СКРИПИЧНЫЙ СЮЖЕТ

13-02-2006


Все мои герои – алкоголики и психопаты.
Высокая поэзия и низкая проза - “прельщение памяти”.

Как говорил Володя Пятницкий, “хорошим человеком быть так же просто, как и плохим, а плохим, так же трудно, как и хорошим”.

В декабре, в самые сильные морозы, я встретилась в своем подъезде с бомжом-татарином. Пока он поднимался по лестнице на второй этаж, я успела выкурить пару сигарет. Двумя руками упираясь в длинный шест он наконец, взобрался наверх. Мы познакомились. Он назвался Сашей Абдуллиным. На самом деле его звали вовсе не Саша – не знаю, зачем ему понадобилось менять свое имя. Он сидел в тюрьме за убийство и пять лет жил в Москве без прописки. Ночевал или в подвале с крысами, или на чердаке в шкафу. Иногда доходил до крайности, питался собаками: заманивая в свое логово, давил веревкой и утром выбрасывал кости и шкурку в мусорный контейнер. У него были крепкие зубы и добрая улыбка. Я позвала его выпить чаю и погреться на кухне. Он пил из чашки крутой кипяток большими глотками, не обжигаясь, интеллигентно откусывая хлеб. Шапка лежала на коленях, в ней прыгали блохи. Нашу старую собаку Белку он ласково потрепал по вздыбленной холке. Потом ушел, гремя длинным шестом. У меня началась жгучая почесуха. В ужасе я вылавливала маленьких черных блох, залезла в ванну, намылилась собачьим шампунем, облилась одеколоном, сложила всю одежду в пакет и отнесла на помойку, но продолжала чесаться, как мартышка. На другой день он пришел опять. Я так же курила на лестнице, он опять загремел своим шестом, с трудом поднимаясь по ступенькам. Я опять пригласила его выпить чаю, и все повторилось, как в дурном сне. Он рассказывал о своей прежней жизни, как был когда-то спортсменом-тренером у космонавтов на Байконуре, жил с русской женой Валентиной и двумя дочками и бросил их ради красивой татарки ему говорили, что она доведет его до тюрьмы, так и вышло, он убил ее из ревности, за измены, повторяя на все лады: “Нет посту в бабьем хвосту”. Потом ушел, и я видела из окна, как он переходит дорогу, не сгибая ног, разведенных циркулем...

“Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай…” Эти старинные стихи я вспомнила, повесив трубку после твоего американского звонка… Я не жалею того, что было с нами, а жалею того, чего не было Вот видишь, как спорят во мне материалист Сократ с идеалистом Платоном. Ну да что уж там, смешно мне умничать перед тобой, учёностью тебя не обморочишь…

…Я положила каждый день печатать по странице всевозможной отсебятины, вот таким образом к концу года и напишется книга в триста шестьдесят пять страниц.

Итак, вчера я начала писать про бомжа Абдуллина. Вспомнила еще одно татарское имя: Равиль Абзалов. На карточке лета 1946 года нас, послевоенных заморышей, сфотографировали “на память” в детском саду в Удельной. Все сидят на травке в трусах, а по центру в позе лотоса маленький Будда – круглый животик, глазки-щелочки и азиатская улыбка. Это он и есть.

Наша воспитательница (она возвышается на вершине этого Олимпа) говорила: “Ребята, запомните хорошенько Равильку Абзалова. Он будет знаменит своим басом на весь мир, как Федор Иванович Шаляпин”. Но вот прошло уже полвека и никто, кроме меня, не знает Равильку Абзалова, басистого обжору, пившего за всех рыбий жир, и все нет и нет громадных афиш с гастролями всемирно известного певца, может быть он в детстве посадил печень рыбьем жиром.

А его мусульманский соотич, осколок Золотой Орды, любитель Джека Лондона, педикулезный пожиратель собак, калека с трофическими язвами на ногах, родившийся 20 мая, в один день с моим отцом, влачится по Москве в поисках ночлега и приюта…

…Жизнь проходит, остаются воспоминания, но и они проходят.

…Моя печатная машинка из кабинета Третьего Рейха. Маленькая немочка в лакированных лодочках тоненькими пальчиками что-то выстукивала в дни страшной войны. (Что?) А потом русские взяли Берлин. Рейх пал. Что стало с немецкой барышней? Где и как она спасла свою хорошенькую головку и маленькие ручки? Во всяком случае, машинку она не спасла. Ее подхватил боевой офицер и привез в теплушке вместе с шелковыми трусами и цейсовскими часиками для своей Катюши. Машинку сдали в “комок”, и ее купил московский аспирант Николай Журавлев. Тогда, в сорок шестом году, он дописывал свою довоенную диссертацию про любимого Федора Михайловича. Жил в общежитии на Переведеновке, дом 5/7, к. 52, имел дву
х дочек и был счастлив в личной жизни, насколько это было возможно. Кроме того, он писал иррациональные стихи, находясь под неотвратимым влиянием Тютчева. Ему, однако, было 33 года, и он не знал, но смутно догадывался, что прожито полжизни.

Это был мой дорогой отец. Его диссертацию я так никогда и не прочла, зато аранжировкой моего детства была железная музыка “Континентали”. Свою кропотливую работу он писал на библиотечных карточках величиной в ладонь и дырочкой вверху. Толстые пачки, исписанные летящими буквицами, нанизывались на бечёвку и в нумерованном порядке развешивались на стене. Длинные связки украшали нашу маленькую комнату до потолка и напоминали инсталлляцию трактирного дизайна с румяными бубликами. Почти украдкой он писал стихи. Его двойное сознание соединялось филологическим инстинктом, все впечатления жизни он использовал как материал, из которого кроят рифмы. Одно из шуток, я помню с детства:

Не качай, брат головой,
Что курю теперь “Прибой”.
Отошли “Казбек”, “Дукаты” –
Парень я не холостой –
Парень я уже женатый.

Последние стихи были написаны в чайном блюдечке сорок восьмой больницы за день до смерти. Рваную цепочку его последних слов разобрать невозможно.

Папа мне говорил: “земная жизнь самое краткое явление природы” - а я не верила.

…Зеленый сон татарской эвакуации оборвался в сорок пятом году возвращением в родную Переведеновку. Наше студенческое общежитие - громадный корабль с чрезмерной кирпичной мускулатурой в четыре этажа, крепко сидел на якоре среди лилипутских домков конца века: и пыльные палисадники, и проходные дворы, и веревки с бельем, и голубятни, и штандер, и городки, и булыжные мостовые, и керосинки, и хлебные карточки, и пленные немцы, и День Победы – все осыпано сверкающим майским салютом, все кружится на расстоянии вытянутой руки на обжигающе-солнечных фресках Дейнеки. Под ними ворошатся кошмары Гойи.

…В подвале нашего общежития была котельная – горы угля и раскаленная топка. В роли истопника – спившийся скрипач дядя Саша. Профессиональный музыкант из Ленинграда, в блокаду потерявший жену, детей, дом, оказался в Москве со своей скрипкой. Истощенный музыкант с горящими глазами, в угольных лохмотьях был воплощением несчастья. Едва он показывался во дворе, дети бежали за ним в котельную. Заперев дверь на громадный крюк, похожий на кочергу и утопая в угольных дюнах, мы слушали женский голос скрипки. Смычок дрожал, летал и вздрагивал по струнам и старик дёргался, как будто шпагой перепиливал рыдающее горло. Мы плакали черными слезами до полного изнеможения, до полного счастья. Освещенный ярым пламенем топки скрипач остался черно-золотым мифом.

…Судьбе было угодно развивать скрипичный сюжет еще тридцать лет, запутывая в лабиринты композиции множество людей. …Моя младшая сестра, родилась в эвакуации 22 октября 1942 года в татарской деревне Аксубаево, её метрика написана по-татарски, кириллицей – “Турунда турунклык”. Она была удивительным явлением природы – ходить начала в три года, говорить в четыре. Всю войну просидела на печке, светясь колодезной чернотой украинских очей. Еще не умея сказать ни слова, она имитировала интонации всех членов семьи и всех домашних животных. Вот таким образом обнаружился ее редкий голос и дивный слух.

…Ее взяли в музыкальную школу по классу скрипки, и в доме появилась игрушечная скрипочка, смычок был чуть больше карандаша. Сначала, как полагается, гаммы и этюды наполнили нашу маленькую комнату и длинный коридор, потом возник “Сурок”, он до сих пор сжимает мне сердце. А потом на пороге, как черный призрак, возник дядя Саша. Скрипка была завернута в черную бархатную тряпку. Он сорвал ее, и она блеснула смуглым золотом деки, легкая, как скорлупа. Безмолвно мать смотрела на неё, всё выше и выше поднимая брови. Дядя Саша был краток, его монолог длился не более минуты. Он только и сказал, что в юности учился в Италии и эта скрипка работы известного мастера, и продавать её он не может, но хочет отдать за скромное пособие на лекарства, потому что он больной алкоголик и, чтобы жить, ему нужно пить. “Пусть ваша красивая девочка вырастет, и будет играть на этой скрипке”.

Моя молодая мать, парализованная ужасом и восторгом, отдала скудные семейные деньги, и он исчез – правда, не навсегда. Иногда он появлялся и забирал свою скрипку, потом возвращал её вновь, брал деньги и снова исчезал, и это повторялось по кругу мучительно долго. И всё же он исчез навсегда, а скрипка осталась. Лёжа на шкафу, она тихо ждала, пока вырастет моя сестра. И моя сестра росла. Вот “четвертушку” сменила “половинка” и вот, наконец, старик Белкин заявил, что пора взять и “целую”. Итальянскую скрипку сняли со шкапа и понесли в школу. Дяди Саши давно не было на свете.

…Старый учитель Исай Львович Белкин тоже писал стихи. С моим отцом они были большие приятели и состязались в сочинительстве акростихов и мадригалов, провожая друг друга после скрипичных уроков, а сестра плелась следом, таща тяжёлый футляр с невесомой скрипкой.

…Увидев эту итальянку, Исай Львович ахнул. Он признался, что подобного инструмента никогда в жизни не только не держал в руках, но и не видывал. Звучание такой волшебной силы и красоты свойственны лучшим скрипкам мира – Страдивари, Амати, Гварнери…

Он был романтик – “Старинные люди, мой батюшка”.

…Если сказать честно, моя сестра любила только петь и брала скрипку лишь после обеда, когда нужно было мыть посуду. Она прилаживала подбородок на краешек золотой деки, и черноволосый смычок начинал выпиливать гаммы, дымясь мутной пергой янтарной канифоли.

Но вот, наконец, посуда вымыта - скрипка ложится в футляр и щелкают латунные застежки… Но она так любила петь! Ее голос был и чистый, и тающий, и летящий – так поют небесные ангелы. Может, она и была ангелом, до поры до времени? В 16 лет все кончилось: голос отяжелел, потрескался и рассыпался… Без особых успехов окончена музыкальная школа, и после экзамена, где были сыграны две пьесы Гайдна, скрипка отправилась на шкаф на долгие годы. Моя сестра больше не пела и не играла на скрипке никогда, никогда, никогда…

Прошли года и наполнились событиями личной жизни. Наши романы, замужества, дети и разводы осыпали сединами головы наших родителей.

Пусть они здесь пролетят точками, как в известных строфах “Евгения Онегина”. Все эти многоточия ничуть не коснулись скрипки. Она, как спящая красавица, тихо спала в запертом футляре, и пыль заботливо укрывала её пушистым саркофагом: как известно, пыль – лучший сторож.

И только когда я была замужем за Д.П., она проснулась. В один из междусемейных визитов Д.П. углядел на шкафу пыльное тело скрипичного футляра. Скрипка была спущена, обдута, футляр распахнут, и она опять сверкнула нежным золотом деки, где срез симметричных эф был чёрен угольной пыльцой нашей переведеновской котельной. Где, если смотреть в прозрачное золото лака, увидятся все волосяные трещинки, впитавшие пудру каменного угля. Сестра взяла скрипку и чуть тронула отлинованные струны, и печальный вздох и скорбный стон всколыхнули воздух. Она хотела играть Гайдна и не смогла. Угольная тень нашего истопника коснулась её своим крылом…

Но Д.П., пленённый красотой скрипки, возжелал заполучить ее как натурщицу и заполучил.

В воображении художника картины творятся мгновенно. Сюжет, композиция, свет, цвет – всё совершенно. Всё стремится к воплощению в холст, и это почти невозможно. Быть может, потому что мечта выше всякого мастерства? Приблизительно так рассуждал Д.П. о непреодолимом конфликте мечты и воплощения… Он уже видел женское тело скрипки, опутанное паутиной, усиженное бабочками и летучими мышами, скрученное винтом хамелеона, как скрипичным ключом, а в голубом эфире еще и “голоса молчания” нотных знаков а сквозь паутину ещё и кракелюры, отливающие антрацитом …И, наконец, скрипичный пейзаж мерцает в стеклянной глубине лессировок…

Но увы… Никаких пейзажей со скрипкой Д.П. так и не написал. Хотя в мастерской он долго возился "с укладкой композиции": то женственная скрипочка в опасном соседстве с агрессивной паяльной лампой на узорчатой церковной парче, то золотая скрипочка и рваный туристический башмак, пересыпанный стёртыми монетами всех времен и народов – вся эта шоковая экзотика осталась без воплощения высоким качеством исполнения…

Капризное вдохновение художника вдруг сменялось безумием запоев. Вскоре так и случилось. Великолепным январским утром, когда в морозной лазури, озарённые холодной люстрой солнца, плавали розовые облака, пухлые, как амуры Буше и Фрагонара, я пришла в мастерскую печатать офорты. Д.П. открыл дверь со словами: - “С нами - цунами”. Мой хребет оцепенил ртутный холод.

Я созерцала роковые последствия сокрушительной оргии. В отключке пьяный Зверев на лавке под медным окладом Ильи Пророка вздымал раблезианский живот, как фавн в послеполуденном отдыхе Дебюсси и был живой цитатой к поучению “Мужей мудрых”: “…оный пьяница, аки болван валяется, нальявся, ако мех до горла, не могшей главы своей возвести, от многого лакания”. Но самое страшное было, конечно, не это, подобные картины уже мне были привычны. ("Человек - сволочь, ко всему привыкает"- Ф.М.Д..) Я увидела среди битой посуды, окурков и других мерзких подробностей пьяного кутежа, растоптанную скрипку…

Она лежала, согнув свою изящную головку, опутанную рваными струнами, её точёная шейка треснула во всю длину, фигурные колки высыпались из своих гнёзд, а грудь верхней деки была вдавлена вовнутрь. Нижняя дека, обнажив розоватый сухой испод, была только драгоценными дребезгами. На одном из осколков увиделось спрятанное клеймо тайного мастера. Среди мелких латинских букв прочиталось его имя – ГВАРНЕРИ! Всё было кончено… скрипка была мертва. Мои “элементарные частицы” встали дыбом и волосы с корнями отрывались от головы. Я заливалась слезами, собирая разбитую скрипку в офортный кювет, не зная, что теперь делать. Она лежала изувеченным натюрмортом в цинковом кювете, страшная своей бездыханной красотой.

А “мэтр в кепке” безмятежно спал. Обожая музыку, он виртуозно строил в пространстве организованную случайность агрессивных странностей по отработанной схеме, - вот как это бывало: в конце шестидесятых пьяный Толя пришёл с пьяными друзьями к Жене Нутовичу. Сел за рояль и стал музицировать. Импровизация показала фрикативный зверевский темперамент. Из прекрасного инструмента были вырваны струны “с мясом”. Когда пьяный Нутович стал гнать его в шею, он оторвал и крышку от рояля и входную дверь от косяка. В тот же день случилось Олегу Целкову навестить бедного Нутовича. Он вошёл в квартиру по двери, лежащей на пороге, и продолжал удивляться, увидя всё остальное…

Рояль был весь раскрыт, но струны в нём не дрожали. Они путались под ногами, а крышка рояля была уже “прилагательной” на полу. Трудно усомниться, что дорогостоящие дурачества импровизатора, и по сей день зияют в сердце хозяина нержавеющей раной.

Может быть турбулентная любовь к музыке - только опасная страсть к дешевому искусству скоморошества? Или издержки больной психики, зафиксированной ещё в призывном возрасте? И в личном и в глобальном смысле Зверев ненавидел войну и боялся всех военных, включая ментов. Взятый в армию во флот, каждый раз приветствовал командира, выпуча глаза и с визгом выбрасывая два пальца – ХАЙЛЬГИТЛЕР!!!. Он был большой мастер доводить людей до бешенства. Его и сажали в карцер и лупили - ничто не помогало. Его комиссовали в дурдом.

Кстати сказать, и Харитонов не служил Советскому Союзу - в день присяги сунул ногу в унитаз и собственноручно сломал её пополам, зато и был поставлен на учёт в психдиспансер и удостоен пенсией. А из Плавинского красноармейца не могло получиться - его сразу забраковала медкомиссия уже в призывном пункте военкомата по причине трёх сотрясений мозга, детских травматических ожогов, менингита, трепанации черепа и рожи головы.

Все мои герои – алкоголики и психопаты. Высокая поэзия и низкая проза - “прельщение памяти”.

Этими незабудками и василисками украшена моя жизнь.

…В мастерскую зашел Димкин врач по алкоголическим проблемам грузин Чебучава. Он был не только врач, но и поклонник. Живя на Преображенке рядом с Рабиным, от близкого соседства заразился любовью к художникам, всячески помогая им своей профессиональной медициной. Мы не однажды обращались к нему за помощью. Именно он делал врезку “торпеды” в плавинскую ягодицу, и Д.П. ходил с медицинской справкой в кармане на случай, если ему вдруг на улице станет плохо, и он попадет в больницу, то всякие инъекции со спиртом будут для него смертельны в союзе с охранной “торпедой”. И хотя её действия были рассчитаны на пять лет, уже через пару недель, сорвавшись в запой, с визгом ловя такси, Д.П. мчался к своему Чебучаве, и он успел разминировать смертоносный снаряд, спасая своего клиента от летального финиша, а себя от тюрьмы.

Самое же главное в этой истории – не гуманитарная практика грузина Чебучавы, а его личные отношения с музыкой, ибо он был женат на скрипачке и, следовательно, имел связи с музыкальной жизнью столицы. Увидев разбитую скрипку, да ещё с клеймом Гварнери, он пришел в ужас. С согласия Д.П. он сложил скрипку в целлофановый мешок и понес на консультацию в реставрационную лабораторию Большого театра. Вернувшись, торжественно объявил, что эта скрипка не просто из мастерской Гварнери, но подлинная авторская модель. Наши мастера берутся её восстановить за очень большие деньги, и он готов оплатить ремонт, а потом её можно забодать за баснословную сумму и деньги поделить пополам. Д.П. мрачно выслушал чебучавские проекты, отобрал скрипку и послал его на букву Х.

…Вдруг в Москву приехал Женя Рухин, молодой художник из Ленинграда. Двухметровый красавец возвышался над толпой великолепной головой в буйных кудрях. Его мраморный профиль сохранял благородную прозрачность даже в самом сильном опьянении, а застенчивая улыбка выражала согласие на всякий случай жизни.

Петербург 1970-х годов не имел художественного рынка: все дипкорпусы, поддерживающие неофициальную культуру, гнездились в Москве. И, набив своими работами старенький “Москвич”, сгибаясь в три погибели в маленькой машинке, Женя ехал в Москву продавать свою живопись.. Кое-что продав, он почти всё и пропивал с друзьями. Так что в столицу он ездил погулять и отдохнуть.

Его холсты нельзя назвать “живописью”, это были тяжелые коллажи, составленные из разнообразных материалов, в том числе и совсем бытовых деталей, а в одну из своих работ он вмонтировал целую икону в окладе. Другая представляла композицию из золотых гениталий будильников и выглядела блестяще и музыкально. Не лишенные изящества, они были продолжением опытов русского авангарда с влиянием Лисицкого, Степановой, Клюна и имели скромный коммерческий успех. Женя Рухин был сыном академика от геологии, и сам поначалу шёл по этому пути, но неожиданно резко свернул в сторону свободного творчества. Человек он был давно семейный, отец трех детей. Его любили за известную широту натуры, веселую разгульность и античное обаяние. Он дружил с Рабиным, Немухиным, Пальминым, и все они были большие любители “и виноградных лоз, и, мюнхенского пива”.

Рухин тоже ахнул, увидев у Д.П. изувеченную скрипку, его очки влажно замутились. Они сразу начали пить. И в пьяном азарте Рухин выманил право соорудить коллаж из разбитой скрипки. “Старик, это будет мой шедевр, я так и назову его “Скрипка Гварнери!” Пьяный Плавинский отдал ему скрипку, и он укатил в свой город на Неве. Но скрипичному шедевру суждено было навсегда остаться эмпирической химерой.

Возможно, это была последняя Женина поездка в Москву.

…24 мая 1976 г.(в день рождения И.Бродского) в горкоме на “Маленькой Грузинской” устраивалась весенняя выставка, и художники привезли на развеску свои картины.

Я там была в ту минуту, когда позвонили из Питера. Страшная новость потрясла всех – погиб Женя Рухин… Сгорел в собственной мастерской при загадочных обстоятельствах. Подробности его смерти давали повод всяким криминальным гипотезам. Говорили и о расправе КГБ, и о ревности жены – к обеим версиям доказательств было достаточно.

Москвичи ездили на похороны целым вагоном, и много последних фотографий Жени Рухина сделал Пальмин: огромный гроб и мраморный профиль в цветах с траурной лентой на лбу… Он прожил 33 года…

А на дверях нашей квартиры в Беляеве осталась нацарапанная записка: “Был Женя Рухин”. Он написал её авторучкой, не застав нас дома. После его смерти автограф обрел страшный смысл, сделавшись эпитафией. Ежедневно я вспоминала его, открывая и закрывая дверь. И неизменно при этом вспоминались другие сильные образцы этого печального жанра: с авторством Державина, на могилу друга-генералиссимуса: “Здесь лежит Суворов”, и уж совсем седая новгородская древность: “Иван Соломин – положили мы Тя”. Невольная Женина автоэпитафия не уступает в лаконизме и превосходит мистицизмом знаковой случайности.

Предпоследним звеном в истории скрипки стала Кари Унксова.

Нас познакомил Саша Тимофеевский. Она жила в Питере и часто приезжала в Москву.

Привязывая к себе самых разных людей, Кари владела редким даром вмешаться в судьбу, перевернуть жизнь и пустить ее по новому руслу. Именно так было с Людой Кузнецовой, портнихой из провинции, живущей в коммуналке у Маяковки с маленькой дочкой. Кари сделала убогую коммуналку богемным салоном с поэтами и художниками, а скромную Кузнецову – ловкой хозяйкой маленького Парнаса. Вскоре она вышла замуж и уехала в Штаты. Там поначалу всё складывалось прекрасно, но после долгой борьбы с тяжёлой болезнью она умерла, оставив дочь сиротой.

Не исключено, что и Женя Рухин ушёл из геологии не без гипноза Кари.

Они дружили с детства. Их отцы были академики-коллеги, они – академические дети, как и дОлжно поступать детям, пошли “другим путем” и оба безвременно погибли. Кари на семь лет пережила Рухина.

“Мы не знали нормальной жизни, знали только ненормальную. Все исторические катаклизмы это борьба отцов и детей. Конфликт с обществом начинается в семье. Здесь обостряются и шлифуются несогласия. Ни от кого мы так далеко не уходим, как от матери и отца. Мы – уроды были повязаны, как бесы, и чуяли друг друга за версту, мы стали жить “повышенной жизнью”. Мой отец говорил: “Дети всегда неправы и всегда побеждают. Когда мы были молоды – мы тоже были прАвы, а теперь мы старЫ и во всём виноваты.”

Я же дерзила: “Почему родители сначала помогают, а потом мешают жить?” Куда ведут наши победы?.. На эту тему она любила и умела поговорить.

Могучее обаяние Кари включало собственную поэтическую одарённость.

Её стихотворчество – громадный архив почти не издан. Я видела, как она работает: будь то стихи или проза – нащёлкивала на машинке, как Бальмонт, без помарок и поправок со скоростью профессиональной машинистки. Стихи исчислялись сотнями. При этом она не была поэтической машиной. Её стихи – какие-то голограммы с космической ритмикой, гипнотической мелодичностью и новым объемом слова, с напряжением всех чувств, с многоэтажным подтекстом. Их герменевтика была мне не по плечу, но эстет Саша Тимофеевский – знаток современной поэзии, ценил их очень высоко. Он сделал о ней публикацию с фотографией, стихами и прозой в журнале “Столица” за 1991 год. К сожалению, журнал макулатурный, но это едва ли не единственное свидетельство её личности, творчества и судьбы.

Увлекаясь буддизмом и индуизмом, Кари переводила что-то из древнеиндийской классики и под чужим именем издавала. К тому времени она была под следствием и скрывалась – сначала в Москве, затем в Прибалтике и на Кавказе. Этот бомжизм длился года два. Я плохо знаю историю питерских феминисток, но очень удивлюсь, если мне скажут, что идея этого движения родилась не в ее пылкой голове. Умственная независимость и темперамент были мощной силой, и, вступив в борьбу с властью, она была способна увлечь талантливых и сильных женщин Питера. Она писала в “самиздат” и “тамиздат” о кафкианском бреде нашей жизни беспощадные компроматы на всю государственную систему. В КГБ, конечно, не дремали, переловив и пересажав всех борцов, но только не её. Обведя всех вокруг пальца, она с детьми исчезла у них из-под носа. Когда, наконец, мировая общественность смогла повлиять на наше уголовное “правосудие” и феминисток выкинули на Запад, Кари вернулась в Питер. Её поединок с ГБ кончился смертью за пару дней до отъезда за рубеж. Она была раздавлена грузовиком в двух шагах от своего дома и после всех мытарств, не приходя в сознание, упокоилась на Парголовском кладбище.

В старости некогда дружить. В те незабвенные года, в период её московских скитаний, у нас достаточно было времени для дружбы. Мы были ещё молоды, но уже сомневались в этом. Тем летом я жила с детьми в Купавне, она с Ладой и вундеркиндом Алешей – у меня в Беляеве. Меня тянуло к ней магнитом. При малейшей возможности я летела в Москву. Уложив детей спать, мы “камлали” на кухне, задыхаясь в дыму дешёвых сигарет, до самой зари. И все стихи, стихи и гептамероновские новеллы.

“Всё в ней было необыкновенно привлекательно”, и дружить с ней было большим удовольствием. Много прелестных мизансцен сохранилось в моей памяти. Помню, в овощном магазине мы стали свидетелями цепного скандала в длинной очереди. Кари спокойно объяснила стоящим женщинам, что всеобщая агрессивность – всего лишь следствие передозировки диоксина в плохо очищенном водопроводе, влияющего на мутогенные клетки, и что именно диоксин виновник всех скандалов. Женщин увлекла новая тема, заскрипев зубами и грозно замолчав, они сосредоточились.

Или вот - однажды у меня не на шутку разболелась голова, я теряла сознание, испанский сапожок сковал мозги инквизиторской пыткой и под рукой не оказалось цитрамона. Кари предложила мне таблетку с мудрёным названием, и голова сразу прошла. Тогда она призналась мне, что я выпила простую глюкозу, и рассказала о волшебном действии плацебо – фальшивых таблетках. Много интересного я слышала от неё и о старинных средствах лечения – от тибетских травников и медицинских газелей Авиценны до опытов ринопластики времен Галена. О целебных цветах “шнурки пекаря” и мистической рыбе на Гавайях с названием “жёлтый хирург”. Она была кладезь самых неожиданных знаний.

Владея лексикой дефинитивной философии, выстраивала конструкции легко и красиво, а значит убедительно. Её рассуждения об античном пантеоне богов мне запомнились:

“Греки – нормальные дети человечества?! Так мог сказать только тот, кто не читал греков, или находясь под обаянием их экзотической нравственности. Но помилуйте, где же здесь норма? Верховный бог греческого пантеона сокрушает собственного отца, женится на родной сестре, изменяет своей жене, заводя амурные связи. Гера носит на своей голове божественные рога, всё терпит и не разводится с мужем-братом. Для достижения своих целей Зевс хитрит и перевоплощается – то в быка, то в лебедя, а то и просто в дождевое облако, совращая не только богинь и нимф, но и смертных женщин.

От этих инцестов родятся бастарды – Аполлон и Артемида, Персей, Геракл, “Прекрасная Елена” – новые боги, полубоги и герои. Олимпийцы попирает все человеческие добродетели. Блуду, воровству, обману, жестокости, мстительности, вероломству, кровожадности, ревности - греки учились у своих богов!”

Кари могла закатить банкет на двадцать персон с расходом в три рубля. Крепкий бульон и гора румяных пирожков и ароматный чай, не уступающий лИптонам и лянсИнам в богатстве тонких оттенков, из всего того, что растет под ногами. А кругом букеты, букеты, и каждый из них поэма. Помню одну пирушку у Тимофеевского в Кузьминках. В кухне туча перьев и весь стол завален куропатками. Кари их потрошит и запекает в духовке с чесноком и тополиными почками, это, конечно, уже не трехрублёвый банкет, это пир олимпийских небожителей.

Она со вкусом и размахом умела тратить деньги, едва они осмеливались к ней приблизиться. Помню какие-то серебряные подстаканники, купленные по случаю для загадочных комбинаций. У неё было авантюрное воображение, во все стороны летели от неё бенгальские искры, ей удавалось всё.

Тяжёлая чернота глаз выдавала наследницу Сумбеки, высокий лоб кватроченто вмещал пласты научного и культурного интеллекта, а джиакондистая улыбка была иронична и очень умна.

На своей беляевской кухне я узнала питерскую судьбу Гварнери.

Началось со стихов, она читала поэму “Кири Ку Ку”, посвящённую памяти Жени Рухина. Все лирические узлы были связаны его смертью. Особенно интересен был авторский комментарий. Здесь была вся история двух академических фамилий – детские годы, лирика и курьезы с неизбежными последствиями из разбитых надежд и погубленных судеб. Галю Рухину она назвала королевой Морганой: “у неё в каждом глазу по девять зрачков, чтобы читать чужие мысли. И вообще, глаз был змеиный: и сквозь землю, и через огонь и под водой видел всё и всегда, к тому же она как скажет – кипятком ошпарит, ей надо бы к языку присасывать конскую пиявку”.

Наконец сюжет подошел к развязке. Я спросила, не делал ли Женя скрипичного коллажа, пересказав историю Гварнери.

“Как же, как же, я прекрасно помню, как он привез из Москвы какую-то прекрасную скрипку, разбитую вдребезги, и никакого коллажа не делал. Отдал её реставратору, но взять не успел, а Галка, получив за неё деньги, уехала с детьми в Штаты”.

Конечно, вся история была описана в лицах и красках с участием жулика-реставратора, с привлечением боксера-тяжеловеса, выбившего деньги сполна. При всём этом в истории скрипки финал остался открытым.

Последним звеном длинной цепочки стали две скрипки Д.П. написанные за океаном в Америке. Видимо и ему призрак Гварнери, как тень отца Гамлета не даёт покоя.

И бабочка, затянутая паутиной, бьётся в разбитое зеркало над спящей скрипкой, но это уже другая касыда…

Где сейчас драгоценный Гварнери нашего истопника? Где рыдающая скрипка моего детства?..

Всю историю можно завершить чеховским вопросом с гоголевскими сентенциями: “Мисюсь, где ты?..” – “Не даёт ответа…” Но иногда я слышу безумный женский плач, ах, простите, это, кажется, я сама рыдаю в ночи…

… Но, моя дорогая Кари, в каких лугах ты рвешь асфодели? Кто ведет тебя за руку? Быть может земная дружба, как и любовь, длится за берегами Стикса? Или всё забывается, как горький сон, и, переплыв реку забвения, мы просыпаемся, как новорождённые дети – без слёз, с улыбкой на чистых устах?

Прости мне, Кари эти алембики Мнемозины, но они не пускают меня сегодня дальше античного космоса. Ты любила языческое многобожие греков…

Комментарии

Добавить изображение