ХУЛИГАНЫ

12-08-2007

Они казались похожими как близнецы, хотя Миня был старше Дрюни на два года, и братьями они были всего лишь двоюродными. Но жесткие, темные волосы, узкие, смуглые лица, а, главное, одинаково горбоносые, в прямом смысле выдающиеся, почти карикатурные носы делали их особенно на расстоянии неотличимыми. Разве что походка у Мини отработалась в неспешной развалочке, а Дрюня нёсся с обезьяньим подпрыгом. А еще при улыбке у Мини между передними зубами обнаруживалась щель, а у Дрюни зубы в деснах сидели плотно, остро, сверкая яркой белизной, будто в пасти у хищного зверька.

Надежда Кожевникова Кроме того Миня уже стал студентом, а Дрюня и я еще оставались школьниками. Дрюня старшим братом гордился, его как бы опытностью, взрослостью, нарочито наглой ухмылкой, бесцеремонным, изображая знатока, оглядом девочек, что меня-то как раз раздражало, а точнее смущало, и Миня моё смущение распознав, специально дерзил, дразнил.

В шестнадцать лет я в чём-то смутно угадываемым от сверстников отставала, а в чём-то, совсем в этом возрасте неважном, ненужном, опережала. Не без вызова На коктебельском пляже уединялась с вумной книжкой, демонстрируя изолированность, непричастность к взвизгам-играм молодой стаи, резвящейся в непосредственной близости от меня, брезгливо чурающейся их пошлыми, как полагала, внушала себе, интересами.

Они меня тоже игнорировали. На свои сборы-гулянки не звали. Казалось, вовсе не замечали. Вот только Дрюня, когда я, забывшись, лежала ничком у кромке моря с очередным мудрёно- сурьёзным, объёмным томом, вспрыгивал вдруг пантерой мне на спину, и заливисто ржал, если удавалось ему меня напугать.

Повадкой, ухваткой, диковатостью он, отпрыск из интеллигентной, рафинированно культурной семьи, чья знаменитая бабка дружила в юности с Блоком, Рахманиновым, после перековавшись в пролетарского литератора-классика, сходил скорее за Маугли. На четвереньках ему, казалось, удобнее передвигаться, чем на двух ногах. Нырял со скал, без ласт и маски доставал со дна рапанов, и жарил их на костре, с урчанием именно животным выковыривал мякоть из раковин и пожирал с первобытной, хищнической быстротой.

А я ровно в полдень с пляжа исчезала и до обеда - в столовой писательского дома творчества кормёшка начиналась в два часа - в раскалённом добела помещении, соединенном с библиотекой, наяривала на расстроенном, дребезжащем фортепьяно свою летнюю программу. В музыкальной школе, где училась, отдых от инструмента не полагался.

Пройдут годы, в другой своей ипостаси к клавишам прикасаться не буду, забуду всё, что когда-то умела, но пунктуальность, надсадная дисциплинированность, с элементами, явными, занудства, колом вопьются в сознание навсегда.

Не принадлежу себе, просыпаясь без будильника в означенное не мною, а кем-то, время. Куда мне спешить? Коров что ли доить? Но - надо, так - надо. Дело надо делать. Нельзя жить без дел. Придумать, изобрести. Незанятость - смерть. Кручусь волчком, неважно если даже вокруг собственной оси.

Впрочем, легко человеку жить и не должно. Обязательны испытания, преодоления. Чем труднее, тем большее удовлетворение испытываешь. Воспитанное, врождённое? Не знаю. Праздники меня томят. И, обычно, разочаровывают. Не то, не так, как ожидалось. Предпочитаю будни.

В сверстниках меня отвращала беспечность. Может быть, показная, как и моя строгость. Расслабляться, радоваться пустяшному научусь потом, с трудом. А в юности чувствовала себя отщепенцем, выпавшем и из среды, и из поколения. Забавно, но теперь я чувствую себя моложе, чем была в шестнадцать лет.

Юности свойственна подозрительность от отсутствия, может быть опыта, отсюда и склонность к агрессии в той или иной мере. Должна признать, что мера моей агрессивной взрывчатости была немотивированно высока.

И вот однажды, когда Дрюня в очередной раз прыгнул мне на спину, собираясь как обычно сплясать дикарский танец на моих рёбрах своими жесткими пятками – предпочитал разгуливать по поселку босиком - я извернувшись, привстала и врезала аккурат в переносье его горбатого носа. Кровь капнула на полотенце, на котором я возлежала. И тишина. Развесёлая его компашка, наблюдая эту сцену, замерла. Ну и ладно, теперь, значит, мне будет объявлена война Хорошо: вражда, так вражда. Зато ясность.

Пока Дрюнины товарищи занимались его кровоточащим носом, пошла плавать. А плавала я хорошо, подолгу и далеко. Когда вернулась, рядом с моим полотенцем на прибрежной гальке уселся Миня. Помолчали И вдруг слышу: «Надя, неужели ты ничего не заметила, не поняла? Мой брат влюблён в тебя. Все уже в курсе, только ты как слепая. И почему злая такая? Дрюня пытался обратить на себя твоё внимание, ну ухаживал, а ты ему врезала, да еще со всей силы».

Я, конечно же, не поверила: опять розыгрыш? Нашли потеху... Но оглянулась на псевдо влюблённого, держащего чей-то платок у носа, по величине не уступающего персонажу французской комедии Сирано де Бержераку.

Мы встретились взглядами, и я, действительно испугавшись, увидела как у него заалели уши, потом щёки и, что уж совсем непереносимо, увлажнились зеленые, в длинных мохнатых ресницах, унаследованных от армяно-еврейских кровей, глаза.

Ничего себе, в какой переплёт попала! Он мне совсем не нравился – никто не нравился. Никакой готовности не испытывала к чему-либо подобному. Но во мне что-то дрогнуло, подалось, защемило: жалостью. В то время даже в голову не приходило, что именно тут моя слабина - отзывающаяся на чужую боль струна.

Но повезло, пожалуй, что срок путёвки в коктебельском доме творчества у нашей семьи заканчивался. А у Дрюниной бабки там была дача, поэтому он проводил в Коктебеле всё лето. Там вырос, сроднился, вписался, как местный, абориген. В Москве мы с ним не сталкивались, воспринимала его только в связи с Карадагом, Хамелеоном, бухтами, Мёртвой, Сердоликовой, Лягушачьей. Поэтому, когда он мне позвонил, и я взяла трубку в родительской квартире на Лаврушенском, чутьё подсказала: зря, нам обоим будет неловко, вязко, и ни я, ни он эту преграду чуждости, и нашей незрелостью, и Москвой привнесёнными, оба не сможем преодолеть.

Он пригласил меня в кафе-мороженое на улице Горького, и отказаться не посмела. А когда увидала в толпе, снова жалостью кольнуло: он так был нелеп в куцем, тесном костюмчике, щедро наваксенных штиблетах, сковавших, уничтоживших основную в нём привлекательность - звериную гибкость, обезьянью подвижность, свободу Маугли от правил цивилизации.

К тому же, выяснилось, на свидание со мной явился с сопровождением. Свитой, охраной, состоящей из Мини, Лёни, Гриши. Трусил что ли? Кого боялся? Меня?

Мы шли от Кремля по мосту над Москва-рекой, а за нами на почтительном расстоянии Дрюнины мушкетёры. Замедлим шаг, они тоже, остановимся, и они замрут. Пародия, спектакль, поставленный на ромео-джульеттовский сюжет воспитанниками старшей группой детского сада.

Облокотившись на чугунные перила моста – обзор отсюда на Кремль у меня вызывал дрожь, экстаз, я от Лаврушинского чапала туда пёхом часто, мимо Балчуга, любила Замосковоречье, очень любила – и сказала: Дрюня, хочешь я тебя поцелую? Он, запылав, пробормотал: хочу, но... А я, негодяйка, с ухмылкой: боишься, их боишься, а зачем тогда сам же позвал? Чмокнула в висок, ближе к уху. Оглянулась, с оскалом, на Миню, Лёню, Гришу, и бегом через Балчуг, по Пятницкой, Ордынке - домой.

Не помню как прошёл год, но вдруг снова от Дрюни звонок, с предложением несколько странным, но мною почему-то с энтузиазмом воспринятым: не хочу ли я участвовать в авантюре, довольно, предупредил, опасной. Они с Миней традиционно в эту пору ломают сирень в парках, скверах, ночью, и хотя от милиционеров убегать рискованно, но здорово, интересно. Я согласилась.

Неразлучные братья возникли в передней нашей квартиры, вежливо улыбаясь моей маме, как положено интеллигентным детям из интеллигентных семей. Общий круг. Минин отец ваял памятники Марксу-Ленину в самых престижных точках советской державы. Бабка же Дрюни пользовалась несокрушимым авторитетом и у близких, и у коллег писателей, правда, не без опасливого оттенка. Глохнуть она начала еще в юности, гимназисткой, а к аксакальному возрасту слух утратила полностью, но умудрилась недуг, ущербность использовать как привилегию. Высказав всё, что хотела, с присущим ей темпераментом, резко, выдергивала из ушей аппарат, и хоть кричи благим матом, старуха оказывалась недосягаемой для аргументов своих оппонентов. Это происходило как в семейном кругу, так и на собраниях писательской общественности, где угодно, хоть на правительственной трибуне.

Школа жизни, революционная ситуацию, борьба всех со всеми, воспитали в ней изворотливость, мастерское манипулирование между «нельзя» и «можно», достигнув в итоге редкостную в ту эпоху непотопляемость. Начальство предпочитало с ней не связываться, ни в чём не отказывать, чтобы не вызвать буйства, у старухи достигающего стихийного размаха.

В швейцарских архивах, куда её, в переводчиках не нуждающуюся, командировали, отрыла еврейские корни у создателя советского государства и, с невинностью молодой овечки обнародовала свои изыскания, что называется, на голубом глазу. Ей – сошло. С клюкой, глухая, подслеповатая, стоя, как, верно, рассчитывали, уже одной ногой в могиле, она умирать, сдаваться не собиралась, наводя панику и в либеральном, и в официальном станах. Что еще выкинет предугадать было нельзя.

Дрюня, с которым после эпопеи с сиренью мы сблизились, с флером влюблённости распростившись бесследно, как-то поведал, что бабка из Франции явилась, никому из родни не привезя даже грошового сувенира, хотя и с тяжелым, чем-то набитым чемоданом. Из чемодана исходил смрадный, похожий на трупный, запах. Что ли бабка во Франции кого-то укокошила и останки жертвы на старо-арбатскую их квартиру приволокла?

Оказалась, гурманка, накупила французские сыры. Жуткие, по Дрюниным заверениям, даже на вид, заплесневелые до мохнатости. Семья от подобных яств отпрянула. Бабка обиделась и удались к себе, яростно хлопнув дверью. Пришлось прощения вымаливать и, давясь, деликатесы испробовать. Я поинтересовалась: и как? Дрюню от одного лишь воспоминания перекосило. Но бабку, потом убедилась, он не только чтил, но и любил. Назвал свою дочь в её честь. И еще, спустя бездну времени, в нём обнаружился бабкин стержень, страстности, несгибаемости, преданной жертвенности в выпавшему ему на долю несчастии.

Но тогда, отправляющиеся с авантюрной, хищнической операцией за сиренью мы, трое хулиганов, ни о чем, что нас ждёт, не подозревали. Ломать кусты начали с Гоголевского бульвара, потом двинулись к Александровскому саду, еще куда-то. Крались, падали на землю, бежали под милицейские свистки. Нам вслед неслось: хулиганы! Ну да, конечно. А застряло между тем другое: как я любила, как знала свой город, как им наслаждалась, в какой безопасности там себя ощущала, даже под свистки милиционеров, с уверенностью, что ничего дурное случиться просто не может. Не должно.

Зачем это было надо? Да так, просто так. Не знаю. Кусты сирени имелись и на участке дачном, родительском, в Переделкине. Но ведь важен-то азарт. И протест. Молодости нужен азарт и протест. Кто их не вкусил, жизнь свою упустил. Я вкусила сполна, и любовь, и дружбу, товарищество. Любови, мелькнув, проходят, а товарищество держится незабываемо.

При очередном преследовании нас стражами порядка я, упав, расквасила коленку. Боли в азарте не почувствовала, но колено стало липким, струйки крови стекали по голени. Миня пожертвовал свой носовой платок, завязав на колене узлом. Собственно, моим боевым ранением наше приключение и завершилось. Решили, что хватит, и так рук не хватает награбленное донести.

С охапками сирени Дрюня с Миней меня сопроводили до двора-каре в Лаврушинском, сложив их под мамин «Москвич». Пять утра. Но мама не спала. Вышла в ночной рубашке в коридор и как завопит: моя дочь шлялась где-то всю ночь, позор! Ну и всё такое, мне совсем непривычное.

И тут заметила моё колено: повязка сползла к щиколотке, обнажив рану. «Что это?! – я услышала, - Где ты, Надя, Валялась?!»

Так стало обидно. За что, в чём виновата? Не поняла, о чём она, какие употребляет слова, я их не знала, не слышала никогда. И потому, что несвойственно по природе и тогда, и теперь, оробев, тихо-тихо сказала: мама, это ведь для тебя сирень, лежит под твоей машиной, думала, будет сюрприз, белая, лиловая, сиренево-голубая... И зарыдала, с таким отчаянием, что из нутра взрослого, задубелого, не выплескивается, только из детской ранености, в столкновении впервые с чуждым, гнусным.

И мама, надо признать её чуткость, мгновенно собравшись, сориентировавшись, приказала: сейчас же вызови лифт, спускаемся, сирень увянет, надо в воду, в вазы её расставить. И

в ночной рубашке ринулась вместе со мной во двор, к «Москвичу». Я ползала под его днищем, доставая охапки, она принимала. Бедная моя мама, исстрадавшаяся за детей в тревоге. А дети, даже из собственной утробы, такие разные, настолько другие. Материнство- творчество, инстинкт ими движет, художническое наитие. И мама, актриса высокого класса, торжественно произнесла: спасибо, Надя, мне особенно белая сирень нравится, её здесь больше, как ты угадала?

Пройдут века. В Коктебеле Дрюня меня познакомит с женой, актрисой, тогда еще не знаменитой. Шепну ему: нашёл, то, что надо, нашёл! Он, строго: ты так считаешь, не врешь? Я: тебе когда-то врала? Он: уж нет, ты не такая.

После сирени начался у нас с ним новый период. Он поступил в университет на биофак. Ездила на Ленинские горы, он занимался в секции карате, и являлась туда за него болеть. И нам, когда мы оттуда возвращались, никто не был нужен. Легко, просто, хорошо. Товарищи мы потому что. Не ошиблись – вот что нас соединило. А с иными – иное. У кого с кем, или случайно, или – навсегда.

У нас обоих почти одновременно произошло – навсегда. Жена его набирала славу, снималась в кино, играла в театре. Талантливо искромётно, пела, плясала, пока партнёр, тоже звезда, не уронил её на съёмках на цементный пол, где олухи подстелить матрас забыли.

Совок, как он есть, так и есть. Дремучесть. Люда продолжала петь, плясать, на травму в позвоночнике внимания не обращая. На боли пожаловаться спишут. Когда совсем ходить не смогла, Дрюня её на инвалидном кресле возил.

Они, оба, появятся у меня в Сокольниках, с подачи нашего общего приятеля, их осведомившего, что уезжаю, продаю антикварную мебель. У лифта встречу седого Дрюню, с косичкой хипово заплетённой. Спрошу его жену: можно мне его за косичку дёрнуть? В ответ: Надя, пожалуйста, полное право, но в нашей крохотной квартире такая мебель не встанет. А ведь Люда звезда. Заголосили российские СМИ, когда её хоронили. Нормально, обычно для нашей страны : признание только покойников.

А всё же, как сирень, зацветши, хороша. Здесь, в Колорадо, тоже.

Комментарии

Добавить изображение