за “лжесвидетельство под присягой”, в полном соответствии со статьями 152-154 уголовного кодекса. Разъяснение его удовлетворило.

Судьба Каценбергера Гитлера не интересовала. Однако, поскольку дело вдруг запросил Берлин, старший прокурор нюрнбергской судебной палаты Энгерт на всякий случай приложил к нему письменное заключение. В нем осторожно выражалось сомнение в применимости к данному случаю “распоряжения о вредителях”. Статс-секретарь в министерстве юстиции Рональд Фрейслер, которому Энгерт вручил досье по этому делу, тоже нашел юридическую конструкцию приговора “несколько рискованной”. “Дело Каценбергера-Зайлер” стало предметом обсуждения на ведомственном совещании. В итоге исполняющий обязанности министра Шлегельбергер предложил удовлетворить поданное защитником Каценбергера ходатайство о помиловании. Однако тут Фрейслер – возможно, под влиянием Штрейхера, который давно точил зубы на Каценбергера– вдруг изменил позицию. (Это не помешало ему при встрече с Фербером снова проехаться по приговору. На вопрос, почему же он выступил против помилования, Фрейслер буркнул что-то и поспешил удалиться).

23 мая 1942 г. Гитлер утвердил приговор, и 2 июня Лео Каценбергер был обезглавлен. Палач, опустивший на шею узника нож гильотины, и два его помощника получили на троих положенные по смете 120 марок.

Продолжение следует

Комментарии

Добавить изображение