БЕЛАЯ КОБЫЛА

14-02-2006

Надежда Кожевникова Институтскую практику я проходила в журнале “Огонёк”, где в то время ни перестройкой, ни гласностью, ни Коротичем еще и не пахло. Полнота власти принадлежала Софронову, чей, обычно пустующий, кабинет стерегла люто-злобная, хозяину до кишок преданная, одноглазая секретарша Тоня. Вторым же по влиятельности в редакции, хотя у Софронова имелись замы, был Игорь Викторович Долгополов, в подчинении у которого находились фотокорреспонденты, надо сказать, представленные тогда в “Огоньке” блистательно, и он же возглавлял отдел, в котором из номера в номер публиковались статьи о художниках, рассчитанные, как и журнал в целом, на массового потребителя.

Статьи сопровождались репродукциями на цветных вкладках, при убогости отечественной полиграфии смотревшимися на удивление прилично. Долгополов тут из кожи лез, орал с матюгами на подчиненных, добиваясь максимально возможного приближения к цветовой гамме подлинника. Предмет он свой знал, сам, говорили, когда-то неплохо рисовал, но стезя комментатора - популяризатора общепризнанных шедевров оказалась, верно, и надежнее, и прибыльнее его собственной живописи.

В период, когда образцы просветительского жанра, такие как “Путеводитель по Эрмитажу” Бенуа, “Образы Италии” Муратова, стали библиографической редкостью, да и Грабаря подзабыли, Долгополов застолбил в “Огоньке” нишу, в основном сам выдавая полосные материалы, но время от времени и других подпуская к кормушке: в “Огоньке” эпохи застоя гонорары платили очень даже хорошо.

В своих материалах Долгополов по отработанной схеме ловко дозировал важное, интересное ему лично с общедоступной развлекательностью, вычурными “красотами”, пафосом и сентиментальными всхлипами, чуждыми, между тем, его жесткой, трезвой, с элементами деспотизма натуре. Когда я появилась в “Огоньке”, он находился на гребне успеха, вершине фавора и в расцвете мужской привлекательности, прельстительной для женщин за тридцать. Фланировал по коридорам редакции в тёмно-синем, модном костюме, шёлковых, стильных галстуках, с пробором, отлитым в зачинающейся, у брюнетов яркой, седине, и сверкающих штиблетах, казавшимися при его небольшом росте великоватыми.

Меня он не замечал, я надеялась, что и не заметит, осведомлённая о его грубости, хамстве, отпора у сотрудников не встречающих, так как все знали, что у Папы, как Софронова в журнале за глаза называли, о мафии в ту пору лишь читая в переводных детективах, Долгополов в любимчиках, приближенных.

Я не собиралась после практики задерживаться в “Огоньке”, специфическая атмосфера там улавливалась сразу, угодливо-подхалимская, с подловатым, предательским душком. А Долгополова побаивалась. Но как-то лютая Тоня сказала: “Зайди к Долгополову, задание у него, срочное.” Захотелось ей, одноглазой, подмигнуть, но я сдержалась. Из приёмной Софронова, сунув руки в карманы, слегка раскачиваясь, на встречных взглядывая из-под лобья, свирепо, направилась к кабинету начальника-грубияна, сопровождаемая хихиканьем. Удалась, значит, имитация его походки, повадки, но, увлекшись, не заметила, что и он за мной наблюдает, выжидая в дверях.

Писала я в те годы обо всём, на любые темы, театральные, криминальные, медицинские, ничуть не смущаясь своей дремучести, с бойкой наглостью, присущей не только неопытности, но вообще средней руки журналистам. Нравился сам процесс упоённого, буйного, самоуверенного, без тени сомнений, бумагомарания, и я не сознавала, что лёгкость, с которой удавалось за один присест выдать, что называется, на гора многостраничный текст, свидетельствует о нетребовательности, присущей посредственностям.

Задание, от Долгополова полученное, энтузиазма не вызвало, но и трудным не показалось. Подумаешь, о выставке в Манеже три странички накатать. Чтобы завтра было готово? Да пожалуйста!

Пока Долгополов странички эти читал, я, стоя рядом, изучала его безупречный пробор в прилизе редеющих, с сединой, волосах. “Та-а-ак, - услышала тягучее, - а на выставке вы были? Ах, были… Тогда интересно тем более. А как фамилия автора той картины, что вы столь живо описали, как изволили выразиться, с белой кобылой? Запамятовали? А где она висит, в каком зале? Тоже не помните? Ну так вот, мы сейчас вместе поедем в Манеж, и вы мне там белую кобылу предъявите. – Помолчал. – Если она существует.”

В Манеже мы провели часа два, кобылы, черт её побери, так и не обнаружив, и уж поизмывался он надо мной власть. Вот ведь садист, почему просто моё сочинение в мусорную корзину не выкинул? Выгнал бы из кабинета – ничего, я бы пережила. Так ведь нет, не пожалел времени, чтобы унижать, издеваться с оттяжкой. Ладно, вытерплю, но уж больше ни на какие заманы не поддамся, обегать буду его логово стороной.

Знать бы, что пройдут годы, и уже не к пожилому ловеласу, а к больному, вышвырнутому Коротичем из “Огонька” старику, буду таскаться с передачами в больницы, подмосковные санатории, хочу - не хочу, не имеет значения: он меня ждёт.

Но это будет потом, я выйду замуж, рожу дочку, перестану печататься в “Огоньке”, издадут мои первые книжки, и в отношениях с Долгополовым всё деловое, практическое постепенно, незаметно исчезнет. Но прежде я напишу изрядное количество статей по его заданию, без капризов, предпочтений, как положено подмастерью, в которые он меня зачислил. Водил по музеям, вернисажам, мастерским художников, уча, грубовато, бесцеремонно, умению видеть, понимать, проникать в таинства изобразительного искусства.

Хотя я и жила, выросла напротив Третьяковской галереи, мои познания в живописи ограничивались альбомами, куда мой дед, Михаил Петрович Кожевников, вклеивал тусклые открытки с полотен близких ему по духу передвижников. Родители картинами не обзаводились, в нашей библиотеке книги по искусству отсутствовали, и ничто в ту пору не предвещало моей страсти к коллекционированию каталогов, редких изданий, выискиваемых, покупаемых всюду, где впоследствии приходилось бывать.

И эту страсть, и потребность отрешенно бродить по музеям заронил, пробудил во мне он, Долгополов. Ходил от картины к картине, бормоча, иной раз еле слышно, невнятно, то, чему я, стоя за его спиной, обязана была внимать, запоминать. Манера устных его разъяснений кардинально отличалась от его же писаний, адресованных, так называемой, широкой аудитории. Никакой воды, лапши на уши, “сюжетов”, раскручиваемых им на страницах “Огонька”. Общался со мной так, будто я знала, постигла азы ремесла, просидев положенное за мольбертом, вынуждая напрягаться, тянуться, и усталость мою, просто даже физическую, презирал.

Экскурсии наши сделались постоянными, внедрились в жизненный распорядок, а я не вникала ему-то какая нужда меня наставлять, просвещать. И даже признательности не испытывала. Давал – я брала, поглощала, по обязанности поначалу, но после с вошедшей в привычку жадностью, пробудившимся аппетитом.

Что им движило, побуждало к отдаче, выплеску сокровенного, дойдёт, когда приведу дочку в Пушкинский, Третьяковку, Эрмитаж. И Лувр, музеи Венеции, Флоренции, Вены. А после она меня, в свою очередь, в Гуггенхайм, на вернисажи в салонах Челси, где уже не она – я стану ведомой, но в спайке нашей общей причастности, допущенности к пониманию без подсказок внятной и вечной, веками признанной, и по сегодняшнему бесстрашной, смелостью, новизной пронзающей, чарующей красоты.

Белая кобыла – спасибо. Не будь её, мною беспечно, халтурно измышленной, я могла бы так и остаться незрячей. Унижение, пережитое в Манеже, оказалось толчком к прозрению.

До сих пор памятно, как Долгополов, нарочито зевнув, на меня не взглянув, пошёл к выходу, а я, как побитая собачонка, затрусила следом. Замерла на обочине, пока он ловил такси, уселся, и вдруг, в окно высунувшись, проорал: “Ну что вы там, обедать едем, у меня спазмы от голода. – И водителю, с характерной, отработанной вальяжностью, скомандовал, – шеф, к “Метрополю”.

Столик у фонтана ждал завсегдатая. Меню не понадобилось, официант уже летел с подносом: сёмга, икра, миноги под горчичным соусом, оливки, запотевший графинчик с водкой. Долгополов рявкнул: “Барышне бокал вина. – С досадой. – Белого, конечно!” Гурман. Вот так, значит, просаживает свои гонорары. Но что ему от меня-то надо?

Да ничего. А в сущности – всё, о чем, он, пожалуй, и сам ещё не догадывался. В опытном хищнике назревала потребность кого-то опекать. Случай, что именно мне он вручил неизрасходованную, невостребованную часть себя.

Незадолго до его смерти услышу от жены Игоря Викторовича, Лиды: “Ты ему, Надя, дочка.” Лида ошибалась. Дочками обзаводятся в положенный срок, и упущенное тут не наверстывается. Матёрый эгоист не дал Лиде родить, чтобы не отвлекалась, только его, повелителя, обихаживала. Их двухкомнатная, тесная квартира в помпезной, сталинской высотке на Котельнической набережной сияла опрятностью чрезмерной, нежилой, обезличенной, как гостиничный номер. Кого-нибудь Долгополов любил? Та же Лида как-то, убирая со стола, горько пошутила. “У Игоря после кошки Маши Надя на втором месте, а третье никем не занято.” Долгополов никак на её реплику не отреагировал. Мне бы за Лиду вступиться, но и я промолчала. Рабов, добровольных тем более, не уважают. Лида, лет на двадцать моложе мужа, ярмо подневольности безропотно приняла. Следовало, видимо, её пожалеть, но интереса она не вызывала.

История их знакомства романтична. В фоторепортаже командированного в Киев корреспондента Долгополова привлёк снимок девушки, выхваченной из толпы. Прелестной. Та-а-ак... Хозяин, как известно, барин. Корреспонденту вменяется задание: выяснить и письменно изложить, кто такая, имя, фамилия, координаты. Сделано! Долгополов прибывает в Киев, с родней девушки знакомится, чин чином, солидно, предлагает руку и сердце, женится. Всё, с романтикой закончено. Очаровательная, с серо-сиреневыми глазами Лидочка превращается в Лидон – дай пирамидон, а лучше налей, дура, почему водка тёплая?!

Неинтересно. Никому. Им, двоим, в первую очередь. Уныло, стыло. Он хамит, она глотает. Лидины кулинарные подвиги, вынужденное, насильственное, под кнутом выдрессированное гостеприимство, при посещениях их дома сопровождались неловкостью, за все годы так мною и непреодолённой. Стыдно было и что он не может, не хочет сдержаться, и что она всё терпит, и что я при этом присутствую. Меня не стеснялись, подноготное не скрывали, вовлекая насильно в то, о чём я предпочла бы не знать.

Но уклониться от визитов к ним не получалось. Он стал прихварывать, слабеть, худеть, диагноз его недуга от меня тоже не утаили. Дочка? Ничего не поделать, взятое, принятое приходит срок возвращать. Болезнь его раздражительность обострила, присовокупив еще и подозрительность. Он будто боялся, что задолженное вернуть не успею. Однажды в летней, душной, пыльной Москве, полулёжа в кресле, укрытый пледом, неожиданно предложил: “А не махнуть ли нам, Надя, в “Метрополь”? Но на сей раз ты меня приглашаешь, согласна?”

Конечно, согласна. Жду, пока одевается, ловлю у высотки такси, садимся, едем. Но тоска, такая тоска! А столик у фонтана тот же, и то же меню, миноги, сёмга, ему запотевший графинчик, мне белое, сухое. Но всё по-другому. Как промелькнуло быстро, моя молодость, его жизнь. Он никогда меня прежде не хвалил, и теперь бы не надо. Болезнь притупила чутьё? Не нужны мне ваши, Игорь Викторович, комплименты, я взрослая, совсем взрослая, настолько, что неприятное, тягостное в нашей сегодняшней встрече предвижу заранее.

Ну и вот, за кофе, буравя меня почти прежним, настырно-въедливым взглядом, произносит: “Ты ведь Коротича знаешь, еще по Киеву, да? Можно ему доверять? Он обещал, что оставит меня в редакции. “Огонёк”, понятно, изменится, но меня это, мол не коснётся. Поговори с ним, ладно? Он тебе скажет правду?”

Коротич? Правду? Да никому, никогда. Игорь Викторович, ну что же вы, с вашим-то опытом... Софронов что ли правду говорил? Правду? От них? Да прежде чем их в кресло начальников усадят, о правде, о честном слове, о кому-то что-то обещанном они уже и понятия не имеют. Сказал-забыл. Потому и сказал, чтобы забыть. Неужели не уяснили?

Лица разные, а методы одинаковые, не мне же вам разъяснять.

Насупился, помрачнел. Отказ мой в посредничестве с Коротичем обидел. Неблагодарная Надя, ужином в “Метрополе” с графинчиком водки с благодетелем щедрым, многолетним расплатиться что ли решила? С таким вот выражением он на меня смотрел, а я ни оправдаться, ни объясниться не сумела.

Хотя чего проще: власть была – власть ушла. Чем давалась полнее, тем исчезает бесследней. Те, кто с властью свыкся, а потом лишился, хиреет, чахнет как безутешный, оставленный любовник. Кроме власти ничего что ли нет? Для таких – нет. Не семейный дом, а служебный кабинет вмещал главное, ради чего, выходит, стоило жить? Жить, чтобы повелевать, на подчиненных орать, отказывать просителям, не представляя, забыв напрочь, что и тебе однажды могут отказать. Во всём.

Существую так долго под сенью одиозности Софронова, Долгополов обречён был рухнуть под мрачной глыбой, ставшей тенью, своего покровителя. Коротич, да и никто другой, любимца прежнего хозяина рядом терпеть бы не стал. Изощрённость же Коротича в том сказалась, что Долгополову выписали новый, в коленкоре, почётный как бы пропуск в журнал, и он мне его гордо продемонстрировал. Понадеялся на что? Ну пропустили бы его вахтёры, вошел бы в лифт, поднялся на пятый этаж, прошёлся бы по коридору, до своего, то есть бывшего, кабинета? Так лучше сразу на кладбище, в крематории, и дымом через трубу.

Но, надежда, как известно, оставляет человека последней. И вот терзания такой химерой, вместе с унижением собственной раздавленностью, самое страшное, что еще предстоит.

За годы власти Долгополов обидел отказом стольких, что некого, не о чем оказалось попросить. Власть выкашивает близь стоящих, как безглазая смерть – скелет с косой. Утратив власть, ты, оказывается, никому не нужен. Смириться? Но такой совет может дать только тот, кто власти никогда не имел и не хотел. Власть ведь сжирает изнутри, а для смирения тоже нужна воля, хотя бы, чтобы смириться пожелать, то есть перевоплотиться внутренне. И Долгополов сумел. Вот тогда мы с ним действительно сомкнулись.

Там же, в музеях, у тех же картин. Уже не работодатель – спутник, усталый, физически немощный, но остатки сил собирающий, чтобы восхищаться, любоваться тем, что вправду вечно, нетленно. Не говор – шелест: “Надя, ты посмотри, ну как, можно ли это словами выразить?” Дошло, и до него дошло: нельзя. Стоило жить, чтобы понять. Прозреть. И замолчать. Вот так, таким я его навсегда запомню. С благодарностью.

Тексты, написанные по его заданию, опубликованные в софроновском “Огоньке”, оплаченные по тем временам отменно, остались на чердаке дачи в Переделкино, сваленные в картонных коробках, как хлам, мне больше ненужный, неинтересный. А вот другое, как бы сопутствующее, мною недооцененное, оказалось капиталом, ни при каких поворотах судьбы не растрачиваемым, и даже напротив, как раз при её ударах наращиваемым, накапливаемым. Сила настоящего, подлинного искусства еще ведь и в том, что обостряя, обнажая сердечную, душевную нашу боль, оно одновременно и утоляет её, лечит.

В семидесятых, в Москве, в Пушкинском, открылась экспозиция шедевров из Нью-Йоркского Метрополитена. Народу! Многочасовые очереди. Долгополов провёл меня через служебный вход. Снисходительно-небрежный, круто властный, ядовито-насмешливый, по лестнице поднимался на меня, как обычно, не оглядываясь. Нуждался, значит, в такой вот броне, по инерции скорее. И я по инерции за ним плелась, с покорностью, правда, уже несколько преувеличенной, но если ему так удобней, пожалуйста, не возражаю.

Эль Греко, Веласкес, Гойя... Рембрандт, Распятие Христа. Оба замерли. Он, внезапно: “Ты что-то сказала?” Я смутилась, врасплох он меня застал. Раздражённо, гневно: “Нет, ты сказала, ты правильно сказала, и главное, ты увидела. А ну-ка повтори!”. Но я промолчала.

Пройдут опять же годы, Метрополитен-музей обживу как дом родной. Каждый раз, приезжая в Нью-Йорк, останавливаясь в студии дочки на Манхеттене, первым делом туда, по лестнице, на второй этаж, на свидание с ними, ставшими такими близкими, дорогими, родными. Здравствуйте, Веласкес, Рембрандт, Мемлинг, Де Ля Тур, Кранах, Брейгель, как поживаете, скучали без меня? Я без вас очень. С дочкой мы ходим по галереям, где выставляются современные авторы-новаторы, а вот здесь нравится одной побыть. Постоять, помолчать, замечая иной раз, что бурчу что-то невнятное, может быть, странноватое. Вы слышите, Игорь Викторович? Ведь это я вам. Зря вы, выходит, беспокоились, что не верну задолженное. Вы рядом. Вот и всё.

Комментарии

Добавить изображение