СОСЕДКА ПО ПАРТЕ

22-02-2007

kozhevnikova-sept-2006Нас с Борькой Петрушанским посадили за первую парту, стык-встык со столом учительницы, чтобы под её бдительными очами мы бы утихомирились. А то не только на переменках друг дружку колошматили, но и на уроках, одноклассников отвлекая, всякие пакости затевали: то он мне, когда к доске вызывали, подножку подставит, то я, вывернув шею, зверскую рожу ему скорчу, и какая уж тут арифметика, сложение-вычитание: спектакль. Замечания в дневнике, посрамление родителей на общем собрании – ничего не помогало. Вот Нина Ивановна и решила, пусть оба смутьяна рядышком сядут, в непосредственной от неё близости, и только задумают очередную шалость, она тут же приструнит.

Но мы с Борькой – потом, спустя годы, он нахватает премий на международных конкурсах, уедет в Италию, там осядет, наезжая в Россию с гастролями - не только присмирели, а к собственному удивлению еще и сдружились. То, что мы ощутили у взрослых определяется как взаимное уважение. Ничего общего с влюблённостью. Борька интересовался другими девочками, а мы с ним именно дружили.

И вот первое сентября, третий класс. Я и Борька привычно портфели шлёпнули на нашу, считали, первую парту, и тут Нина Ивановна, войдя, сказала: “Дети, у нас новая ученица. Зовут Женя. Садись, Женя, вот сюда, у окна. А рядом с тобой посадим... – помедлила, - Надю.”

Еще чего! Обернулась со своей первой парты: заморыш какой-то, и смотрит в пол. Ладно, думаю, дождусь переменки.

Но на мой подзатыльник заморыш неожиданно резво отреагировала. Я-то была сильнее, плотнее, но она, несмотря на щуплость, оказалась цепкой, увёртливой, что меня раззадорило. На её школьной форме белый воротник был с вафельной выделкой, и на него из носа брызнула - как сейчас вижу - ярко-красная, побуревшая сразу, кровь. Как всегда некстати звонок прозвенел, обе мы молча вернулись в класс, молча за парту уселись и промолчали, друг на друга не глядя, весь урок.

Вот она, эта самая Женя, стала на всю жизнь моей подругой. Сколько раз хотелось с ней разругаться, но она с поразительной ловкостью умудрялась от ссор со мной уклоняться. Делала вид, что не понимает: о чём я? Хотя я выказывала свои претензии отчётливо и с интонациями отнюдь не шуточными. Да и выражение моего лица не оставляло сомнений, что решение моё твердо, наш разрыв неизбежен, и на сей раз ей не удастся вывернуться.

И вдруг она начинала хохотать, безудержно, как от щекотки. На моё суровое – перестань сейчас же! – хохот её нарастал, а я почему-то к собственному недоумению начинала ей вторить. Так она меня побеждала, и отлично этот своей метод отработала. Какой интерес, если на твой, пусть и обоснованный, гнев в ответ получаешь озорную ухмылку. При том, что Женька обычна к весёлости не была склонна. В классе её считали букой. И удивлялись, как недавно сообщила наша соученица, нынче живущая в Принстоне, нашей с ней спайке.

Женькину жгуче-черную шевелюру состригали безжалостно, обнажая бледную до синевы цыплячью шею. Ходила она в ушанке из кролика, донашивая порядком истёртую дублёнку старшего брата Тиграна. Чулки в резинку пузырились на острых коленках. А на завтрак в большую перемену съедала, при том мгновенно, приносимый из дома гигантский бутерброд. Я дивилась: Женька, как в тебя столько лезет?

Жила она далеко, в школу её доставляли на машине. Меня тоже: мама рулила на “Москвиче”. А у них был шофер, управляющий “ЗИМом”. Школа находилась в Собиновском переулке, а вытряхивали и её, и меня на Арбатской площади у кинотеатра “Художественный”. Чтобы, как моя мама учила, кривотолков избежать. Женя, видимо, получила схожие наставления.

Углядев впереди понуро бредущую фигурку, нагоняла, хлопала по ранцу к спине ремнями пристёгнутому, как поклажа на ослике. Она каждый раз пугалась, потом в улыбке до ушей расплывалась: ты... Ну, конечно, я! А она была и осталась – она.

Все школьные годы мы с ней за одной партой просидели. И хотя случались развилки, наши пути, наши судьбы разводившие, снова смычка возникала, точно кто-то за нами наблюдал и расстаться не давал.

Дети наши - сверстники, с разницей в полгода. За эти полгода Женя извела меня упрёками: ведь ты обещала... Обещание я сдержала: чада наши рядышком лежали в одной кроватке, пока их мамочки друг дружке изливались. “Сокровенное”, так сказать, по возрасту и полу положенное, оставалось в стороне. Мы ничего не утаивали, и теперь, спустя полвека, нет у нас друг от друга секретов, но что обсуждать, когда всё ясно и так. А вот прочитанным, на концертах услышанном, увиденном на выставках взахлёб делились и делимся до сих пор, будто застряли навсегда за одной школьной партой.

В старших классах Женя, запихнув в ящик под черной доской ранец и преданно глядя на педагогов, шептала, не разжимая губ: “Спрячь, за ночь прочтёшь, завтра вернёшь, и чтобы никому!” Я совала в портфель то, что она мне передавала. Её отец собрал уникальную библиотеку, и с раритетами, и с тем, что влекло опасным, запретным. После сама изучила в их доме дубовые, застеклённые шкафы. Нашу дружбу поощряли как её, так и мои родители. Но вот между собой никакого желания к сближению не выказывали.

В антрактах на концертах в Большом зале консерватории моя и её мама, поздоровавшись, ни на мгновение не приостановившись, расходились. Слава Соломоновна Рошаль, известная скрипачка, игравшая в ансамбле с Обориным, Кнушевицким, дружившая с Ойстрахом, называвшим её “хорошенькой дурнушкой”, появлялась всегда в неизменном черном, строгом костюме, никаких украшений, ухищрений, тогда как моя мама ослепляла павлиньей яркой, многоцветной переливчатостью. Но как бывает нас, их дочерей, притягивало полюсное: Жене нравилась моя, нарядная, а меня прельщала сдержанная элегантность Славы Соломоновны, сохранившей тот же облик и в свои почти девяносто. Казалось, что и внешне, и внутренне наши матери, настолько контрастные, испытывали обоюдное отчуждение, и меня удивило признание Славы Соломоновны, сказавшей, что от моей мамы, уже покойной, исходило сияние праздничного великолепия, притягивающего как магнитом Я смутилась: в моём восприятии мама грешила броскостью, иной раз было даже неловко её сопровождать. А вот что она робела перед Жениной мамой, улавливала. Несмотря на благополучие, удачливость в семейной жизни, мама завидовала и не раз об этом говорила, женщинам, состоявшимся в своей профессии, самостоятельным, независящим ни от кого.

Ну а отцы наши по своим убеждениям являли противоположные, противостоящие лагеря, что нисколько не влияло на отношения ко мне в их доме, а в нашем – к ней.

Гостя у нас в Переделкино, Женя с моим папой, встав засветло, шла по грибы. Я, зевая, плелась следом: то шишку найду, то желудь. А они аукались. Он ей: тут столько опят... Она ему: а я подберезовик нашла, Вадим Михайлович, где вы, мне нужен нож, чтобы не повредить грибницу.

Папа Женю называл на вы. На детских праздниках, типа лки, выделял, рядом с собой усаживал, о чём-то они говорили. Женька с ним держалась по-взрослому, солидно, что у неё получалось без усилий. Она действительно раньше нас всех повзрослела. Её папа болел, тяжело. После второго инсульта не ходил. Я была в курсе, но эту тему мы с ней избегали.

Впервые с её отцом я встретилась лет в четырнадцать. В двухэтажном особняке, где они жили на территории научно-исследовательского института, который он возглавлял, соорудили лифт. Лифт видала, а его нет, хотя присутствие его во всём ощущалось. И в библиотеке, что он собрал, и в картинах на стенах, в основном армянских художников, в самой атмосфере дома, вольной, раскрепощенной, где я любила бывать и чувствовала себя там своей.

Чтобы за ограду, через проходную пройти, нужен был пропуск. Мне выдали постоянный. Охрана бдела, тщательно сличала: я или не я? На ликующий, приветственный лай узнавшей меня овчарки внимания не обращали. Служба есть служба. Только ритуал исполнив, роняли: давай, Надя, иди...

Да и кроме меня одноклассники сюда приезжали на организованные для друзей Жени вечеринки. Метро, трамвай, минут десять пешком. Уходило, верно, часа полтора, но не отказывались, не ссылались на занятость. Угощение щедрое, гремит музыка, танцы. А на втором этаже, в кабинете, отец её преодолевал распластавший его недуг. То, что он знаменитый учёный тайны не составляло, хотя бы потому, что наш преподаватель по физике не упускал случая съязвить: Кожевникова, ну вот опять ты в наглую и глупо, бессмысленно списываешь из тетрадки соседки, не соображая, что она даже больше ошибок сделает, чем ты. Несмотря на то, что её папа академик, и, напомню, награды заслужил именно в области физики. – Пауза. – Кожевникова, не ленись, обернись, сзади тебя Толя Корыстин, у него наверняка все ответы правильные, хотя его папа не академик.”

Но ни меня, ни Женьку такие тирады не устыжали. Женька играла на скрипке, я на рояле, и мы обе полагали, что без физики вполне можем обойтись. А вот без литературы – нет. Женька меня тут усиленно “развращала”, всяким, разным, от запрещенного тогда Солженицына, до изящной эротики Анри де Ренье. Вообще она опережала в развитии не только меня, но, пожалуй, всех в классе. Не только потому, что много читала. Обстановка в их доме к наивности не располагала, от детей не скрывалось, что заботило, тревожило взрослых. Завсегдатаями там бывали Ландау, Капица, Сарьян, Шостакович, гостей Андроников развлекал. К тому же, что отнюдь не секрет, ученых такого класса, как Женин отец, “берегли”. В период работы над ядерным проектом, так неусыпно. Телохранители, с осведомительской, понятно, функцией, дежурили в доме круглосуточно, посменно. Женя выросла под чужим, постоянным доглядом. Так что её замкнутость, недоверчивость, молчаливость имели обоснование. В классе считалась тихоней, сглаживая мою конфликтность, её пугающую, особенно при спорах моих с педагогами. Мало кто догадывался, что темперамент у неё - будь здоров, воля железная, хребет прочнейший, но без нужды таких своих качеств не демонстрировала. Скрытная, да. В отличие от меня, общений с кем попало, шумных сборищ избегала. При посторонних замыкалась, тушевалась. Не нравилось ей внимание к себе привлекать.

Её брат, Тигран, нынче ректор московской консерватории, остроумный, блестящий рассказчик, душа общества, как бы вылетел из другого гнезда. Так и было. Старше Жени на восемь лет, успел родиться, сложиться при здоровом, веселом, щедро гостеприимном отце. А. Женю ребёнком накрыло двумя отцовскими инсультами. Слава Соломоновна в разгар исполнительской карьеры покинула сцену, посвятив себя целиком заботам о муже. В семье несчастье случилось, и Женя формировалась под гнётом беды.

Про академика Абрама Исааковича Алиханова, Героя Социалистического Труда, трижды лауреата Государственных премий, вместе с Курчатовым призванным в 1942 году высочайшим приказом для участия в проекте государственной важности – созданию атомной, затем водородной бомбы – узнала в подробностях, детально лишь в 1990 году. Когда пришла в их дом не гостьей, как и прежде, а журналистом, с блокнотом и диктофоном, напросившись на такое задание у главного редактора “Советской культуры” Альберта Андреевича Беляева, сдавшегося, не без сопротивления, под моим буйным напором. Ладно, Беляев сказал, валяйте, пишите, но если в рамках не удержитесь, материал, имейте в виду, зарублю. Либеральные веяния просачивались, но дозированно, и наш редактор, выходец из ЦК, строго уже позволенное и еще непозволенное соблюдал.

Прошло двадцать лет после смерти Жениного отца, чьи заслуги в науке не опровергались, но и не упоминались. Власти за строптивость, за ослушания наказали учёного вот так. Список его провинностей вмещал и посещения опального Капицы, и защиту диссидента Юрия Орлова, которого он спас, на время, правда, от тюрьмы, спрятав, укрыв под крылом своего брата Артёма Алиханяна в Ереване, да так надёжно, что Орлова избрали там в члены-корреспонденты. А уж сколько он скрепил своей подписью воззваний, протестов, вступаясь за гонимых, наберется, наверно, на увесистый том. Короче, с точки зрения “инстанций”, своим положением, известностью, влиянием открыто злоупотреблял. Убрать такую фигуру не решались – дожидались, когда умрёт. И вот тогда наложили на его имя табу.

Табу нарушил Сахаров, вспоминая в перестроечных “Московских новостях”, что при обсуждении кого из двух кандидатов, Алиханова или Курчатова, назначить главой ядерного проекта, Сталин назвал Курчатова. Хотя Алиханов занялся ядерной проблемой раньше, его высокогорные экспедиции по изучению космических лучей получили впечатляющие результаты. Но у вождя, видимо, имелись свои соображения, чтобы предпочесть Алиханову Курчатова. Между тем с 1945 года возникли две конкурентные лаборатории: одной руководил Курчатов, другой Алиханов, но курчатовская постепенно расширялась и лучше обеспечивалась, чем алихановская.

Пришлось мне со своей школьной по физике тройкой, граничащей с двойкой поднапрячься, чтобы вникнуть в разницу ядерного реактора с тяжеловодным замедлителем, предложенным Алихановым, и графитовым, которым занимался Курчатов. Графитовые были дешевле - довод, значит, за них. Зато тяжеловодные сами себя регулировали, если температура повышалась и возникал перегрев, происходило автоматическое отключение цепной реакции, что не было принято во внимание. А ведь возможно катастрофы с Чернобылем удалось бы избежать, если бы не погнались за дешевизной...

После встреч с коллегами Алиханова, сотрудниками ИТЭФа, Института теоретической и экспериментальной физики, - что он создал, голова у меня трещала. Собеседники не представляли бездны моего невежества в их профессиональной области. Наш школьный учитель по физике Георгий Дмитриевич, думаю, оторопел бы от моей дерзкой наглости, маскируемой под смышлёность, понятливость. Да и я сама, пролистывая исписанные от корки до корки блокноты, обмирала: что с этим дальше-то делать? Дебри. Зато Тиграна, Славу Соломоновну расспрашивая, наслаждалась. Масштаб личности человека, увиденного мельком давным-давно, притягивал, завораживал вс сильнее. Моё им увлечение перерастало в одержимость. В ажиотаже вываливалась из квартиры Алихановых на Ломоносовском, куда они из особняка переселились, из телефонной будки звонила Беляеву, вымогая не подвал, как договаривались, а полосу под свой материал еще пока собираемый. Он хмыкал: а почему бы не весь газетный номер, чего уж скромничать. Я, лихо: а с продолжением, дадите? В ответ: сокращу до колонки! Но в итоге дал, ничего не сократив, полосу.

Моя подруга в разговорах наших с её братом, матерью не участвовала. Торопливо куда-то исчезала. Однажды у лифта её нагнала: ты чего, не одобряешь моей затеи? Отвернулась, пробормотав: одобряю, конечно... Я ей: тогда в чём дело? Вдруг вижу: лицо-то зареванное. И лепет сквозь всхлипы: “Надя, не могу, слышать даже не могу, не то что говорить. Он ведь живой, понимаешь, живой для меня. Сирень на даче сажал, помидоров рассаду, и где он теперь? Нельзя, недопустимо, чтобы нигде!”

Да, вот что еще нас с ней спаяло: памятливость, проникшая в жилы. На похоронах моей мамы, отец, от горя невменяемый, с трудом меня, дочь, узнавая, спросил: А Алиханова… она пришла? Женя рядом стояла.

... Как-то Алихановы, мы еще в школе учились, пригласили меня на обычный вроде бы ужин: стол накрыт, но чувствую: все ждут чего-то. Маруся, их домработница, зачем-то тарелки, блюда переставляет, Женина мама, чей стальной характер мне уже стал внятен, даже она непривычно взволнована. Кстати, дом их еще и тем отличался, что Маруся считалась и держалась как член семьи, а Марусина дочка, Танечка, воспитывалась наравне с собственными детьми. Англичанка, натуральная, привезённая из Лондона Капицами, языку обучала и Женю, и её брата, и Танечку. Женин отец, думаю, являлся инициатором подобных начинаний, а Женина мама, в отличие от многих жён, отдавала себя отчёт, что брак её с уникальным – да что там, гениальным человеком вынуждает к уступкам, и лучше их делать добровольно, с опережением его желаний.

Вдруг скрежет клети лифта. Все замерли. Появляется он, Женин отец, садится во главе стола, на стул, никогда никем до того не занимаемый. И я, для самой себя неожиданно, вскакиваю и с пионерским ликованием, звонко: здравствуйте, меня зовут Надя!

Женина мама, Женин брат, домработница Маруся, даже овчарка впадают в экстаз гомерического, повального смеха. Разрядка, видимо. У меня щёки, уши пылают. И как бы издалека: “Надя, ну, конечно, я знаю тебя. Вы с Женей подруги. Дружба - большая удача, может быть, самая главная. Берегите, верю – на всю жизнь у вас это, как талисман.”

И вот ночью звонок: “Надя, папа умер, но ты не приезжай. Тут люди, понимаешь, посторонние, тебе это не надо, могут быть неприятности. Я просто так позвонила, поделилась, а ты, пожалуйста, не приезжай. Поняла?”

Поняла. Тут же оделась: сапоги, шарф, перчатки, кошелек проверила: общественный транспорт в такую пору не действовал. И уже на выходе из нашей в Лаврушинском переулке квартиры, метнулась к телефону, разбудив в переделкинской даче отца: так, мол, и так, у Жени только что... но там эти... пропуск у меня есть, что ты мне-де рекомендуешь?

Он: “И ты еще здесь? Лови сейчас же такси, мчись туда, подруга тебя позвала.” И бряк трубкой. Вынеслась, как ведьма на помеле.

Пропуск сверили, как положено. Овчарка, как положено, ликовала, лизнула в нос, проводив до распахнутой двери в их дом.

Трудно поверить, чтобы жильё академика, лауреата сталинских, ленинских премий, скончавшегося вот-вот, шмонали. Не может быть, неужели? Меня вроде как не заметили, но когда к лестнице на второй этаж направилась, в кабинет, где Женька, Маруся сказала, меня ожидает, поинтересовались кто я. Назвалась.

В кабинете репродукция висела “Подсолнухов” Ван-Гога, а на диване, уткнувшись к стене, лежала моя соседка по парте. Присела рядом, на край клетчатого пледа. Задавленное: спасибо, что приехала. Разве я могла не приехать? Она: нет, не могла, но другим тоже позвонила, Борьке, Гаяне с Кориной, а приехала только ты.

Да уж чего тут, только я есть. И только она. Любовь - штука тёмная, куда и к кому не заносит, вспомнить иной раз стыдно. А дружба, не знаю как даже определить: слияние? Нет. Теряюсь, слова не подыскиваются. Судьба что ли?

В Доме ученых, где состоялось прощание с академиком Алихановым, выставили кордон. Декабрь, мороз, а толпа стояла, ждала, сдерживаемая милицией. Пробравшись к входу, услышала вдунутый в ухо вопрос: вы родственница или так просто? Нет, не просто. Оглядев, пропустили.

Квартет Бетховена звучал. Дальше двери продвинуться не удалось, да и незачем. Смотрела вниз, в пол, в себя то есть. И внезапный ожог - Женькин взгляд, через всех – мне... Столько всего сочинено, говорено про любовь, а дружба молчалива. Для меня она мерцает из матово- тёмных глаз соседки по парте.

...Теперь мы с ней соседствует в штате Колорадо, живём рядом, в десяти минутах езды на машине. Но видимся не чаще, чем когда нас разделяло пол-Москвы. Женя очень занята, работает без выходных, без каникул, на уроки к ней ломятся ученики всех рас. Райская птица в Колорадо залетела: ассистентка великого Янкелевича, чьи питомцы царят на эстрадах всех стран. И Женя из их выводка, первые премии на международных конкурсах, примариус квартета, приглашаемого аж в Белым дом. Не в Москве – в Вашингтоне. Да, меня гордость распирает – и что?

Когда мы с мужем, при двух чемоданах и с собакой-шнауцером, рейсом из Гаити, с пересадкой Далласе, приземлились в аэропорту Денвера, очумелые от собственного решения – в Россию не возвращаться – понятно, думаю, кто нас там встречал.

На драндулете музейной модели ехали по хайвею под е стоны: “Ночью не вижу, не соображаю ни черта, где тут поворот, куда перестраиваться?! Но добрались всё-таки до её жилья. Шнауцер нас сопровождал, сразу сцепился с её коккером, а чемоданы в дороге потерялись. Андрей, мой муж, куда-то звонил, что-то выяснял, а мы, рухнув на диван с истёртой обивкой, друг на друга уставившись, провалились будто куда-то, где, кроме нас – никого. Как всегда.

Озабоченностью домашним уютом подруга моя, ну скажем, не страдала. Жизнь предстоящую, кочевую, предвидела как бы с рождения. Из особняка - в квартиру на Ломоносовском, потом в другую, с меньшей площадью. Да если бы и в коммуналку, мне кажется, не заметила бы перемен. Книги, скрипка, Сарьян вот на стенах. А прочее - всё равно.

Я, а не Женя, помню простор, комфорт их уплывшего в никуда особняка. Фигурки фарфора из Мейсена на каминной полке: группа музыкантов в камзолах гайдно-моцартовской эпохи. Таращит глаза: неужели в тебе застряло? Но памятник на Новодевичьем академику Алиханову поставлен на средства семьи. Какие уж тут фигурки. Сберегательная книжка вычищена до дна. Такая страна. Выпотрошили и выбросили.

Женькины руки скрипачки-виртуоза к ухищрениям женским не приспособлены. Она не по этой части. Как-то подыскивали, мотаясь здесь, в Денвере, по магазинам, наряд ей для сцены к предстоящим гастролям. Мы с мужем чуть не силком заставляли то, это примерить. Она, с видом жертвы, гляделась в зеркало, тяжко вздыхая. Обольщение, кокетство – не сфера е интересов. Другим притягательна, на мой взгляд, главным: штучностью, ни на кого не похожестью. И подлинностью во всём. Ни тени притворства, позёрства. Недавно, улыбнувшись, сказала: “Учусь, Надька, врать, надо, пытаюсь, но результаты плачевны.” Да уж... И ей не соврешь. Смолчит, взглядом пронзит. Трудно с ней без сноровки. Точнее, без понимания кто она есть.

Два её бывших мужа, прибившиеся здесь же, в Колорадо, с которыми она умудрилась расстаться с редко кому в таких обстоятельствах удающимся дружелюбием, остались у неё на подхвате, соперничая в улаживании её бытовых проблем. Когда она гастролирует, один выгуливает её собаку, другой отвечает за ремонт в квартире, опять же в её отсутствие. Мне тоже от их участливости, заботливости перепадает, на правах что ли родственности. Знаю кого призвать, в случае чего: примчатся сразу.

Однажды тот, что был, как и Женя, на нашем с Андреем бракосочетании свидетелем, признался: “Это что-то невероятное, ваши отношения. Такие разные, и не разбежаться за столько лет! Как у графа Игнатьева “Пятьдесят лет в строю”. Действительно, вокруг руины, могилы, а мы - вместе.

В моём дневнике, начатом в десять лет, по странности уцелевшем, записан почтовый адрес: М- 259, Б.Черемушкинская, д. 91/ 28, кв. 1. Будто в алихановском особняке еще имелись квартиры. Женька так, значит, продиктовала. Случайно, среди книг, здесь, в Колорадо дневник обнаружив, поделилась находкой с подругой. Помолчали. А что тут добавить? Судьба. Как отец её некогда выразился, талисман на всю жизнь.

Комментарии

Добавить изображение