РОССИИЯ В ДИАЛОГЕ С ЕВРОПОЙ

25-08-2006

Окончание. Начало в 501 за 12 ноября.

Вадим МежуевПытаясь определиться в своем отношении к рождающемуся капитализму, сами западники расколются на два враждебных лагеря – либералов и революционных демократов. Если первые достаточно позитивно оценивали перспективу капиталистического развития России, то вторые – в лице идеологов народничества” – искали ей альтернативу в сельской общине и “крестьянском социализме”. Те и другие равно отвергали царское самодержавие (потому и считаются западниками), но по-разному представляли приемлемую для России экономическую реальность. Для либералов она исчерпывалась переходом к капиталистическому рынку, тогда как народники, а вслед за ними русские социал-демократы хотели придать ей социалистическую направленность – крестьянскую или пролетарскую. Важно, однако, учитывать, что спор между ними происходил в условиях еще не совершившейся буржуазной революции, что и придало ему характер самой настоящей войны на поражение. Демократы и либералы никогда не составляли в России единого лагеря. Первые в условиях отсутствия демократии, естественно, тяготели к революционным методам борьбы (потому и назывались революционными демократами), вторые предпочитали мирные пути развития за счет компромиссов и соглашений с существующей властью, за что часто и подвергались критике и насмешкам со стороны радикально настроенной части общества.

С оформлением русского либерализма в самостоятельное идейное и политическое движение обостряется и раскол между западническим и славянофильским крылом русской интеллигенции. Даже революционным демократам при всем их западничестве - были понятны чувства и настроения славянофилов второй половины Х1Х в., которые резко повернулись в сторону русского национализма и антиевропеизма. Для тех и других русский народ так и остался крестьянской массой, занятой преимущественно земледельческим трудом. Какой западный либерализм мог прижиться на такой социальной почве? Неприязнь к либеральной идеологии станет общим местом у революционных демократов и славянофилов во всем остальном непримиримых противников. Именно эта неприязнь определит последующий дрейф русского революционного демократизма – особенно в лице большевизма - в сторону русского национализма и великодержавия.

Начиная с знаменитой книги Н.Я. Данилевского “Россия и Европа”, поздние славянофилы отвергнут уже не только буржуазную Европу, но и вообще всю Европу как чуждый России культурно-исторический тип. Именно так оценил эту книгу Владимир Соловьев, усмотрев в ней “вырождение славянофильства”, не отрицавшего при своем возникновении духовной близости России и Европы. Чем был вызван такой поворот? Бердяев объясняет его прямым воздействием западного национализма, ответной реакцией России на него. С этой точки зрения, русский национализм стал своеобразным продолжением европеизации России. “Национализм новейшей формации есть несомненная европеизация России, консервативное западничество на русской почве”. Бердяев хотел сказать этим, что национализм в России, хотя чужд ей по духу, является отражением европейской ментальности с ее приверженностью ко всему национальному консервативным западничеством”.

Такое объяснение содержит в себе долю истины, но не исчерпывает ее целиком. Уже романтики высоко оценивали роль национального элемента в культурной и общественной жизни любого народа. Славянофилы не добавили к этому ничего нового. Но в глазах любого европейца национальное своеобразие не отменяет того общего, что характеризует Европу в целом. Каждый, живущий в Европе, знает, что он не только француз, немец, итальянец, швед и т.д., но еще и европеец, принадлежит к некоторой связующей все европейские народы духовной общности. По словам Э. Гуссерля, “как бы ни были враждебно настроены друг к другу европейские нации, у них все равно есть внутреннее родство духа, пропитывающее их всех и преодолевающее национальные различия. Такое своеобразное братство вселяет в нас сознание, что в кругу европейских народов мы находимся “у себя дома””. В противоположность такому пониманию национального Н.Я.Данилевский в своей книге отстаивал идею не национального своеобразия славянской культуры в рамках общего с Европой культурно-исторического типа, а ее полной чуждости этому типу. А это уже не европейский, а исключительно русский национализм. В отличие от европейского он возвел отношение к России до уровня чуть ли религиозного культа, а естественное для русского человека чувство любви к ней превратил едва ли не в мистическое чувство.

Причину его возникновения следует искать, по нашему мнению, не в Европе, а в той части российского общества, которая любыми средствами не хотела допустить превращения России в страну либерально-буржуазного типа. Для них Европа, подпавшая под влияние либерализма – преимущественно англосаксонского с его повышенным пиететом перед рыночной экономикой и деньгами (у Шпенглера заключенная в этом варианте либерализма модель общественного устройства и послужила прообразом западной цивилизации, несущей с собой гибель европейской культуре), есть антипод всего подлинно национального. Превратившись в космополитический Запад, Европа окончательно похоронила надежду на свое духовное и религиозное возрождение. Такая Европа находится в конце пути, в стадии своего заката и вырождения, и России не остается ничего другого, как только остаться единственной и последней хранительницей истинной веры и образа жизни. С этого момента “русская идея” обретет характер не столько вселенской, сколько национальной идеи, предназначенной исключительно для России. На первый план в ней выходит уже не сходство России с Европой, а ее отличие от нее. Из проекта “другого модерна” она постепенно превратится в “антимодерн” с его критикой всего западного и современного, с возвеличиванием допетровской Руси и вообще всей русской старины. В этот период с новой силой возрождается дух “византизма” (Константин Леонтьев), чуждый всему западноевропейскому. “Антимодерн” в идеологии не отвергал, конечно, модернизации промышленности России, ее научно-технического развития, но не допускал ее в сферу государственного управления и религиозно-духовной жизни. Под знаком идеологического “антимодерна” сплотиться вся официальная Россия эпохи Александра III, сменившая собой относительно либеральные 60-е гг., а главным ее идеологом станет обер-прокурор Святейшего Синода Константин Победоносцев. “Национализм эпохи Александра III, - писал Г.П. Федотов, - уже не имел в себе ничего культурного, превратившись в апофеоз грубой силы и косного быта”.

Превращение изначально заключенного в учении славянофилов вселенского, общечеловеческого начала в начало исключительно национальное, касающегося только одного народа, а именно русского, Флоровский назвал философским “грехопадением” славянофильства”. В результате такого превращения русский народ из народа, подобного всем, предстал “высшим народом”, первым среди других, единственным носителем божественной мудрости и правды. “В каждой мелочи, в каждой особенности русского быта отыскивалось некоторое высшее содержание, и отсюда с неизбежностью вытекала идеализация старины как старины, и своего именно как своего. Из того, что славянству и России надлежит осуществить определенный общечеловеческий идеал и осуществить, быть может, в первую очередь между другими народами, делался вывод, что этот идеал есть славянский идеал, выражает собою сущность именно славянского духа как такового и, следовательно, вся история славянства вплоть до малейших подробностей представляет собой воплощение некоторой высшей нормы. Так открывался полный простор мессианистическим соблазнам и возникала опасность забыть о том, что ценность создается только воплощаемой идеей, и впасть в культ “отвлеченной” самобытности”.

Уже в русской идее, как она была сформулирована Владимиром Соловьевым, дух русского мессианизма давал знать о себе в полной мере. Друг и биограф Соловьева Е.Н.Трубецкой был во многом прав в своей критике соловьевского проекта вселенской теократии как сути этой идеи. “Внимание его, - писал он о Соловьеве, - было поглощено мечтою об универсальном мессианизме России. Он отождествлял русскую национальную идею с воплощением самого христианства в жизни человечества, с осуществлением на земле Царства Божия в образе вселенской теократии. Но именно потому, что Россия была для него только народ Божий, народ мессианский, он отрицал всякие индивидуальные, особенные черты в русском народном характере. Индивидуальное, особенное у него потонуло в абсолютном, универсальном”. Россия, по мнению Е.Н.Трубецкого, - не все христианство, а только одна из его обителей, такая же вселенская, как и все остальные. И русский народ – не единственно избранный народ, а один из многих, призванный вместе с другими делать одно общее дело. Но если у Соловьева русское отождествлялось все же с универсальным, то Данилевский возвел в абсолют именно то особенное, что отличает русский народ от других народов, превратив это особенное в высший тип культурно-исторического развития. Для первых славянофилов очевидны неприглядные стороны исторического прошлого России, уродливые проявления существовавших в ней общественных порядков и повседневного быта, для славянофилов поздней формации все русское уже потому хорошо, что оно свое, русское, безотносительно к общечеловеческим ценностям и началам. Для Данилевского (как впоследствии и для Шпенглера) общечеловеческое – пустая абстракция, не содержащая в себе главного того, что отличает один народ от другого. Но если сам Данилевский в своем отрицании общечеловеческого в какой-то мере признавал “всечеловечность славянского типа культуры, то его последователи (например, Н.Н.Страхов) в корне отвергали наличие общечеловеческого элемента в славянстве, настаивая на приверженности каждого народа к своей системе ценностей. Между народами нет ничего общего, каждый из них существует сам по себе. На этом пути диалог с Европой обрывался, сменяясь неприятием всего европейского внутри и за пределами России.

Как отрицание универсального ради особенного, так и его отождествление с каким-то одним особенным (неважно каким – европейским или русским), к диалогу не ведет, подменяет его уходом народа в самого себя, его национальной самоизоляцией. Подобное направление мысли найдет продолжение в учении евразийцев, в частности, в работах одного из его основоположников Н.С.Трубецкого. В статье “Мы и другие” он со всей определенностью скажет: “Евразийство отвергает безапеляционнный авторитет европейской культуры”. Лозунгом для евразийцев, как он считает, является русская национальная культура, основу которой составляет православие в его изначальном – допетровском понимании. На Н.С.Трубецкого как идейного выразителя “антропологического национализма” ссылается и Флоровский.

Мы обратились к статье Флоровского потому, что в ней четко обозначен тот слом в учении славянофилов, который произошел на рубеже 60-70 гг. Х1Х столетия. Можно называть этот слом “вырождением” или “грехопадением славянофильства, но его суть состоит в переходе от универсальной (этической, прежде всего) перспективы развития России, к перспективе ее национально обособленного существования. Этическое заменяется этническим. Сам Флоровский называет этот слом переходом от “этического национализма” а “антропологическому”: первый апеллирует к общей идее, второй – к эмпирическому факту, к тому, что лежит на поверхности явления. Ведь различия более очевидны, чем сходства. Идеализм первых как бы пал под натиском позитивизма вторых. Но именно отсюда берет начало история русского национализма новейшей формации, который при всех своих внутренних расхождениях и размежеваниях сходится в одном – в нежелании вступать хоть в какой-то диалог с Европой, в отторжении ее не только цивилизации, но и культуры.

Неприятие Европы было общим местом и у правых – консервативных националистов - с их идеализацией допетровской Руси (тех же евразийцев), и у левых - революционных демократов (от народников до большевиков) - стремившихся повернуть Россию на путь социализма, но в его специфически русском понимании. Последних вполне можно причислить к русским националистам: хотя свои идеи они во многом заимствовали у Запада (тот же социализм и марксизм), в их интерпретации они обретали сугубо антиевропейскую направленность. Но ведь и славянофилы не были столь уж оригинальны в своих идеях. По словам Н.С.Трубецкого, “евразийцы сходятся с большевиками в отвержении не только тех или иных политических форм (разумеется, прежде всего, либеральных В.М.), но всей той культуры, которая существовала в России непосредственно до революции и продолжает существовать в странах романо-германского запада, и в требовании коренной перестройки этой культуры”. Большевики назовут эту культуру буржуазной, евразийцы – романо-германской, или западной. Первые захотят на ее место поставить пролетарскую культуру (понимаемую исключительно как советская культура), вторые – национальную. Но в любом случае у них один противник - либерально-демократическая Европа, лучшим способом общения с которой является идеологическая борьба. При всем заключенном в православии (как религии) и социализме (как социальной теории) общечеловеческом этическом потенциале их интерпретация в духе евразийства или большевизма делала Россию страной, наглухо закрытой к европейскому миру.

И здесь слово получают русские либералы. Общеизвестно, что главным для либералов является политическая и экономическая свобода человека, ее защита от тиранической или деспотической власти государства. Русские либералы не отличались в этом плане от европейских, хотя действовали в стране, менее других стран Европы готовой к восприятию либеральных ценностей. Все их попытки либерализации страны наталкивались на два коренных вопроса русской истории, на которых в классическом европейском либерализме не было прямого ответа. В самой Европе эти вопросы были решены задолго до возникновения там либеральной идеологии.

Первый из них – крестьянский. Русское крестьянство, составлявшее до революции большинство населения страны, жило в условиях общинно-патриархальной деревни с ее коллективистскими формами труда и быта. Вплоть до реформы Столыпина сельская, или деревенская, община была основной социальной ячейкой российского общества, что, собственно, и вызвало необходимость самой реформы. Ремесленный, торговый и промышленный город – социальная база либерализма в России того времени лишь зарождался и не мог переварить огромной массы крестьянского населения. Не государство, а именно община привязывала Россию прочными канатами к традиционному укладу жизни, служила главным препятствием на ее пути к правовой демократии и частнособственнической системе отношений. Можно ли либеральными средствами сломить сопротивление общины, направить ее в русло свободного экономического развития? Впоследствии Сталин решил этот вопрос чисто по-русски, придав деревне - посредством раскулачивания и насильственной коллективизации - характер полностью обобществленного коллективного хозяйства (колхоза), эксплуатируемого государством. А что сделали бы на его месте либералы, приди они к власти? Допустим, коллективизацию они заменили бы на хуторизацию и фермеризацию, как при Столыпине, но ведь тоже насильственную, поскольку добровольный выход из общины, как показывает мировая практика, затянулся бы на века.

Второй вопрос – национальный. Дело не в том, что Россия многонациональная страна (таких стран много), а в том, что каждый народ живет здесь на своей исторической территории, сохраняет связь со своими богами, языком, традициями и культурой, так и не успевшими переплавиться в одном общем котле. Что может заставить их жить вместе в одном государстве? Переход к национальному (унитарному или федеративному) государству, без чего не мыслим никакой либерализм, неминуемо бы привел к распаду Российской империи, что, собственно, и произошло в период кратковременного пребывания либералов у власти после Февральской революции 17-го года, а затем в ситуации перестройки”. Либерализм несовместим с длительным существованием многонациональных империй, примером чему служит их судьба в Европе. Образованный по воле большевиков СССР явился попыткой сохранения территориальной целостности бывшей Российской империи, но и эта попытка, как известно, не увенчалась успехом и была далека от всякого либерализма. После распада СССР тот же вопрос стоит и перед современной Россией, считающей себя многонациональной федерацией. Можно ли и сегодня решить задачу сохранения целостности Российского государства в либеральном ключе?

В подобной ситуации либерализм европейского образца заведомо обречен на поражение. Об этом свидетельствует судьба всех либеральных реформ в России, включая и те, которые были начаты в период “перестройки”. Все они заканчивались полным или частичным восстановлением режима твердой руки и централизованной власти. Каждый может сегодня непосредственно убедиться в этом, глядя, что называется, из собственного окна. Я не собираюсь здесь анализировать историю или предрекать дальнейшую судьбу либерализма в России, но в связи с темой статьи хочу отметить два важных обстоятельства. Во-первых, полное исключение либерализма из политической жизни страны ничего хорошего России не сулит: политический конец либерализма станет и концом ее диалога с Европой со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во-вторых, такой конец можно предотвратить, если сами либералы осознают действительную причину своих неудач и просчетов, найдут в себе желание вступить в диалог с Россией, которая, конечно, еще весьма далека от либеральных ценностей и понятий. Отказ от такого диалога и стал, на мой взгляд, главной причиной их политического поражения. Диалог этот трудный и сложный, никто точно не знает, как его сегодня вести, но отсутствие его – исторический тупик, как для России, так и для русского либерализма.

Несомненно, в европейском либерализме есть нечто такое, что и для России должно стать непререкаемой истиной. Если кратко сформулировать, в чем состоит эта истина, то она сводится к провозглашению свободы в качестве высшей ценности человеческой жизни и общественного устройства, реализуемой посредством институтов и учреждений правового государства. Такая свобода безусловный императив для любой страны, желающей остаться в истории; все пути, игнорирующие свободу, ведут к стагнации и даже гибели. Способность жить в свободе – политической и духовной - и отличает цивилизованного человека от варвара, каким бы богам тот не поклонялся и каких бы могущественных правителей не имел. Средства, способы, сроки достижения свободы могут быть разными у разных стран и народов, но исторически ошибочно подменять свободу чем-то другим – имперским величием, могуществом верховной власти, победой в экономическом соревновании и пр. Такая подмена может иногда дать тактический выигрыш, но никогда стратегический. Рассуждать по принципу сначала - сильное государство, а затем - свобода” - значит, менять местами причину и следствие: государство, держащееся на политическом насилии, не будет в долговременной перспективе ни сильным, ни великим.

Свобода тем самым является не только европейской, но и общечеловеческой, в этом смысле – универсальной, ценностью. В силу исторических обстоятельств ценность свободы была осознана в Европе несколько раньше, чем в других частях света, но это не повод для того, чтобы считать свободу исключительно европейской ценностью. Не будем же мы считать науку, созданную европейцами, истиной только для европейцев. В равной мере закрепленная в либерализме идея гражданских прав и свобод, ставшая поначалу истиной для европейских стран и народов (и то не всех и не сразу), является, очевидно, и истиной для всех остальных. Но явно ошибаются те, кто, даже признавая свободу ценностью для всех, универсальной ценностью, отождествляет ее только с Европой, а в принятии этой ценности видят повод для отказа от себя в пользу той же Европы. По этой логике, чтобы быть свободным, надо во всем уподобиться Европе, стать Европой, причем в том ее виде, в каком она существует на данный момент.

Это и есть логика русского западничества, ничем не лучшая славянофильской логики, отождествлявшей общечеловеческое, универсальное начало только с русским. Само слово “западник” указывало на то, что Россия в его представлении должна в целях обретения свободы пожертвовать своей культурной идентичностью, как бы отречься от всего, что для нее дорого и свято, целиком перенять западные порядки, нравы и обычаи. Свойственный русскому западничеству европоцентризм, делая Европу эталоном, универсальным образцом подлинно цивилизованной жизни, усматривал в любом отклонении от этого образца доказательство исторической отсталости и варварства. Никакого другого чувства, кроме оскорбленного национального самолюбия, такая позиция вызвать не может. Особенно, когда “европеизацию” России (под видом ее модернизации, “вхождения в современную цивилизацию” и пр.) пытаются осуществить насильственными, т.е. опять же “варварскими”, методами. В этом случае заключенная в либерализме истина превращается в свою противоположность.

Идеология, провозгласившая своим принципом свободу, не может, естественно, насаждаться в обществе средствами принуждения и насилия. Либеральная политика, с какими бы реформами она не связывала себя, в любом случае должна основываться на согласии с ней если не всех, то хотя бы большинства граждан страны. А достигается такое согласие посредством постоянно ведущегося диалога власти с обществом и с теми, кто его представляет в общественном сознании. Наши либералы, считающие себя западниками, предпочли иной путь. Столкнувшись в проведении рыночной (по существу, капиталистической) реформы с психологической, идеологической и просто исторической неготовностью к ней большинства населения страны, с тем, что она шла вразрез с многими привычными для него понятиями и ценностями, с его, по выражению Питирима Сорокина, “базовыми инстинктами”, они не нашли ничего лучшего, как провести ее сверху, используя, как говорят сейчас, “административный ресурс”, посредством “шоковой терапии”, “непопулярных мер” и прочих всем хорошо известных политических акций. Чем не повторение известного тезиса о том, что учение “верно и потому всесильно”? В итоге развитие событий пошло по накатанному в России революционному пути – приобрело характер не столько созидательного, сколько разрушительного процесса, названного Стивеном Коэном “демодернизацией”.

Любая реформа, проводимая волевым усилием государства без согласия и одобрения на то граждан страны, безотносительно к провозглашенной цели не является и не может считаться либеральной реформой. Попытка опереть политику не на гражданское согласие, а на силу принудительно навязанного решения, означает конец либеральной политики, выхолащивает сам дух и смысл либеральной идеи. Кризис 1993 г., закончившийся расстрелом здания Верховного Совета и положивший начало попятному движению России от демократии к авторитаризму, был вызван именно действиями правительства, проводившего свою якобы либеральную политику нелиберальными средствами (что вообще характерно для всей, начиная с Петра, истории российской модернизации). Либералы эпохи 90-х гг. ХХ столетия в этом смысле мало чем отличались от царских реформаторов и большевиков. С них и начался очередной закат либерального движения в России.

Понятно, что прямым следствием подобной “либерализации стал возврат к идее сильной руки в лице власти, способной навести в обществе порядок и восстановить стабильность. Многие либералы охотно поддержали эту идею, доказав тем самым, что их связь с либерализмом была весьма поверхностной и конъюнктурной. Аргументом в пользу сильной власти служит обычная в таких случаях ссылка на извечный сервилизм русского народа, на его национальный менталитет и специфику российской истории в целом. Теоретическим оформлением данной идеи занялись те, кто возродил наследие позднего славянофильства и евразийства с его апологией Российской Империи, скрепленной православием и каким-то подобием самодержавия. В предложенной ими версии российского пути развития главный упор делался, естественно, уже не на “общечеловеческие ценности”, а на традиции, особенности, даже предрассудки русского народа, на его принципиальное несходство с другими народами. Каждый народ, согласно этой версии, идет своим особым путем, не повторяя и не копируя других, сохраняя при всех изменениях то, что он считает для себя самым главным и наиболее ценным. Для русского народа, по этой версии, на первом месте стоят православная Церковь и государство с отчетливо выраженным уклоном в сторону авторитарной, единоличной власти. Ценность такого государства намного превосходит ценность личной свободы.

В признании особой ценности государства для России есть, действительно, доля истины, от которой не может отмахнуться ни один либерал. Какое бы решение относительно своего настоящего и будущего не принимал народ, оно должно быть его собственным решением, свободным от чужого диктата и принуждения, выражающим мнение и волю образующего его большинства. Никто за него не должен принимать это решение. Тем более, если оно навязывается ему извне - со стороны чужеплеменной силы или другого государства. Подобного рода попыток в нашей истории было немало (одно трехсотлетнее господство Золотой Орды чего стоит). Чтобы противостоять им, государство должно обладать национальным суверенитетом, быть свободным от какой-либо зависимости от других государств. Государственный суверенитет, обеспечивающий национальную безопасность страны, – важнейший элемент любой политической системы, в том числе и демократической. Он позволяет народу защищаться от посягательств на его свободу со стороны чужой власти, которая им не избирается и которую он не может контролировать в рамках собственного закона. Укрепление военной и всякой иной мощи государства, с этой точки зрения, – задача, которой не может пренебречь ни один политик, каких бы убеждений он не придерживался.

Вместе с тем необходимость укрепления государства, его национального суверенитета не должна служить доводом в пользу ограничения свободы его граждан. Любой суверенитет теряет в глазах человека какой-либо смысл, если не защищает его личную свободу от произвола и насилия со стороны собственной власти. Здесь и проходит граница между нормальным, вполне оправданным национализмом, не отрицающим ценности личной свободы (таким, например, был национализм Пушкина – “певца, - по словам Г.П.Федотова, - Империи и свободы”) и тем, для которого эта ценность чужда и непонятна.

Национализм, исключающий из себя либерализм, обретает черты политически консервативного национализма (или национального консерватизма). И это самое опасное его проявление, чреватое разными превращениями, вплоть до фашизма. Такой национализм противостоит не только либерализму, но и свойственному каждому нормальному человеку естественному чувству его связи со своей нацией – с ее историей, культурой, преданиями и традициями. Он требует от человека нечто большего – полного подчинения государству, его существования не как свободного гражданина, а как только верноподданного. Родина отождествляется здесь с государственным строем, а преданность этому строю называется патриотизмом. Патриотом в данном случае называется не тот, кто борется за свободу и независимость своей Родины от чужого владычества (что во все времена и считалось патриотизмом), а кто приносит в жертву государству, каким бы оно ни было, свою свободу, исключает для себя возможность какой-либо борьбы за нее внутри собственного государства. Такой патриотизм всегда назывался казенным, официальным, лишенным чувства личной привязанности к собственному государству. Кто же будет любить государство, угнетающее тебя и попирающее твое личное достоинство? Именно этот вид патриотизма и национализма наиболее востребован недемократической властью.

Все теории, исключающие из национального универсальное и, прежде всего, право человека на свободу, делают главную ставку на национальную самобытность, сводя ее к голосу “крови и почвы”. Такой национализм является, по существу, этноцентризмом, ставящим свое выше чужого, отдающим безусловный приоритет локальному в противоположность универсальному. С легкой руки современных этнографов, антропологов и историков культуры подобная абсолютизация различий за счет элиминации каких-либо сходств и подобий получило сегодня право считаться единственно верным, с научной точки зрения, воззрением на исторический мир. Теория “локальных цивилизаций” явно потеснила все исторические построения, основанные на признании единства человеческого рода, наличия в человеческой истории универсального начала. Локальное и универсальное противопоставляют друг другу без понимания того, что такое противопоставление лишь усиливает угрозу “столкновения цивилизаций”, служит питательной почвой для самых крайних и консервативных проявлений национализма. Этноцентризм консервативных националистов, как и европоцентризм западников, являются в наше время главным препятствием для налаживания диалога России и внутри себя, и с остальным миром.

Концепция исторической локальности имеет своим истоком достаточно отчетливую националистическую подоплеку (так это было у Данилевского, так было и у Шпенглера). Даже когда теоретики данной концепции руководствуются вроде бы вполне оправданным намерением культурно и цивилизационно уравнять народы, они теряют из виду другую сторону равенства – наличие в человеческом мире общего, универсального, объединяющего всех начала, возвышающегося над любой локальностью. Подобное начало не исчерпывается полностью ни одним реально существующим культурно-историческим типом, ни одной локальной цивилизацией. В этом смысле любая эмпирически фиксируемая локальная цивилизация лишь особая модификация единой и общей для всех универсальной цивилизации, которая ни в одном из своих локальных проявлений не нашла пока окончательного и адекватного выражения. Природа этой универсальности и является, собственно, предметом диалога в современном мире.

Уже в Х1Х веке было осознано, что идея национальной самобытности без признания сверхнационального единства оборачивается на практике изоляционизмом и национальным эгоизмом. “Смысл существования нации, - писал Вл. Соловьев, - лежит не в них самих, но в человечестве”, которое есть не абстрактное единство, но при всем своем несовершенстве “реально существует на земле”, движется к совершенству… растет и расширяется вовне и развивается внутренне”. Можно спорить с тем, как понимал Вл. Соловьев это единство, в чем видел его приоритеты, но нельзя оспорить сам факт признания им такого единства. Любая нация, согласно такому пониманию, существует в зазоре между этнической обособленностью и сверхнациональным единством, локальным и универсальным, являя собой синтез того и другого. Схематически всю цепь можно представить в виде формулы “этнос–нация–сверхнациональное единство (человечество)”, в которой нация – лишь среднее звено между ее крайними полюсами. В качестве нации народ не исчезает, не растворяется полностью в наднациональном пространстве, а включается в него с минимальными для себя потерями, с сохранением своей собственной идентичности и самобытности.

В противоположность такому пониманию консервативный национализм отрицает в нации все, что есть в ней общечеловеческого, наднационального, стремясь редуцировать ее чуть ли не к антропологическим особенностям народа в начальной стадии его существования, на этапе его этнической замкнутости и традиционной отгороженности от остального мира. И сделать это всего легче там, где еще реально сохраняются навыки такой жизни, где отсутствует привычка считаться с общими для всего цивилизованного мира ценностями, нормами и правилами поведения, где народ, иными словами, еще не стал нацией в вышеуказанном смысле этого слова. Ведь так просто изобразить эту во многом еще архаическую и традиционную форму жизни в качестве “особой цивилизации”, которой нет дела до другой цивилизации. Столь популярная у нас сейчас идея России как “особой цивилизации” - лучший способ оправдать любой национализм, покончить со всеми попытками ее либерализации, демократизации и вообще всякого движения в сторону свободы. В России, если она такая особая, все должно быть не так, как у других. Не нужны нам права человека, коль скоро они так дороги Западу. Либерализм – это про них, а не про нас. И демократия у нас не та, что у них, – своя особая, русская, суверенная. Короче, чем скорее мы вернемся к самим себе, тем лучше.

В таком призыве, к сожалению, неясно одно - что считать своим, исконно русским, самобытным. Расточая бесконечные дифирамбы в адрес своей самобытности, уникальности, непохожести на других, своей самодостаточности, мы не всегда можем толком объяснить, в чем именно состоит эта самобытность и уникальность. Что есть в России такого, чего нет у других? Огромная территория, запасы нефти и газа? Это – не повод для гордости, тем более, не вечное преимущество в длительной перспективе. Когда-то могущественная Империя? Многие народы могут похвастаться таким же прошлым. Православие? Но и другие народы не оставлены милостью Божьей. Великая русская культура, созданная нашими предками? Но у многих европейских и неевропейских народов она не менее велика. Что же еще? Слов нет, мы такие, какие есть, и не можем быть другими. Но и это – свойство не только нашего, но любого народа. Кто из них менее уникален и самобытен, чем мы? Быть не такими, как все, - не значит быть лучше всех. Мы не лучше и не хуже других, а просто не похожи на других. Но когда и для кого это было секретом?

Ограничиваясь одной самобытностью, трудно объяснить, зачем нам вообще нужна история. Для чего куда-то стремиться, развиваться, в чем-то меняться, если мы и так хороши? Ведь история существует для тех, кто не удовлетворен собой, хочет в себе что-то изменить, стать другим. Для страны, пребывающей в состоянии созерцания собственного совершенства и величия, если и есть история, то не ее развития и изменения, а лишь внешнего расширения ее границ за счет присоединения новых территорий и народов, т.е. чисто имперская история. Такая история, естественно, не нуждается ни в каком диалоге. Он необходим лишь тем, кто более критичен к себе, не столь самодоволен, не отождествляет себя с тем, что было и есть, для кого собственное бытие - не раз и навсегда данное состояние, а проблема, требующая каждый раз нового решения. Разумеется, не сам по себе диалог есть решение этой проблемы, но он позволяет выявить заключенный в ней действительный смысл, провоцирует на поиск такого решения. Но ведь так и делается история. Она может, конечно, делаться и иначе - посредством классовой борьбы, революций и войн - но, как правило, ее итог оплачивается большой кровью и развалинами. И никакой иной альтернативы диалогу нет. В случае отказа от него – либо застой, стагнация, историческое прозябание, либо война до победного конца и примерно с тем же результатом.

Диалог России с Европой, начавшийся когда-то с диалога русских западников и славянофилов, предстает сегодня, к сожалению, в виде не столько диалога, сколько непримиримого противостояния либералов и националистов (как бы их не называть), не желающих сосуществовать в едином политическом пространстве. Можно ли перевести это противостояние в состояние диалога? В этом, на мой взгляд, и состоит проблема дальнейшей судьбы не только русских либералов и национально ориентированных патриотов, но и самой России. Чем более они в своей взаимной политической ненависти сживают друг друга со свету, тем более Россия оказывается в положении страны, кружащейся на одном месте, мечущейся из стороны в сторону, впадающей в периодически повторяющуюся инверсию. Метания эти достаточно подробно описаны в нашей литературе. Тем не менее, будущее России изображается в ней либо как выбор “в пользу европейской, или, шире, западной цивилизации второго осевого времени”, либо как сохранение традиционной идентичности. Нет смысла становиться здесь на чью-либо сторону: каждая из них по-своему бесперспективна, поскольку утрачивает понимание общей для европейской и русской культуры установки на универсальный характер человеческой истории, сводя ее либо к европоцентризму, либо к этнонационализму. То и другое делает невозможным какой-либо диалог между ними.

Здесь необходимо пояснить, что диалог означает не любую полемику и спор (этого у обеих сторон вполне хватает), а способ общения, позволяющий увидеть в противоположном мнении определенную истину (в данном случае – истину о России), пусть не исчерпывающую ее целиком, но, тем не менее, составляющую ее важную часть. Диалог – не отрицание друг друга в процессе общения, а взаимопонимание, что требует от каждой из сторон определенных уступок, компромиссов и самоограничений. И результатом диалога является не абсолютная, а относительная истина, пригодная для данного времени и не претендующая быть истиной на все времена.

России, как и Европе, не принадлежит вся истина о том, в каком направлении движется история. Очевидно, что каждый народ идет в ней своим особым путем, но куда приведет его этот путь – к общему для всех или тоже разному результату? Способствует ли история сближению народов или, наоборот, их все большему удалению друг от друга? Этот вопрос и стал основным в диалоге России с Европой. Хотя европейская мысль искала ответ на него в “ratio”, а русская запрашивала у христианского Бога, до определенного времени они сходились между собой в признании некоторого общего для всего человечества направления этого развития. Пока Россия, пусть и в споре с Европой, придерживалась этой линии, она более или менее успешно развивалась без особого ущерба для собственной самобытности. Но как только она склонялась к мысли о своем особом пути, ничем не похожим на западный путь развития, ее отбрасывало в состояние, которое можно называть “азиатчиной”, “скифством”, византизмом”, но еще лучше новым рецидивом варварства. Пережитый нами тоталитаризм – ведь тоже плата за особый путь, не желавший считаться с тем, что уже было выработано в ходе развития цивилизации. Никто и никого не обязывает ограничиваться результатами этого развития, успокаиваться на них, но опасно и вредно не принимать их вообще в расчет.

Главным в любом диалоге является отказ его участников от претензии на монопольное владение истиной. Диалог рождается в ситуации незнания истины, ее сокрытости от человека. В нем все имеют право на истину, но сама истина не принадлежит никому. Граница между истиной и заблуждением проходит не между спорящими сторонами, а внутри каждой из них, побуждая постоянно удостоверяться в собственной правоте. Вот чего не могут понять наши либералы-западники и противостоящие им русские националисты. Истиной для них является только их собственное мнение, тогда как чужое по большей части ошибочно. Согласно этой логике, истина одна и, следовательно, одна из сторон - естественно, противоположная - заблуждается. С такой логикой диалог, конечно, невозможен.

В своем отрицании либерализма русские националисты находит поддержку у той части российского общества, которая вполне обоснованно озабочена угрозой потери своей национальной идентичности и государственного суверенитета. Из правильного посыла делается, однако, ложный вывод, ибо никому еще свобода в ее либеральном понимании не мешала быть патриотом своей страны и ценителем ее культурной самобытности. Но ничем не лучше те либералы, которые видит в России только отставшую в своем развитии страну, не способную ни к чему другому, как только учиться у Запада. Даже в самой Европе многие ее выдающиеся интеллектуалы признают наличие в русской культуре с ее повышенной чуткостью к религиозной и морально-этической проблематике ценность, имеющую общемировое значение, а вот в самой России - для тех, кто называет себя здесь западниками, - это не столь очевидно. А если на словах они и признают эту ценность, то никак не считаются с ней в своей политической практике. Потому и отвергаются здесь той же частью российского общества, дискредитируя в его глазах саму идею либерализма, что опять же, повторим, для России совсем не благо.

С этой точки зрения, диалог России с Европой – это выяснение не того, кто из них лучше – Россия или Европа, кому из них принадлежит вся истина, а того, что является истиной для всего человечества, к чему должны стремиться все народы, при всем, конечно, многообразии их культурного и духовного опыта. Сама постановка вопроса о том, быть или не быть России Европой, ложна по своей сути, не имеет разумного решения. Она порождена именно отказом от универсального видения истории (в пользу локального и особенного), о чем говорилось выше. Не в Европу надо стремиться России (и не противопоставлять себя ей), а в цивилизацию, которая базируется на общих с Европой, а, возможно, и для всего человечества, основаниях. Европа и Россия и пытались по-своему осознать и сформулировать эти основания. Не европейцами или американцами должны стать русские, а теми, кто, оставаясь самими собой, могут жить вместе со всем цивилизованным человечеством, говорить на языке, понятном каждому свободному человеку (Достоевский на примере Пушкина называл такого человека “всечеловеком”, усмотрев в нем русский идеал человека, что не надо смешивать с ницшеанским “сверхчеловеком”).

Об этом и следует вести диалог в первую очередь. Не о том, что разделяет, а о том, что может объединить. И не только Россию с Европой, но и весь остальной мир. Русская культура всегда ориентировалась на жизненный идеал, выходящий за пределы сознания и образа жизни одного лишь западного человека, преимущественно ориентированного на свои частные нужды и потребности. Если для Европы (и Запада в целом) общим основанием для любой цивилизации являются права и свободы человека как частного лица, то Россия (в лице своих философов и писателей) искала это основание в сфере нравственной ответственности человека перед Богом и другими людьми. Но в любом случае речь шла не о врастании России в Европу, а об их взаимном вхождении в цивилизацию, способную объединить человечество в планетарном масштабе, освободить его от остатков варварства, сталкивающего народы в непримиримой борьбе друг с другом. Только сознавая свою прямую причастность не только к собственной судьбе, но и к судьбе всего человечества, к судьбе цивилизации, все более обретающей универсальный характер, Россия сохранит себя в качестве самостоятельного и неповторимого в своей самобытности исторического субъекта.

Комментарии

Добавить изображение