МИР - ТЕАТР, НО НЕ ВСЕ ЛЮДИ - АКТЁРЫ

07-08-2004

Надежда КожевниковаТе, кто принадлежит к пока еще уцелевшей породе книгочеев, заметили, полагаю, что в современной отечественной литературе осталось два жанра, детективный и мемуарный. Но первый мне, например, абсолютно не впрок, как и анекдоты: хохочу над десятки раз слышанными, не в состоянии их запомнить. То же самое с детективами, могу с начала пролистывать, могу с конца, но в чём там дело всё равно не пойму, а если пойму, сразу же забуду. Напрасная трата времени.

Зато мемуары поглощаю ненасытно, дивясь, между тем, как мало кому они нынче удаются. Хотя, казалось бы, чего проще: вспоминай, коли время выдалось, то, что было, пережито всего–то. Единственное, в мемуарном жанре необходимое условие – правдивость, и перед собой, и перед читателями. Но выясняется, что здесь как раз и заковырка. Поколения в нашей стране скрытности, умалчиванию обучались и отучились быть искренними даже сами с собой.

В результате промашки в своих мемуарах допускают и крупные, увенчанные славой фигуры, от кого мы, читатели, как раз–то и ждали важных, серьёзных, ошеломляющих открытий, анализа, осмысления событий в масштабе, диапазоне превосходящих их собственные биографии. Но, как ни странно, они, наши кумиры, властители дум, борцы за свободу, отчаянно смелые мы так их воспринимали – в недавнем прошлом, теперь, когда стало возможным вс говорить, всё писать, то ли вдруг оробели, то ли выдохлись. То ли их смелость, способность рисковать были сильно преувеличены.

Но разочарованность в тех, на кого надеялись, компенсируется другими, и теми, кто на обнародование себя, своего нутра прежде не решался и как бы не нуждался. Кто исповедальности в тексте чурался, чьё ремесло основывалось на готовности перевоплощаться, сливаться с новой ролью, в новом качестве, и внешняя, и внутренняя неузнаваемость считалась тут мерой таланта.

Мандельштам обронил однажды, что полюс писательской профессии – актёрская. Мой личный опыт прозорливость Осипа Эмильевича подтверждал. Еще в детстве я подглядела театральный мир, можно сказать, в щёлку, когда моя сестра Ирина привела к нам на Лаврушинский Олега Ефремова, и в квартире наших родителей формировалось то, что потом стало Современником”. Подглядела немного, – они репетировали ночами, когда мне, первокласснице, полагалось спать, – но достаточно, чтобы отпрянуть. Мама, любительница премьер, брала меня с собой в театр, – тот же Ефремов билеты для неё оставлял, расставшись с моей сестрой, продолжал дружить с тёщей, на сцене играл в подаренной ею бордовой битловке, – но я никогда не испытывала там ничего близкого к экстазу, охватывающему меня на концертах в Большом зале консерватории или слушая оперу.

Андрей Миронов однажды пригласил меня на спектакль в “Сатире” по пьесе Макса Фриша “Дон Жуан или любовь к геометрии”, так я, вместо положенных комплиментов ему, любимцу публики, зашлась в восторгах по поводу текста Фриша, тогда как раз вышел сборник его драматургии, и я его зачитала до дыр. Встреча с Фришем, лицом к лицу, предстояла в далёком будущем, в Цюрихе, куда я примчалась из Женевы, и была очарована им, старым, больным, и на редкость, при всемирной– то славе, простым, естественным. А у Миронова, помню, от обиды вытянулось лицо: хвалить драматурга и ничего не сказать об исполнителе главной роли – это же плюнуть в актёрскую душу, что я и сделала простосердечно, не подозревая ни об актёрских комплексах вообще, ни о конкретно его, Миронова.

Миронова я поняла, узнала не при встречах с ним, живым, а после прочтения мемуаров Татьяны Егоровой “Миронов и я”, беспощадных, как вивисекция, прежде всего над собой, без анестезии утешительных иллюзий. Она любила Андрея всегда, любит теперь, испепеляюще страстно и при этом с открытыми глазами. По сравнению с её исповедью монографии, биографии актёров, сочиненных, как считается, знатоками в этой области – сладкий, липкий сироп. Театральный мир коварен, уродлив везде, но в нашем отечестве уроды превращались в монстров, интрига в донос, устранение соперника в его уничтожение. В театр проникали миазмы, яды из атмосферы, которой все дышали, за кулисами обретающими особую концентрацию.

Судьбы людей искусства редко бывают благополучными, но опять же в стране, откуда мы родом, на лица ложились не только горькие, но и зловещие тени. Озорной дуэт Мироновой и Менакера, родителей Андрея, слажен на страданиях, пережитых и её, и его семьями, на распыле, разоре родительских гнезд, с приходом советской власти ставшими коммуналками, на потери не только имущества, но и свободы, как у отца Марии Владимировны Мироновой, посаженного в 1935 году. Забыть? Никогда! Вместе с тем, когда ей, уже знаменитой, привозят с нарочным письмо от Сталина, она, обрамив, вывешивает его как охранную грамоту. Ревнивая, властолюбивая, жестокая даже к собственному обожаемому сыну, Мария Владимировна – образчик выживания в системе, где слабые, уязвимые обречены. Мать Татьяны Егоровой не сумела восстановиться после крушения, сломавшего её в молодости – потери любимого, замены которому она не нашла, тоже, как отец Мироновой, арестованного, сгинувшего навсегда. Кровавая каша, заваренная большевиками, шлейфом несчастий от родителей и за детьми тянулась. Сама Татьяна выросла, не зная отца, сиротство, беззащитность, израненность одиночеством с детских лет сказались и в её отношениях с Мироновым.

Театр Сатиры”, куда она попала со студенческой скамьи, в её книге показан как ад, где в смрадном чаду кипят в котлах грешники. Плучек, Ширвиндт явлены с неприкрытой, явной тенденциозностью, озлоблённостью. Но как не озлобиться от унижений зависимостью, бедностью, попрания человеческого достоинства не только в театре, но и вне его стен. Травля в больнице товарками женщины, потерявшей ребёнка – вот она, наша действительность, простёганная ненавистью всех ко всем, как лоскутное одеяло.

Утешала вера, что виновата во всём советская власть, и это людей сплачивало. Когда советская власть рухнула, распалось и связующее звено.

Книга Т. Егоровой постсоветского периода не вместила . Для автора всё оборвалось с уходом из жизни Андрея. Но то, что осталось за бортом воспоминаний Егоровой, возместила её коллега Ольга Яковлева в своих мемуарах “Если бы знать...” У этих двух книг есть сцепка, не только профессиональная, возрастная. Егорова приводит слова Александра Менакера, отца Андрея: “Да разве была бы Коонен без Таирова? Орлова без Александрова, Алиса Фрейндлих без Владимирова, Оля Яковлева без Эфроса? А Мазина без Феллини? Артистом надо заниматься!” Добавлю, артиста надо защищать, от ближайшего окружения в первую очередь.

Потому, видимо, что Ольгой Яковлевой действительно “занимались”, да к тому же такой, как Эфрос, её мемуары по охвату шире, глубже, концептуально отважней, чем у Егоровой. Егорова в основном любила, Яковлева в основном работала.

Любителям клубнички” с её текстом делать нечего. Автор не опускается до объяснений на тему, обывателям лакомую. У Эфроса своя семья, у неё своя – всё, никакого стриптиза. Хотя приводятся письма к ней Эфроса, нежные, доверительные, целомудренные, отметающие шелуху сплетен. И для него, и для неё самое главное театр – да, гадюшник, но в сполохах божественного.

Яковлевой сразу заявлено и выдержано до последней строки: Эфрос – Учитель, Художник, Созидатель. Удовлетворены? Если нет, браться за чтение её мемуаров не надо.

Гениальный режиссёр и бесспорно талантливая актриса предстают в слиянии, очищенном от житейского сора. У каждого их них есть свой дом, надёжный тыл. У Эфроса жена–умница, соратница, критик Наталья Крымова. У Яковлевой муж Игорь Нетто, чемпион, олимпиец, капитан сборной футбольной команды. Предательство их исключено, что редкость при демонстративном бесстыдстве повальных измен, адюльтеров театрального мира.

Уважения достойно и то, что Ольга Яковлева, обладая жгучим, взрывчатым темпераментом, способна, собрав волю в кулак, к расследованию, кропотливому, основанном на фактах, документальных свидетельствах, убийства дорогого ей человека, Эфроса, сама осознав и раскрыв нам, читателям, причины мотивы с ним содеянного.

Вывод: если заказчиком убийства режиссёра была власть, то исполнители, и очень ретивые, нашлись в ближайшем окружении, из того же профессионального цеха, при поддержке, активно в травле участвовавшей, “прогрессивной общественности". Кавычки не мои–Яковлевой

Яковлева упоминает статью–письмо под названием “Украденный юбилей” напечатанную в парижской “Русской мысли” за подписями Аксёнова, Бродского, Вишневской. Владимова, Круглого, Максимова, Неизвестного, Ростроповича, в защиту Любимова, решившего остаться на Западе, и у которого Эфрос, придя на Таганку, “украл”, по их мнению, юбилей. Методы стравливания Любимова и Эфроса совпадают, как под копирку, с разжигаемой той же “прогрессивной общественностью” рознью между Рихтером и Гилельсом, что мне довелось наблюдать в непосредственной близости, учась с дочерью Гилельса, Леной, в одной школе и будучи вхожей в их дом. Гилельса сделали козлом отпущения за пособничество якобы советской власти, а Рихтера возвели в сан страдальца, мученика, коим он отнюдь не являлся. Когда на конкурсе Чайковского первую премию у пианистов получил не Миша Дихтер, как хотелось публике, а Гриша Соколов, в Гилельса, на конкурсе среди пианистов председательствовавшего, плевали в буквальном смысле, его машину обливали помоями, с криком “позор!” У Эфроса резали дублёнку, прокалывали автомобильные шины. Яковлева пишет, как дружно набросились на “падшего режиссёра”. “Дружно, цитирую, – подталкивая его к могиле...”. Столь же дружно постарались ускорить смерть Гилельса. Но самое поразительное, что и теперь у гонителей великого музыканта не возникает ни капли раскаяния. Совсем недавно, уже здесь в Америке, я услышала от человека, как считала, просвещенного, интеллигентного, что–де мы – примечательно это “мы” – концерты Гилельса игнорировали, потому как чтили Рихтера. А чтить обоих кто запрещал, кто навязал выбор: либо–либо? Кто изобрёл примитивную до оторопи шкалу, вколоченную в мозги? Кто ввел разделительную, как в концлагере, черту–полосу: тут мол, “жертвы”, а тут “палачи”. И ведь где, в творческой среде, пожирая друг друга, как крысы.

Диагноз состояния общества в эпоху “застоя” Эфрос поставил: “Бороться за идею хотят все, но никто ради неё не хочет ничем жертвовать”. Золотые слова. На такое высказывание мог осмелиться лишь человек, не втянутый ни в какую групповщину, свободный, отрешившийся от каких–либо навязываний, хоть справа, хоть слева. Позиция, в нашем отечестве, с нашим рабским менталитетом, непростительная. Свора шавок набрасывается с обеих сторон.

Цитирую Яковлеву: “Сам он иногда говорил полушутя: “Вот ужас–то! Приходит Любимов в кабинет к начальству он там свой. Ефремов тоже приходит, видимо, по матушке скажет – и свой. А приходит Завадский– чужой”. А уж он–то сам чужим оказался не только в начальственных кабинетах.

И чужого – ату! В грязь его, вот такого, окунуть за врождённую, природную чистоплотность, отстранённость от дрязг, от “общей борьбы с системой” брезгливость к политиканству, шутовскому, ничуть не рисковому, с гарантированной поддержкой тех, кто, наказывая других, им простит шалости.

Яковлева дивится, почему всё сходит с рук Любимову на Таганке, а спектакли Эфроса и в Ленкоме, и на Малой Бронной закрываются, даже если явной крамолы не находят. Она пишет: Это что же за власть такая, вы к ней якобы в оппозиции, вы ей всё время фиги показываете в карманы – и та же самая власть выстроила оппозиционному театру огромное новое здание? Какая здесь логика? Художники, которые находились в оппозиции, даже внутренней, скрытой, не очень–то получали помещение и главрежство. А тут “оппозиционерам выстроили этакий огромный театр–ангар, вполне, впрочем, современный. И говорят: Владейте им, оппозиционеры, – оппозиционеры по отношению к нам!” Какая–то тут была нестыковка. Или власть была хорошей?!”

Нет, Ольга Михайловна, власть хорошей не была, но вот стыковка у неё с “оппозицией имелась. Актёры с Таганки не зря подозревали, что решение Любимова остаться за рубежом не было спонтанным. Уже в 2001 году, выступая по телевидению, Юрий Петрович изрёк буквально следующее: ”Андропов встретил меня радушно, вышел из–за стола, протягивая руки”. С такой поддержкой, можно было, конечно, ни за отъезд на Запад не опасаться, ни за возвращение оттуда, если вздумается. Кстати, Яковлева упускает еще деталь: в труппе Таганки состоял зять Андропова, муж его дочери Ирины. Так что стыковка тут окрашивалась еще и семейственностью – дело житейское, как говаривал Карлсон, живущий на крыше.

Впрочем, детали могут быть те или другие, важно, что Яковлева обнажает бесстрашно то, о чем не принято вслух говорить: многие, весьма многие из наших властителей дум, власть эпатирую, одновременно заручались поддержкой покровителей из властных структур. Но подробной об этом как–нибудь в другой раз...

У Яковлевой, потерявшей Эфроса, умирает муж, Игорь Нетто. Списали его из спорта в тридцать шесть лет. Он лёг, уткнулся в стенку и не вставал, как парализованный, месяц.

“А потом, в 1991–1992 году, государство в одночасье сделало спортсменов полубомжами, и не только их. Потеряв из–за инфляции все немногие деньги, накопленные на старость. Игорь вообще растерялся. Я только теперь понимаю, что он испытывал со своей пенсией в 97 рублей. У него был не просто стресс, а какое–то скрытое отчаяние. Он никак не мог понять, на что он имеет право, а на что уже – никогда, что может себе позволить? Боялся сесть за руль машины, которую ему подарили на шестидесятилетие, и она долго ржавела под открытым небом, разворовывалась по частям, на глазах у милиции. Он покупал какие–то сверхдешевые продукты, а когда я его посылала постричься в парикмахерскую говорил: “ Нет–нет. Можно не сегодня, а завтра?” И не шёл, приходилось стричь насильно самой. Это были уже первые признаки заболевания: то ли он боялся жизни, то ли людей. Когда шатается земля под ногами, человеку уже страшно и на улицу .выходить”.

Нетто болел долго, мучительно, нуждался в круглосуточном наблюдении, уходе, но нанять сиделку не на что, да и негде её поселить в их крошечной квартире. Гордость отечественного спорта, Игорь Нетто скончался от запущенной пневмонии, нелепо, по небрежности врачей: в больнице ему давали не то лекарство, не в той дозировке.

Вдова, театральная звезда, идёт за назначенной ей пенсией в сопровождении собачки, кокер спаниеля, терзаясь вопросом: можно ли было Игоря спасти? А Эфроса? “Скорая помощь приехала, как обычно, с опозданием и без необходимой для реанимации аппаратуры, хотя институт Склифосовского – в двух шагах. Цепь случайностей? Или не случайностей?..

Да, господа, это не театр – это Россия.

Комментарии

Добавить изображение