Независимый бостонский альманах

Я ВЕЗДЕ - "НЕ СВОЙ ЧЕЛОВЕК" - ИНТЕРВЬЮ С ЮРИЕМ МАМЛЕЕВЫМ

06-04-2008

Владимир БондаренкоВладимир Бондаренко: Вашу прозу, Юрий Витальевич, обычно называют «литературой конца света». Но подождем с апокалипсисом, назовем её «литературой конца века». Вы – один из ведущих писателей России и Европы конца ХХ века. Ваша проза с её метафизическими ужасами оказалась адекватна реальности 90-х годов, впрочем, и всему ХХ веку тоже. Это сверхреализм , объясняющий миру бездну в русской душе, пережившей все трагедии прошедшего столетия. Вы как Вергилий ведете своего читателя по кругам русского ада. Вы предчувствовали распад державы, распад общества? Ваши романы – это пророчества или предвидение?

Юрий МамлеевЮрий Мамлеев: Благодарен вам, Володя, за этот вопрос. Трудно ответить однозначно.

С одной стороны, было и некое предвидение. Это свойство писателей и поэтов предвидеть мир. Михаил Лермонтов, Александр Блок – они предвидели будущее мира. С другой стороны, думаю, уже в шестидесятые годы всё человечество сползало в страшный духовный материалистический тупик. С двух сторон, и в США, и в Советском Союзе. Состоялся некий глобальный взаимный отказ от высших духовных идеалистических ценностей. Люди потеряли Бога. Католического, протестантского, православного… Общество и на Западе, и в Советском Союзе отказалось от высших духовных опор. Мы оказались в какой-то пустоте. В советской системе было много положительного, это видно особенно сегодня, но и её погубил отказ от Бога. Мне кажется абсолютно странной эта ненависть советских идеологов к религии , кажется абсолютно ненужной система ограничений свободы творчества того времени. И что бы изменилось, если бы нас всех печатали в советское время? Печатают же в Китае, и ничего. Я говорю не о политических диссидентах, там хоть всё понятно, они боролись с системой.

Говорю о нашем неформальном искусстве. Эти религиозные и творческие ограничения ничего хорошего и самой, в целом добротной советской системе не принесли.

Ускорили её крах. Получилось так, что человек оказывался один на один с бездной, с великим неизвестным. И он не мог осознать в себе природу этих темных сил. В моих вещах шестидесятых годов обнаружилось, как писали западные критики, что человек страшен. Этого не было даже у Достоевского.

Это ощущение страшности человека в «Шатунах» и других ранних книгах было двойственным. С одной стороны, мои герои всегда искали какой-то выход.

Вот рассказ «Человек с лошадиным бегом». Я писал его почти с натуры. О странном человеке, у которого свои причуды, но в итоге этот герой кричит: «Господи, когда я к тебе улечу». Мир воспринимался, как тюрьма, не политическая, не советская или еще какая-то, а метафизическая. Это и породило ощущение, что я пишу о конце света. Но я сам с таким определением не согласен. Думаю, что до конца света еще очень далеко. Многие пророчества еще не исполнились, не выявлены все силы добра и зла. Но то, что цивилизация голого чистогана, золотого тельца, любая чисто материалистическая цивилизация агонизирует, - для меня несомненно. Вся великая русская литература – лишена материализма, она строится на высших идеалах. Ни у кого из русских гениев не было блеска золота в глазах, не было ставки на богатство. Они жили духовной жизнью.

Так что моя проза – это и предвидение, и рассказ о пережитом одновременно.

От Гоголя и Достоевского, моих великих учителей, шли нити к Федору Сологубу и его гениальному «Мелкому бесу». Фиксация темных сил в душе человека.

Она есть и у Леонида Андреева, даже у Максима Горького.

В.Б. Вы говорите, Юрий Витальевич : человек страшен, мир как тюрьма, тупик и у общества голого чистогана и у общества материалистического коммунизма. Вас считают автором метафизического ужаса, писателем бездны.

Зачем нужна читателям эта бездна: для того , чтобы утонуть в ней, погрузиться в неё? Или для того, чтобы испугаться, отойти от неё? Может быть, пережив катарсис, человек очищается от лишнего, сам смывает с себя всю бездну из души?

Ю.М. Мне предпочтительнее второй вариант. Любая , самая страшная проза, если она от Бога, а не от дьявола, она призывает в итоге к очищению. И мои самые темные герои, упыри и убийцы, должны отталкивать от себя. Последний мой роман «Блуждающее время» - там уже явный приоритет света. Человек создан по образу и подобию Божию, и душа бессмертна. И есть в человеке сил
ы, которые преодолевают смерть. «Смерть, где твое жало?

Ад, где твоя победа?» Чтобы придти к реальному свету, надо понять бездну, понять, как можно оттолкнуться вверх. Иначе может быть иллюзия света.

Не познав природу своего темного, можно и темноту принять за свет. Человеку надо познать самого себя.

В.Б. Но есть же в вашей прозе и явное стремление погрузиться в мистику, в поиск непознаваемого?

Ю.М. Это уже третье. Конечно, кроме битвы между добром и злом, есть и области просто непознаваемого. Это уже не изучение тьмы, а погружение в нечто таинственное, вечно нераскрытое. Есть области закрытого знания, и писателю всегда интересно хоть частично погрузиться в эту тайну, в этот сверхреализм бытия. Многое из того, что есть в нашей библейской религиозной литературе, тоже не может быть объяснено ничем.

Мир не так уж и прост. Но стоит ли устремляться за пределы человеческого разума? – это другой вопрос. Искусство и литература всегда идут своим путем. Часто непредсказуемым. Когда я сам читаю свои же книги, я часто ужасаюсь тому, что написал. Но с другой стороны, я помню отчетливо тот случай, когда самый черный мой роман «Шатуны» спас от самоубийства двух человек. Между тем такая чистая и наивная «Бедная Лиза» Карамзина способствовала самоубийству. Искусство парадоксально.

В.Б. Как вообще возник писатель Юрий Мамлеев, певец русского ада? Сейчас публикуется много бесед с вами, пишется много статей о вашем творчестве. Вот и в «Экслибрисе НГ» подряд дали беседу и целую полосу, посвященную книгам, но нигде ни слова о жизни Мамлеева, о его творческом пути. Вы будто возникли из своего небытия. Но у вас есть своя биография. Кстати, обратил внимание, что мы оба связаны с лесом.

Я окончил в Питере Лесотехническую академию, вы – под Москвой Лесотехнический институт. Откуда взялся этот институт и как вы всё-таки пришли к литературе?

Ю.М. Родился я в 1931 году. Когда я вышел из своего детства, мне было 16-17 лет, задумался, как жить дальше. Родился я в Москве, отец был профессор психологии, занимался Фрейдом, потом погиб в сталинских лагерях. Мать окончила МГУ, специалист по экономической географии, знала много языков, переводила, её сестра была известным хирургом. Такая московская интеллигентская среда. Отец до ареста преподавал психологию и психопатологию в медицинском институте и в университете. У него вышла книга «Фрейдизм и религия». Мама моя училась в одной из лучших классических гимназий, это давало хорошее гуманитарное образование, чуть ли не приравнивалось к филфаку. Она была из староверческого рода Романовых. Но к концу девятнадцатого века это уже были такие европеизированные староверы. Но староверческая жилка в нашей семье оставалась сильной.

В.Б. У меня самого старший сын Григорий – европеизированный старовер, и атмосфера в его семье в Ирландии тоже достаточно строга, каноны древлеправославия и сейчас более жесткие, чем у никонианцев, так что я представляю, как протекало твое детство. Впрочем, староверческая жилка живет всегда и в твоей прозе, недаром мой Григорий – твой большой почитатель.

Ю.М. У меня сохранилась фотография – моя мама и её сестра еще до революции в Париже. В политике они никогда не участвовали, скорее политика иногда интересовалась ими, в частности , моим отцом, его судили по 58 статье, а за что, он и сам не знал. Такая типичная московская интеллигентная семья. Когда я еще маленьким -5-6 лет- спросил отца: папа , есть ли Бог на небе? Он ответил: я не знаю. Деликатно предоставил мне самому решать вопросы иного бытия. В другой раз я его спросил: папа, кого мне больше любить, Сталина или тебя? Он ответил жестко: Сталина. Отводил от меня опасность. Уже после войны я окончил 122 школу в центре Москвы, жил с матерью в Южинском переулке. Отца уже не было, как-то сводили концы с концами. Передо мной встал вопрос: что делать дальше? У меня были явно гуманитарные наклонности, учителя говорили: Юре Мамлееву надо идти в филологи.

Но идти учиться на советский филфак уже тогда мне явно не хотелось. Я уже тогда начинал писать, увлекаться восточной философией и мистикой, и сразу понимал, что это всё на филфаке того времени будет чуждо. Мне нужна была какая-то земная профессия. У нас был друг в семье – блестящий физик Евгений Рудольфович, ему бы преподавать в университете, но он был из царских офицеров, и просто преподавал физику в школе. Он, зная меня , и дал мне совет: не стоит идти в гуманитарный вуз. «Есть писательский талант, п
иши и всё. Но приобрети профессию инженера, с ней не пропадешь.

Заработаешь себе на хлеб в любых условиях». Меня всегда, с юности коробило отрицательное отношение к религии. Учиться марксизму я не хотел. Я еще не был даже крещен, но сразу в своих первых писательских опытах пошел «не туда». Я увлекся тогда Сергеем Есениным, и это тоже было не позволительно, на меня косо смотрели. Помню, к своему изумлению в книжке стихов Есенина, взятой в библиотеке, прочел: « Так тошно на земле,/ Как будто бы в сортире, / В котором год не мыли, не мели, / Какую-то херовину сварили / Большевики » Я ощутил, что если пойду в гуманитарный, это прямая дорога в лагерь.

В.Б. Вы показывали кому-нибудь свои первые опусы, учились у кого-нибудь?

Ю.М. Нет, той советской литературы 50-х годов я не знал. Не знаю, почему, может, из-за отца, но меня туда и не тянуло с самого начала. При этом я не собирался протестовать, заниматься политикой, всем тем, из чего выросло диссидентство, это мне было также чуждо, как и официоз. Мне надо было стать инженером, а каким – всё равно. Выбор пал на Лесотехнический институт. Потому что там были знакомые. Пошел на лесохозяйственный факультет, стал лесным инженером. Как-то романтически звучало – русский лес, лесные дали, в лесу жили и многие мои мистические герои – лешие бродили.

Получив диплом, уезжать куда-то в лес не хотел уже по литературным причинам.

Образовался у меня в Южинском переулке знаменитый кружок неформального искусства, читали стихи, устраивали языческие и мистические действа, художники рисовали. Диплом давал мне право преподавать математику в техникуме и в вечерней школе рабочей молодежи. Так я стал преподавателем математики.

В.Б. Прямо как Александр Солженицын в Рязани.

А лесничим уже работать не захотелось, как Александру Проханову в Карелии?

И как формировались в те шестидесятые годы первые неформальные творческие кружки?

Ю.М. В год смерти Сталина я написал свой первый настоящий рассказ. До этого было еще два рассказа, гладко написанные под Мопассана, но они меня не устроили. А тут получилось, может, благодаря Сталину и переменам в обществе, которые сразу же стали заметны. Но никаких иллюзий насчет печатания такой прозы у меня не возникало никогда. Даже никуда не предлагал, ни к чему людей пугать. Однажды я гулял по бульвару, и у меня отчетливо возникло новое мистическое видение мира, которым и по сей день живу. Может быть, первопричиной послужили «Записки из подполья» Федора Михайловича Достоевского, которые я тогда прочитал. Они наложились на мой характер, мой опыт, мое знание жизни. Так возник подпольный писатель Юрий Мамлеев. Трудность была в том, как впасть в новое состояние подпольного внутреннего сознания? Это не просто труд литератора-профессионала, садись и пиши. Надо было войти в это состояние сознания, и тогда появлялись живые мистические образы, живые люди, герои будущих «Шатунов». Как позже утверждали исследователи, я научился творить человеческий характер из тайников человеческой души. Я почувствовал, что обречен быть писателем. Профессия уже не играла никакой роли. Я преподавал в вечерних школах, на жизнь хватало, а днем я читал философию и своих любимых писателей, Достоевского, Гоголя, Сологуба, Леонида Андреева, Максима Горького. Увы, в лесу живут мои герои, но мне не довелось. Весь конец 50-х годов я нарабатывал в себе новый опыт состояния.

И уже активно писать стал в начале 60-х годов. К этому времени возник самиздат, возникли независимые читатели, возникла сеть неформальных кружков.

Целый мир, достаточно разношерстный, но резко отличающийся от официального мира культуры. В том числе и от официально диссидентского мира.

В.Б. Тогда и образовался ваш легендарный южинский кружок? Кто его участники?

Вы хоть раз в период оттепели носили в какой-нибудь журнал свои рукописи? Твардовскому в «Новый мир»? Катаеву в «Юность»?

Ю.М. Я знал, то, что пишу, ни в какой журнал не вмещается. Думаю, и в Европе той поры на меня бы косо посмотрели. Не печатали же Чарльза Буковски в США. Это уже не политическая цензура, а эстетическая.

В том, что я писал, не было ничего антисоветского. Но это был не тот эстетический формат. Не те герои. Любой намек на религию, любой намек на мистику отсекался мгновенно. А писать так, как они, или как писали диссиденты, (а это одно и то же с разным политическим знаком) я не хотел. У меня колебаний не было, и желания делать литературную карьеру тоже не было.

В.Б. Извини, но такие как мы – инженеры, были более независимы в литературе, мы знали, что всегда можем прокормиться своей профессией, знали, что и в лагере хорошему инженеру найдется дело.

Об этом же мне говорил Григорий Петрович Климов, наш общий знакомый. Прекрасный инженер, он никогда не зависел в эмиграции от диссидентских кормушек, он писал всё, что хотел, жил на свои инженерные доходы. И ему завидовали литературные диссиденты, жившие на подачки от ЦРУ.

Ю.М. Нести куда-то в журнал свои рукописи я никогда не собирался. Наши кружки собирались спонтанно по всей Москве. Был кружок Елены Строевой. Их салон около площади Маяковского гремел тогда, сейчас они напрочь забыты. Он был более политизирован. Туда ходил Есенин-Вольпин, заглядывал Солженицын. В центре помещения висел тогдашний кумир Джон Кеннеди.

Мой кружок был более мистический, эзотерический. Любил приходить Лёня Губанов. Поэт священного безумия. Это не продуманный авангард Маяковского, а скорее стихийный поток сознания. В шестидесятые годы он буквально гремел по неофициальной Москве.

В.Б. Я бывал у него , слышал его священное безумие.

Яркая была фигура.

Ю.М. Из известных людей ко мне заглядывали художники Анатолий Зверев, Оскар Рабин, поэты Генрих Сапгир, Игорь Холин. Наконец, Венечка Ерофеев. Из мистиков и философов назову Гейдара Джемаля, тогда еще не увлекавшегося исламом. Евгений Головин. Приходил в Южинский переулок и Александр Проханов, появлялся Виктор Калугин. Саша Дугин увлекся нашими мистическими идеями позже, под влиянием Джемаля и Головина, когда я был уже в эмиграции, в Южинском переулке он не бывал. Помню я как-то побывал у Проханова дома в те годы, меня поразила старинная русская атмосфера.

Русские промыслы, русские узоры, а какие у него тогда пелись потрясающие древние русские песни?! Их я нигде раньше не слышал, хотя очень любил Русланову и других русских певцов. Кстати, меня поражает, что сегодня Русланову нигде не слышно. Великая певица.

В.Б. Думаю, нынешним шоу-звездам невыгодно сравнение с ней, потому и замалчивают подлинный талант.

Ю.М. А дома у Проханова пел и он сам, чудесно пела и его жена Люся. Потрясающие русские песни. Может, тогда я впервые и почувствовал остро свою русскость. Потом в эмиграции чувство русскости у меня уже стало господствующим. Не знаю, как другие, я остро чувствовал нехватку родного воздуха.

В.Б. Когда вы пришли к вере в Бога, к своему Православию?

Одновременно с литературой, или позже? Когда крестились?

Ю.М. Можно придти к вере интуитивно, можно с помощью знания. Путь знания – это путь религиозной философии, и многие интеллигенты именно через философию Бердяева, Булгакова, Флоренского пришли к своей вере. В Южинском переулке мы тоже шли путем знания не только русской религиозной, но и индийской, восточной философии. Крестился я уже в эмиграции, как только приехал в Америку, в Нью-Йорке в соборе Американской автокефальной православной церкви. Моя жена Машенька крестилась раньше меня. Там был очень хороший священник – архиепископ Никон, который очень нас с Машей полюбил. Когда-то он был одним из первых русских летчиков в царской армии.

Статный офицер, внешне похож на Николая Угодника. Он говорил: конечно, новая эмиграция в основном неверующая, или из другой религии, а Мамлеевы - исключение.

В.Б. А с Машенькой вы познакомились у себя в Южинском переулке?

Ю.М. Да. Это моя любовь на всю жизнь. Она приходила к нам в Южинский переулок, была в нашем кружке, вскоре мы и поженились.

С тех пор вместе по всему миру топаем. Маша работала переводчиком. Затем на Интервидении. А потом мы вместе уехали в Америку.

В.Б. Как вы пришли к мысли об эмиграции? Легко ли уехали? Вы были далеки от НТС, от максимовского «Континента», от всех политических кружков, думаю, вас не так и ждали на западе. Понимали, что от вас никаких писем протеста, антисоветских заявлений не дождаться.

Ю.М. Да, это так. Нам помогли выехать художники, с которыми мы были тесно связаны. Был определенный договор между США и Советским Союзом об эмиграции.

Кроме еврейской эмиграции существовал и маленький ручеек эмиграции людей из неформального искусства. Был еще поток и чисто политической эмиграции, как в случае с Владимиром Максимовым или с Владимиром Буковским.

Но отпускали и даже торопили иной раз аполитичных творцов неф
ормального искусства, таких, как хорошо мне знакомый Миша Шемякин, оформивший мою эмигрантскую книгу прозы, Эрнст Неизвестный, Эрик Булатов… Людей , не выступающих с протестами, но существовавших вне системы советского искусства.

Вот в этот поток попали и мы с Машей, и Эдуард Лимонов. Мы мешали чиновникам самим существованием. Арестовывать вроде бы не за что, но смотреть на нашу растущую популярность они не хотели. Формальный вызов они же сами и оформляли. При мне один офицер КГБ растерявшейся девушке сказал: давайте я за вас напишу всё, что надо. Я тогда уже был известен в мире неформального искусства, и проблем с выездом не было никаких. И они понимали, что моя проза, пусть и не антисоветская, но никогда нигде печататься в советское время не будет, и я уже был обременен мешком рукописей, хотел спокойно публиковаться и быть прочитанным. Мы колебались с Машей, ехать или нет, мне уже активно предлагали печататься в престижных западных издательствах.

Тем более после ареста Синявского и Даниэля любая публикация на западе приравнивалась к измене родины, и неизбежно я оказался бы в лагере. Я этого не хотел. Отец сидел, мне сидеть, что за форма литературного гонорара?

В.Б. Так оказался в лагере по второму разу за самую невинную и чудесную сказку «Год чуда и печали» , опубликованную в издательстве «Посев», мой друг Леонид Бородин, отказавшийся от выезда за границу. И получил за невинные книги ужасающий срок.

Ю.М. Вот видите. Разве что Венечку Ерофеева не стали сажать после публикации за рубежом «Москва-Петушки». Так что печататься я стал уже в эмиграции в Америке.

В.Б. Ваше впечатление о русской эмиграции ? Не попали ли вы из огня да в полымя, из одной политики в другую ? Как к вам относились политические диссиденты? Я помню, еще когда учился в Литературном институте, довелось читать и ваши эмигрантские книги, иногда спрашивал у приезжавших из-за границы писателей, или у знакомых диссидентов Володи Петрова, друга шемякинского, или у Гены Иванова, ныне профессорствующего в Ницце: как успехи Юрия Мамлеева? Каково его место в литературном тамошнем мире? Место всегда отводилось почетное, но где-то сбоку, в уюте тихой славы. Шли баталии вокруг Солженицына, Аксенова, Синявского, Максимова, такие же, что и нынче здесь у нас, а про Мамлеева говорили: да, пишет, печатается широко на всех языках, но в жизни эмигрантской не участвует.

Всегда в стороне.

Ю.М. Меня и на самом деле больше печатали в переводах западные издательства, а в эмигрантских журналах место с трудом находил.

Там же печатали в основном антисоветскую литературу, я такой не писал.

Замечательный человек Володя Максимов печатал в своем «Континенте», пригрела «Третья волна» Саши Глезера.

В Америке печатал Роман Гуль в «Новом журнале». Я не обижался на трудное печатание. Про политику я ничего не писал, а все эти издания финансировали , как известно, спецфонды, да и проза моя была необычна для них, авангардна даже для запада. Тем более для наших советских диссидентов.

Основной поток эмигрантской прозы был традиционен, смесь критического и соцреализма. Поменяли плюс на минус, но менталитет литературы и всех изданий не менялся.

В.Б. В Советском Союзе печатали советскую литературу, за рубежом печатали антисоветскую литературу, часто одни и те же люди.

А что делать тем, кто не подходил под эти критерии?

Ю.М. Возникали трудности. Работать на радио «Свобода», писать антисоветские статьи я не желал. Я уже тогда был глубоко русским патриотом, и работать против России как таковой не хотел. Если я и выступал по «Свободе», то говорил про поэзию Ахматовой, Цветаевой, про прозу Достоевского.

Мне прямо говорили американские начальники «Свободы» : поймите, у нас политическая радиостанция.

И скажу честно, все тогдашние редакторы эмигрантских изданий ни черта в авангарде, в мистике не понимали. Это была совсем другая литература. И потому в эмиграции я оказался в стороне ото всех битв. Лишь три человека пробилось в литературе эмигрантской с огромным трудом без соприкасания с антисоветской политикой. Кроме меня это был Эдуард Лимонов, и Саша Соколов. Саше Соколову, замечательному русскому писателю, помог Владимир Набоков. Его слово много значило для мировых изданий. Вряд ли Соколову удалось бы пробиться, не поддержи его Набоков. Не просто пришлось и Эдуарду Лимонову. Его прорыв в литературу – это путь страданий, целая романтическая история. В результате о
н победил, хотя это была очень трудная победа. Его тоже долгое время абсолютно не печатали.

Первые мои публикации были на немецком языке в немецком издании. Директор австрийского ПЕН-клуба Федерман восхитился переводами моей прозы и предложил к изданию. Потом мы оказались в Америке, и в «Новом журнале» Роман Гуль посылал мои рассказы прекрасному критику Владимиру Вейдле, только после его одобрения печатал. Позже мы с Шемякиным выпустили альманах «Аполлон-77», это был авангардный сборник, в котором было много моей прозы. Эмиграция заклевала этот альманах, особенно нападали на меня и на Шемякина. Также в свое время эмиграция клевала и Набокова.

Когда меня стали печатать на английском языке в солидных литературных изданиях , отношение изменилось, появилось уважение, но отчуждение в среде эмиграции и правой, и левой было всегда. «Не свой человек». А западная критика сразу приняла на «ура». В Америке было труднее. Поэтому и Эдуард Лимонов, и я со временем благодаря ПЕН-клубу перебрались во Францию.

Больше общались мы с первой белой эмиграцией.

В.Б. И на самом деле, все основные литературные журналы и издания эмигрантов: «Посев», «Грани», «Новый журнал», «Континент» и так далее – своеобразные филиалы «Нового мира» «Знамени» или «Нашего современника». Даже «Юности» своей у них не оказалось. Впрочем, то же самое мы видим и сегодня. Ни вам, ни Лимонову, ни тому же Саше Соколову не найдется место ни в куняевском «Нашем современнике», ни в чупрининском «Знамени». Всё та же профессорская филологическая или же традиционно реалистическая литература. У ваших метафизиков нет своего издания. Трудно найти место в журналах и Проханову, и Киму, и Зульфикарову и Мамлееву. Легче издать книгу. Новое пробивается с трудом.

Ю.М. Примерно так было и с переводными изданиями.

Роман «Шатуны» в английском переводе был урезан на одну треть, дабы упростить для читателя. Помню, один известный американский профессор, высоко оценив «Шатуны» , в конце статьи написал : «Мир не готов к этой книге». И добавил, что « я бы не хотел жить в мире, готовом к этой книге». Только от нас ли это зависит? И я ли придумал все ужасы России 90-х годов?

Восторженное письмо после прочтения «Шатунов» мне прислал нобелевский лауреат, ирландец Сэмуэль Беккет. Отзывы французских писателей помогли мне осуществить вторую эмиграцию, получить право на жизнь во Франции.

Меня охотно издавали во Франции, но французская литературная жизнь никак не была связана с русской эмиграцией. Я опять оказался в одиночестве.

Горжусь, что обо мне написал в журнале «Литерер» директор славянского отделения Сорбонны, знаменитый французский критик, лауреат Национальной премии Академии Франции за свою книгу о Достоевском Жан Гото: «Юрий Мамлеев – достойный наследник Гоголя и Достоевского». Я был принят французскими читателями. А в среде эмиграции я был чужой. Дружил лишь с богемой : с Лешей Хвостенко, с Толстым, с русскими художниками. Это был маленький французский Южиновский переулок. Единственный, кто совсем не изменился в эмиграции – это Леша Хвостенко. Богема – везде богема.

Но я тосковал о России, писал о вечной России. Лишь вернувшись в Россию в 90-е годы я почувствовал себя легче. Я – дома. И книги мои – дома.

В.Б. А как сегодня воспринимают ваши книги на западе?

Ю.М. Их регулярно переиздают, более 20 изданий.

Но я поражен, насколько снизился уровень восприятия читателей, происходит какое-то всемирное отупение, снижение планок культуры . И на западе, и у нас в России. Их нынешняя литература – это тоже обедневшая литература.

Никак не сравнить с первой половиной ХХ века.

Увы, это общепризнано, мировой процесс опошления человечества.

Отказ от любых религиозных, нравственных, этических, эстетических идеалов.

Общество потребления идет к своему закату.

В.Б. Когда вы остро почувствовали в эмиграции свою русскость? С чем это связано?

Ю.М. Не поверите, Володя. Но это произошло практически сразу после отъезда. Эмиграция во мне перевернула всё. Я почувствовал не просто себя русским, формально русским, но и духовно русским. Это был настоящий переворот в душе. Как я потом узнал, такое случалось часто среди белой эмиграции, среди второй послевоенной волны. Весь этот переворот и подготовил написание моей «России вечной». Я почувствовал там, в эмиграции, какую-то сверхъестественную притягательность к России. Все эти духовные переживания превосходили во много раз естественную ностальгию. Я понял, что Россия – это не просто Родина, это страна, представляющая собой величайшую духовную ценность. Скажем, Индия – это тоже великая духовная страна, во много раз превосходящая запад. Но это другой мир, пусть во многом близкий и России. Я стал с этим новым видением России перечитывать заново всю её великую литературу. От Пушкина, Гончарова, Гоголя до Блока и Есенина. Там заложено нечто всемирное, что превосходит понимание всей мировой истории.

В.Б. Читая вашу прозу, Юрий Витальевич, я связывал её не только с русской классикой, а прежде всего с русскими сказками, где бродят лешие и домовые, где баба Яга зажаривает младенцев, я там почувствовал основы русского ада Юрия Мамлеева. Разве не так? «Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит…». Чистый Мамлеев.

Ю.М. У меня есть русский мифологический цикл рассказов. По сути это и есть продолжение русских сказок. Мои герои и в темных силах, и среди тех, кто лишь кажется такими. Они заглянули туда, куда человеку не следует совать нос.

В.Б. Есть у вас свои любимые книги? Кого вы цените в русской литературе?

Ю.М. «Братья Карамазовы» , «Записки из подполья» Федора Достоевского, «Обломов» Гончарова, «Петербургские повести» Николая Гоголя, « Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого, на меня произвели сильное впечатление «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина. В ХХ веке перекидываюсь к «Мелкому бесу» Федора Сологуба, конечно, к Андрею Платонову. Я его прочитал уже в эмиграции. «Котлован» особенно. Совершенно гениальный писатель. Михаил Булгаков до известной степени. А в поэзии , знаете, мои предпочтения связаны с Есениным и Блоком. Я бы сделал в поэзии такой треугольник : Пушкин – Блок – Есенин. Пушкин – родоначальник всего, первоисточник. Блок – завершитель этой классической русской дворянской культуры, отстоявшей Россию в 1812 году. Блок завершил эту культуру на уровне Данте. Потом Сергей Есенин , как проявление истинно народной, не крестьянской, а народной России. Народную поэзию не могли принять и поднять ни Пушкин, ни Блок. Это сделал Есенин. Накануне гибели крестьянской Руси. Открыл целый мир русской души. Это три гениальных угла треугольника. Конечно, есть и другие , тот же Михаил Лермонтов , Фёдор Тютчев, где-то Владимир Маяковский, где-то Цветаева, вся классика Х1Х и ХХ века. Но для меня Михайловское, Шахматово и Константиново – три великие точки России.

В.Б. Кого цените из своих сверстников?

Ю.М. Многих, но называть никого не хочу, дабы не обидеть других. Скажу лишь два имени – Венечка Ерофеев и Валентин Распутин, две крайних, но и близких точки народной русской культуры, два светлых наших гения. Литература конца ХХ века еще не раскрыта до конца. Подождем, пока развеется туман. Советское давление, антисоветское давление, они портили картину. Пусть всплывет из глубины всё стоящее, увидим нашу силу. Это вопрос будущего. Я очень любил Губанова. Проханов интересен, как другой полюс русской духовности…

Я жажду восстановления единства всей великой русской культуры. Россия – это самостоятельная цивилизация. Поэтому мы интересны всем, и чужды всем. Противоречия есть между всеми цивилизациями мира. Но есть разница между западной духовностью и русской духовностью. Есть между нами и некая тайна.

В.Б. Каков оказался ХХ век для России?

Ю.М. Трагичным. Во всем. Мы на самом деле создали сверхдержаву, какой еще не было в истории России, но мы и переломили русскую духовность. Без сверхдержавы сталинской нас смел бы Гитлер, уничтожил бы дотла. Как говорил Сталин: или мы создадим за 10 лет промышленность, или нас уничтожат. Но сумеем ли мы восстать сейчас без нашей былой духовности, возродить нашу веру и нашу национальную культуру? Без русского слова Россия не спасется. Вернем ли силу слова?

Будущее покажет.

Комментарии

Добавить изображение



Добавить статью
в гостевую книгу

Будем рады, если вы добавите запись в нашу гостевую книгу. Будьте добры, заполните эту форму. Необходимой является информация о вашем имени и комментарии, все остальное – по желанию… Спасибо!

Если у вас проблемы с кириллическими фонтами, вы можете воспользоваться автоматическим декодером AUTOMATIC CYRILLIC CONVERTER.

Для ввода специальных символов вы можете воспользоваться вот этой таблицей. (Латинские буквы с диакритическими знаками вводить нельзя!)

Ваше имя:

URL:

Штат:

E-mail:

Город:

Страна:

Комментарии:

Сколько бдет 5+25=?