УБИЙСТВО

11-04-2010

В то утро я проснулся на удивление рано - в поволоке ленивого зимнего рассвета. Проснулся не оттого, что мне приснился кошмарный сон - стократно повторенный ватный побег от ведьмы или вампира. И даже не потому, что мою жизнь озаряли матовым светом зимние каникулы.

Александр ЛогиновЯ учился во втором классе образцовой московской школы с красным кирпичным фасадом в ожерелье бледных жемчужин - классиков русской литературы. Во дворе школы - как войдешь, так прямо наискосок - стоял новенький памятник Олегу Кошевому.

Я помню, как этот памятник открывали.

Я тогда ходил еще в первый класс. И чуть-чуть не застал ту форму, в которой успел щегольнуть мой брат - фуражку с кокардой, гимнастерку с блестящими пуговицами и ремнем с "медной" пряжкой. Мне же достался унылый серый китель, мешковатые брюки и белая сатиновая ("сатинетовая" - как говаривала бабушка) рубашка. Позднее форму чуть упростили - разрешили вместо белой рубашки нашивать на китель белый воротничок, за свежестью которого - а заодно за наличием сменных тапочек - следили дежурные у дверей школы. Это в армии я навострился лепить на ворот хэбухи простынный лоскут, а тогда нам с братом подшивали воротнички мама с бабушкой. Они же стирали и гладили нам белые и прочие рубашки. А еще мне достался ранец - громоздкий, унизительный рудимент, которым меня, безропотного и застенчивого мальца, снабдили родители, следуя советам врачей: "У мальчика - сколиоз. И портфель его лишь усугубит." Спустя несколько лет из моды начнут выходить не то что ранцы, но и классические портфели, и дерзкие старшеклассники зафорсят с неудобными, тонкими папками, зажатыми непременно под мышкой.

В момент открытия монумента душа моя, покоренная фильмом, на который водили всю школу, скорбела об участи главного младогвардейца. Книгу Фадеева я в ту пору еще не читал, а когда пришла пора это сделать, то запнулся на первых страницах и после ни разу не открывал. Когда старшая пионервожатая дернула за невидимую бечеву, и со скульптуры сползла на землю желто-кремовая маскировка, я расстроился до дрожи в коленках. Олег Кошевой оказался не золотым и блестящим, каким я его себе представлял, а почти черным в каких-то зеленых рытвинах низеньким пареньком с невнятным лицом и гражданскими жестами. У него в руках не было не то что гранаты, но даже и пистолета. Барабанщики задребезжали, горн захрипел, приглашенный оркестр брякнул туш.

Домой я брел в великой печали. Хотя старшую пионервожатую я обожал. Она на войне была. И не какой-то там медсестрой, а снайпером. Погасила пять или шесть фашистов. Маловато, конечно, но я ей это прощал. А вот чернявого Кошевого простить ей мне было непросто.

До дома было идти всего пять шагов - по 1-й Владимирской улице, размеренной вехами урн и газетных стендов, которые (я имею в виду газетные стенды) по воскресеньям с утра обегал, словно метил, мой брат. Но прилипал лишь к "Советскому спорту" и "Футболу-хоккею" недалеко от спортивного клуба "Луч". Я к стендам с газетами не подходил. Наверное, потому, что мою страсть к периодике почти полностью утоляли "Пионерская правда" и журнал "Пионер", которые получала наша семья по подписке. А еще по просьбе брата отец подписался на журнал "Спортивные игры". Для себя отец выписывал кое-что посолиднее: газету "Правда", журнал "Коммунист", еженедельник "На боевом посту" и журнал "Советская милиция". Последние два издания с головой выдавали род занятий отца. Отец был капитаном милиции и работал следователем в калининском райотделе. Из всех подписных изданий, пожалуй, лишь бледно-голубой "Коммунист" был непригодным для чтения, как цветок-василек для кормежки скота. Свежую "Правду" отец читал старательно и со смаком, а потом вручал ее брату. Первый лист брат пропускал, зато глотал иностранные и спортивные новости, выцеживал из программы радиопередач самые интересные, например "Клуб знаменитых капитанов" или "Ровесники", и метил их галочкой. Телевизора у нас не было. Я же полистывал кроме пионерских изданий (хотя был еще октябренком и носил в школе доставшуюся мне от брата редкую октябрятскую звездочку: не металлическую, как у всех, а с прозрачной "рубиновой" звездочкой и с черно-белым кудрявым Володей в круглой нише по центру) газетку "На боевом посту", в которой время от времени появлялись лихие заметки о геройских поступках сотрудников МВД, и журнал "Советская милиция", куда проникали захватывающие детективы с продолжением из номера в номер. Помню, что вайнеровский "Визит к Минотавру" тоже вышел из этой милицейской шинели.

- Папа, а зачем ты журнал "Коммунист" выписываешь? - спросил я однажды отца. - Ты же его не читаешь. И никто его у нас не читает.

- Как, не читаю? - отец уперся в меня острым, колючим взглядом, за долю секунды превратившись в чуждого мне человека. - Ты ерунды-то не болтай! Ишь, какой прыткий нашелся! Ты что - следишь что ли за мной днем и ночью, а?! Шпик, что ли?!

Я промолчал, осознав, что сморозил глупость.

- Доставай лучше шахматы, братец кролик. Пару партий сыграем.

Подставив стул, я обреченно достал с книжного шкафа гремучую доску. Мне предстояло не развлечение, а экзекуция. За неудачный или неудобный вопрос. Проигрывать я не любил, а играть с отцом было все равно, что биться лбом о железную дверь. Я по-быстрому проиграл два раза, думая лишь о том, чтобы избежать постыдного, как пощечина, детского мата, и, стиснув зубы, убежал на кухню к бабушке - помогать ей замешивать тесто для пышек. Рядом готовила борщ одна из соседок по коммуналке - незатейливая, но беззлобная тетя Шура.

С тех пор я не пытался выведать у отца предназначение загадочного журнала, хотя видел, что отец, возвращаясь с работы домой с очередной голубой тетрадью под мышкой, тут же приобщал ее к аккуратной стопе на дне гардероба, который отделял треть комнаты, где стояла двухспальная койка родителей, от ее остальных двух третей, где на диване с синими петухами спал я, а на подростковой железной кровати - брат. Бабушка по-спартански, то есть по-деревенски, спала на полу.

От огромного пограничного гардероба веяло кожей, пудрой, одеколоном. В его платяном отделении, помимо скудной и скучной гражданской одежды, включая два папиных серых костюма, несколько маминых кофт и ее бархатное вечернее платье цвета бордо с золотой оторочкой, висели синяя шинель и синяя же офицерская форма. На верхней полке свернулся змеей офицерский ремень с двуязыкой латунной пряжкой, с портупеей и кобурой, охранявший шапку-ушанку, фуражку, планшет, рулон плащ-палатки и кожаные перчатки, а внизу, рядом с высокой стопкой журналов неведомого назначения, гордо топорщились хромовые сапоги. В ящичках соседнего отсека хранилась всякая сборная всячина. Шкатулка с дипломами, пропусками, старыми письмами, пачками облигаций и другими нужными и не очень бумагами, отцовский альбом с армейскими фотографиями и собственными рисунками, семейный фотоальбом, жестяная коробочка из-под леденцов с самоцветами-пуговицами, картонка с лекарствами (пирамидон-анальгин-стрептоцид), мамины брошки-бусы, пудра-духи, расчески-серьги-заколки, мелкая милицейская фурнитура: россыпь хвостатых звездочек, погоны, кокарды, пуговицы, петлицы, эмблемки. В отдельном ящичке лежали потертый старый ремень, флакон дешевого одеколона, футляр с очень опасной бритвой, помазок в пластмассовой чашке и кусочек детского мыла.

Я любил смотреть, как бреется отец. Исходившая пеной щетина звенела, шипела под безжалостной бритвой и отступала короткими перебежками. После каждой атаки отец вытирал кладенец о газету, снимая с лезвия серый ошметок, похожий на мартовский снег. Порезы на отвоеванном у щетины пространстве он заклеивал пластырем: чуть только завидит алую крапинку, так оторвет лоскутик с белого поля и налепит на влажную щеку. Мне нравилось наблюдать, как бритва сражалась со щетиной и пеной, превращая грустного белого клоуна в румяного доброго молодца.

Отец у меня был красивый. Вернее, я часто слышал об этом от близких и посторонних, но сам такую оценку не разделял. Красивый - Чапай. Или корнет Азаров. А отец - это отец. Отцы не бывают красавцами или уродами. Я слышал, как бабушка, не любившая папу за стальные глаза и суровость, шепталась со своей старшей сестрой - бабушкой Линой, которая изредка нас навещала:

- Васятка-то видный, гладкий, красивый. И зарплату хорошую получаить. Да кабы добрый был, а то злой. Грец яво изломай! С работы по-о-о-здно приходить. И не улыбнется. Оля круг яво: "Вася! Вася!" А он всё молчить. На кухне поисть и опять молчить. А если что не по нраву, то как зыркнеть на мать-то. Аль на меня. Злой, истинно говорю! Вот в яво господь беркулезом и клюнул.

Года четыре назад отец болел туберкулезом. Но тогда я этого не понимал. Помнил только шептания бабушки с мамой, и затяжное отсутствие папы. Мама мне так объяснила:

- Папа в санатории. Кашель лечит.

А еще мама рассказала, как папа "простудился". Однажды пришел с ночного дежурства и с порога закашлялся.

- Простудился немного. Холодно было", - сказал он маме. К своему здоровью он всегда относился до крайности равнодушно. После первой простуды стал крепко покашливать, да все суше и резче. Обследовали - туберкулез (это уж я после узнал). Но на счастье все обошлось. Госпиталь, пневматоракс, лошадиные дозы антибиотиков - и "беркулез" сгинул.

Однажды я нашел в гардеробе два патрона к "Макарову". Патроны были туго спеленуты листом восковой бумаги. Сам пистолет был спрятан настолько надежно, что моей мальчишеской хитрости не хватало его отыскать. Когда отец его чистил - разряженый и без обоймы, - мама все равно выгоняла нас от греха подальше во двор, а сама укрывалась на кухне. Я показал сверточек брату и торжественно его развернул. Брат ахнул. Он взял один патрон и уложил в колыбельку ладошки. Я сделал то же самое. Патрон был тяжелый и ледяной. Потом мы положили патроны на стол и любовались их убийственным совершенством. Патроны излучали невидимую опасность, словно гамма-лучи, поэтому смотреть на них долго мы опасались. Пеленали в газету как было и убирали в отцовский тайник.

- - - - - - - - - - - - - - -

Отец был не только красивым и статным, но и дотошно принципиальным. Взяток не брал, был истым партийцем и записным трудоголиком. А еще - был задирист и скор на расправу с возмутителями общественного покоя. Во дворе его немного боялись, но куда больше уважали. Когда отец выходил из подъезда, затрапезные мужички, до ночи гремевшие пластмассовыми костями по раздрызганному столу с проплешиной в форме малого взрыва, кричали ему:

- Василь Тимофеич! В морского конок не желаешь?

Отец широко улыбался - улыбка у него была васильково-весенняя, - иногда подсаживался к мужичкам, но в игру никогда не вступал.

- Как? Преступность на убыль идет? - спрашивал кто-нибудь для проформы и снова нырял в злободневность:

- Эдик! Балбес! Шустрее фишки гоняй! Нечего мне баян подмешивать!

- На убыль-на убыль, - отвечал отец, по привычке покашливая, и снова широко улыбался. О работе он не говорил даже дома.

Форму отец носил очень редко, но и в штатском - старом костюме с джемпером в ромбиках или в сером пальто и каракулевой шапке-ушанке, в широких брюках с манжетами, скрывавших дешевые полуботинки, - тоже выглядел браво и представительно.

По воскресеньям примерно раз месяц мы всей семьей отправлялись в Измайлово - навещать бабушку Марфу, двоюродную тетку отца. От автобусной остановки всегда шли пешком, минут десять-пятнадцать, и часто играли в города. Мы с братом играли самозабвенно, мама - рассеянно, отец - совсем отрешенно. Его куда больше занимала улица, скупо подсвеченная брызгами фонарей. Раскрылив широкие полы плаща, чуть сдвинув к затылку фетровую шляпу - чтобы не застила горизонты - он окидывал снайперским взором окрестности в поисках жертвы: алкаша, матершинника, приставалы, стайки лупоглазой шпаны. Когда наставала его очередь называть город, он стремглав пресекал высокий полет и поспешно вставлял:

- Армавир!

- Было! Было! - кричали мы с братом.

- Актюбинск!

- Было! Было! - снова кричали мы.

Но отец уже нас не слушал. Он летел на крыльях плаща к запеленгованной жертве.

- Вася! Вася! - полукричала-полушептала мама.

Но он и ее не слушал. Подлетал молодецки к шумной, подпитой ватаге, сеющей мат и подсолнечную шелуху, вскидывал руку с часами "Победа" к лицу и тихо, с борзой учтивостью, говорил:

- Добрый вечер, молодые люди. Во-первых, прошу вас не мусорить в общественном месте, а, во-вторых, разойтись. Чтобы через две минуты здесь и духу вашего не было. Ясно?

Мы - я, брат и мама - жались друг к другу в ореоле ледяного озноба.

Но чреватая дракой шпана, как ни странно, смирялась и таяла, как кок одуванчика на ветру.

- - - - - - - - - - - - - - -

В то зимнее утро я проснулся от скрежета. Скрежет был настойчивый, неотвратитый, словно возили куском сверкача по стеклу.

Я раззявил глаза. И понял, что выспался вдоволь. Каникулы подсасывали мой организм довольством и силой. Брат дрых без задних ног. Под утро, когда мир начинал шевелиться и громыхать, брат нащупывал на стуле у изголовья кровати маленькую подушку, шитую крестиком с лицевой стороны, и ограждал свое верхнее ухо от нарастающих звуков. Подушечку сшила моя любимая бабушка - Марья Григорьевна. Бабушка меня тоже очень любила, кормила пшенной и гречневой кашей и называла Мулюлей. Так звали самого маленького козленка в восточной версии всемирно народной сказки, которую бабушка когда-то услыхала по радио.

Скрежет упрямо лез из окна. Сквозь стекло и колючки морозных узоров. Окно было не только закрыто, но и прошпаклевано ватой. Была закрыта и форточка, озадаченная авоськой с хладолюбивой жратвой. Но скрежет все равно продирался. Словно Бог сквозь материю.

Это дворник соскребал мерзлый снег с тротуара.

Дядя Рашид и раньше скрежетал по утрам, но делал это украдкой, не смущая сон и покой мирных граждан. Начинал в четыре утра и в пять замолкал. Выбирал, по инструкции или по интуиции, время самого крепкого сна. Не знаю, как взрослые, но дети под утро спят как убитые. Порою дворник лопатил даже и днем, например, когда валил снегопад. Но сейчас скрежет показался мне не только несвоевременным, но и жутко надрывным, трагичным. Как предсмертный кашель забитой градом овцы.

Скрежет не двигался. Словно дворник стоял на месте и пытался проскоблить асфальт до самой земли. Клад что ли там искал?

Любопытство спихнуло меня с дивана и бросило в ванную комнату. На счастье общая ванная была пуста и чиста. Соседи еще спали или уже ушли на работу. Из-за каникул я потерял счет дням недели. В трехкомнатной коммуналке жили три семьи. Все честно до безобразия: на каждую семью по комнате. В сопредельной с нами комнате жили жуликоватый, но беззлобный дядя Вася с женой тетей Шурой и грудной дочкой Наташей. Дальнюю комнату, напротив парадной двери, занимали пьяница дядя Леша с интеллигентной женой тетей Люсей.

Я небрежно умылся и вернулся в комнату за полотенцем. В общей ванной полотенце оставлять опасались: в него кто-то начал смачно сморкаться. Хотя кроме дяди Леши никто этого сделать не мог, отец никаких карательных действий не возбуждал, ссылаясь на какую-то иностранную абракадабру: praesumptio innocentiae и flagranti delicto.

Я думал, что все еще спят, но на взрослой половине мама окликнула меня с кровати:

- Санюш, ты куда?

Папы, который всегда спал у стенки, не было.

- Я? Гулять!

- А завтракать?

- Я потом! А где мои носки и варежки?

- На батарее.

- А где папа?

- Папу ночью на работу вызвали. На дежурство. Не шуми, а то бабушку с Сережей разбудишь.

Я осторожно перешагнул через бабушку и снял с батареи шерстяные носки, свитер и варежки. Все это связала бабушка. Я видел не только, как она вяжет, но и как из пука кудрявой шерсти выдергивает черные протуберанцы, свивая их в грубую нитку на плящущее по полу веретено. Затем я бесшумно оделся и выскользнул в коридор - к нашей галошнице с вешалкой. Там прыгнул в сухие валенки с лаковыми галошами, влез в тесноватое зимнее пальтецо с рыжеватым, словно накрашенным хной, воротником, переложил варежки из рейтуз в карманы пальто и нахлобучил на голову черную ушанку с опущенными ушами.

Лифта в нашем плебейском доме не было. Кататься на лифте мы бегали в красные сталинские дома вдоль шоссе. Но я и без лифта в три секунды скатился с пятого этажа на первый, выскочил на заснеженный двор и, зажмурив глаза от жгучего белого света, побежал на загадочный скрежет, эхо которого уводило за дом.

Наша пятиэтажка из серого кирпича, имевшая форму поваленной буквы "Г", стояла почти на углу 1-й Владимирской улицы и шоссе Энтузиастов. От античного, цвета зрелого льва, кинотеатра "Слава", фасад которого выходил на шоссе, наш дом отделяли пустырь, заносимый зимой непролазным снегом, который я любил "мерить", представляя себя полярником или разведчиком, и крытая полосатой клеенкой палатка, в которой летом продавалась вареная кукуруза по пятаку за початок, а зимой справляли срочные нужды местные алкаши. В "Славе" мы, можно сказать, дневали. Потому что по бедности налегали на утренние сеансы: за 10 или даже за 5 копеек. Почти всегда "Слава" дарила нам чудо: "Крестоносцев", "Человека-амфибию", "Школу мужества", "Трех мушкетеров", "Большую дорогу". А впридачу - буфет с бутербродами и тир по две копейки за выстрел. Но однажды, когда нам было лет по шести, мы рванулись, по наущению моего лучшего друга, Севы Гришина, на "Я шагаю по Москве" и потом долго фыркали, не высидев и половины. В темноте добрались, под тыканье и шипенье, до тяжелых дверей и, наощупь обезвредив засов, вырвались из духоты на свободу. На Гришу - так во дворе звали Севку - я не сердился. Его отец похвалил фильм друзьям, а Гриша случайно подслушал и сразу подумал, что от нас скрывают что-то законное. С горя мы стали бить кепарями навозных мух, которые грелись на солнце на задней стене кинохрама. Родители тоже бывали в "Славе", но не скакали туда по утрам, а чинно ходили на ночные сеансы. На всякие браки с разводами по-итальянски.

Во дворе было белопустынно. Только две бабушки, охая и кряхтя, сдирали с веревок жестяное белье, развешанное в закутке у гаражной стены. Ясное дело, все ребята еще спали. И даже не покричишь: "Гриша! Степанчик! Галочкин! Вы-хо-ди-те!" Взрослые сверху отбреют.

Я понесся вприпрыжку и крутым виражом ястребка завернул за первый угол, уводящий со двора. Но тут же притормозил. На краю тротуара, шагах в трех от меня стоял дядя Витя в неловкой, натруженной позе. Дядя Витя наклонил голову к заснеженному асфальту. Можно было подумать, что он что-то ищет в снегу - выпавший из кармана двадцарик, трамвайный билетик или ключи - если бы из его носа не свешивалась длинная в два дождевых червяка и зеленая, как морская капуста, сопля.

- Сашок, Сашок, погоди! - крикнул мне дядя Витя и махнул мне рукой с двумя оттопыренными пальцами.

Я чиркнул по снегу галошей.

Дядю Витю я не боялся, хотя все ребята считали его сумасшедшим. Он говорил странные, но безобидные вещи, и ходил, чуть подволакивая правую ногу и с напрягом топыря два пальца левой руки в знаке "виктория". Мама давно объяснила мне, что дядя Витя, хоть и смешной, но смеяться над ним нельзя. Дядя Витя был добрым, воспитанным и умным человеком, работал инженером-конструктором в АКБ "Кристалл", но заболел менингитом и из больницы вышел совсем другим. Так я впервые узнал, что в одном человеке могут скрываться, до времени до поры, очень разные люди. Или даже вовсе другие.

- Дядя Витя, мне некогда, - сказал я, пресекая мотивы для пространной беседы.

- Не, ты сюда посмотри! - сказал дядя Витя гордо и направил викторию на соплю.

- Что? - сказал я.

- Это - индийская сопля! Понял? - сказал дядя Витя.

- Понял, - сказал я, отворачивая лицо от омерзительного отростка. Сопля лениво покачивалась, но не отрывалась от носа, не истончалась, словно была резиновой. Меня затошнило. - Дядя Витя, я побежал! Мне некогда!

Голос у меня был звонкий и чистый. Как у Винтика-Шпунтика из мульфильма.

- Ну, иди-иди, - расстроился дядя Витя. - Если кого увидишь, то зови сюда. Понял?

- Ага, - вздохнул я облегченно, обежал стороной беднягу и свернул за второй угол дома, откуда и раздавался скрежет, похожий на мокрый кашель.

У кустиков, что росли на обочине тротуара, вернее лишь выбивались редким ежиком из-под насыпи сероватого снега, я сразу увидел дядю Рашида. Дворник был нелюдимым и скрытным дядькой, но к детям относился терпимо. Дядя Рашид уже не скрежетал по тротуару железной лопатой. Более того, его действия были нелепы и нелогичны: он сыпал веером снег на асфальт с колючего бруствера на обочине.

Я принажал на галоши.

Дворник с жаром всадил лопату в горбатину бруствера и рассеянно посмотрел на меня. На маленького, неуклюжего человечка, который еще не знал, что такое жизнь, и как с ней бороться.

- Чего, Сашок, приперся?

Я застеснялся. Не знал, что ответить. Только смотрел на бурый асфальт, припорошенный пришлым снегом. А местами или, вернее, пятнами, снег был не бурым, а красным.

- Что, Сашок, зыришься? Шустрый такой, да? Или папашка все рассказал?

- У меня папа на работе. Его ночью на дежурство вызвали, - гордо ответил я.

- Ну-ну, - сказал дядя Рашид и потянул лопату из бруствера.

Дядя Рашид был похож на королевского пингвина. На белый тулуп он натянул черный халат, застегнутый на две пуговицы, а его криволобую голову скрепляла черная конькобежная шапочка с тремя полосками посередине. И нос у него был подобающий. Красный и длинный. Как подгнивший стрючковый перец.

- Эх, времечко-время, етыть его в растудыть, - сказал дядя Рашид и достал из кармана халата пачку "Казбека".

Он чиркнул спичкой, пыхнул синим дымком и откинул в мечтании голову с папиросной трубой в окрестностях пепельных губ.

- Вот, пацана ночью зарезали.

- Что? - у меня так застучало сердце, что я сгреб снежок еще домашними пальцами и начал мякать его в ледышку. Снег не желал превращаться в лед и капал слезами на мерзлый асфальт.

- Пацана зарезали, а мне убирать. Из нашенских, видно. Чикнули аж в самую полыночь. Вылили крови с бидон. Милиция покрутилась, фонариками пожужжала, бумажками пошуршала, а мне - кровянь убирать. Папашка твой тоже был. За старшего. Значит, следствие будет вести. Вот так, Сашок! Еханый-перебуй!

- Это - кровь? - показал я на бурое пятнышко, перепрыгнувшее через бордюр и прильнувшее почти к самой стене.

- Ты еще будешь указывать! - разозлился ни с того ни с сего дядя Рашид. - Я тут все прибрал, снежком приложил! Куды уже лучше? А он мне тычет: "Кровь, кровь!" Мал еще взрослым тыкать! Пшел отсюда, сопля!

- Индийская, - прошептал по инерции я (дядя Витя наверняка еще продолжал держать оккультную позу в ожидании новых зрителей), но сразу же замолчал, поскольку беспричинная ярость взрослых давно приучила меня держать язык за зубами, и потрусил мимо дяди Рашида вдоль дома, забыв про пустырь с сугробами по колено.

Дом я огибал уже с другой стороны, которой он смотрел на музыкальную школу с библиотекой напротив. Новая встреча с индийским факиром меня не прельщала. Я попытался прокатиться по ледяной змейке у края бордюра, но чуть не споткнулся из-за галош-тормозов. Я мигом их снял, вновь разбежался и от души заскользил по темному льду. Галоши я не стал надевать, просто зажал их подмышками и мягко запрыгал к дому.

Свернув за угол у трансформаторной станции, огороженной высоченными черными пиками, я оказался в нейтральном предбаннике - узком проулке в двух шагах от двора.

- - - - - - - - - - - - - - -

К трансформаторной станции, а вернее к черной ограде, окружавшей сам трансформатор и стоящий рядом техкорпус, я питал самые нежные чувства.

В начале прошлого лета, прижавшись в минуту рассеянного томленья к холодным граненым штырям и внимая заунывной молитве электрического божка, я увидел на земле за забором полтинник. Меня сразу же бросило в жар. Я пытался достать до монеты рукой или мыском сандалеты, но сокровище (в моей самодельной копилке за шкафом куковало 17 копеек) лежало чересчур далеко. Я ринулся к металической двери с клепкой по краю и с табличкой "Посторонним вход воспрещен!", но вход в электрический храм был закрыт. Я снова вернулся к заветному месту, притерся висками к двум копьям и начал буравить монету глазами.

Полтинник был слегка с зеленцой, то есть лежал в земле уже долго и начал тухнуть, как колбаса. Но только с краев. А сердцевиной блистал, как алмаз. К полтинникам я питал куда больше теплых чувств, чем к железным рублям. Во-первых, в ту пору помпезных юбилейных рублей еще не было, а, во-вторых, цифра "50" внушала мне гораздо больший респект, чем простодушная единица. К тому же в советской природе полтинники встречались реже рублей.

Когда я взглядом буквально испепелил монету (если смотреть на какую-то вещь очень долго, то она словно испаряется, теряя для разума смысл, а для зрения - цель: подобное происходит со словом, если повторить его много раз), то почувствовал, что голова моя провалилась вперед, а ключицы пребольно торкнулись в копья ограды. Меня охватила паника. Я машинально рванулся назад, но моя голова, стиснутая металлом у подножья ушей, отступать не желала. И тут мне вспомнилось правило, которое я вычитал то ли у Марка Твена, то ли у Джанни Родари: если куда-то прошла голова, то пройдет и все остальное.

Я ухитрился развернуться к ограде правым плечом и направил его в расщелину, одновременно по ставив за цоколь правую ногу. Грудь и ребра больно стиснуло копьями, но уже через миг я на три четверти оказался в запретной зоне, а через секунду - и совсем целиком, протащив сквозь ограду мальчишеский таз и левую ногу. Я не думал о том, как буду выбираться обратно: мой разум замкнуло на идее захвата бесхозной монеты. Что я и с успехом и совершил, упрятав сокровище вместе с налипшей землей в карман вельветовых брюк и обтерев о них же ладони.

Мне стало немного страшно. С одной стороны, я ощущал себя мелким воришкой, а с другой - шпионом, только что перешедшим границу враждебного государства. Как в фильме "Над Тиссой". Я рванулся назад. Но как ни пытался протащить голову между тисками забора, ничего сделать не мог, хоть и пытался пролезть в трех разных местах.

Я совсем пал духом и мозгом, поскольку не понимал: почему проникнуть внутрь я сумел, а обратно вылезти не могу. Хотя, возможно, разгадка была проста: ради денег человек способен на подвиг. Наверное, мне нужно было выкинуть клад за ограду. В виде приманки для самого себя. Тогда бы мой мозг ужаснулся и совершил новый подвиг.

В конце концов я решил сдаться на милость хранителей трансформатора. Подошел к двери техблока и позвонил. Оттуда вышел какой-то невнятный дядька. Нисколько не удивившись и не промолвив ни слова, он отвел меня к бронированой двери, открыл ее спецключом и выпустил, как волчонка, на волю.

Полтинник я потратил на редкость бездарно. Как это часто бывает с левым прибытком. Купил в магазине на Факельной три серии марок про космос и космонавтов. Марки я наклеивал в специальный альбом, который подарил мне отец. К маркам я остыл уже к осени.

- - - - - - - - - - - - - - -

Пробежав несколько метров вдоль трансформаторной станции, я свернул налево и снова попал во двор. Двор был по-прежнему скучен и тих. Бабушек не было. Со скуки голые бельевые веревки раскачивали сами себя.

Я помчался домой. Я редко передвигался шагом: все время куда-то бежал, падал, вставал и снова бежал. На лестнице я столкнулся с Валькой Курдюмовой - прыткой, бесшабашной девчонкой из соседней квартиры с моего же пятого этажа.

- Ты куда? Пойдем гулять!

- Я уже нагулялся, - сказал я.

А сам подумал: "Ну да - буду я еще с девчонкой играть!"

За этой банальной сентенцией крылось большое, сложное чувство: застенчивость вперемешку с мачизмом. О том, что за домом парня зарезали, я ей тоже ничего не сказал. По той же причине.

- - - - - - - - - - - - - - -

Через несколько лет Валя снялась в одном культовом фильме. Я тогда жил в другом районе и ходил в другую, необразцовую школу. Однажды я случайно столкнулся с Валей на улице. Она изменилась мало, только в женственности сильно прибавила. Я тут же отвел глаза и попытался незаметно слинять.

- Что? Старых друзей не узнаешь? - голос у Вали стал певучим и нежным.

Я чуть не споткнулся и почувствовал, что краснею.

- Почему? Узнал!

- А ты что сейчас делаешь? Может, посидим, поболтаем где-нибудь?

- А я не могу. Я занят.

От испуга я даже не смог придумать, чем именно занят.

На этот раз мое чувство было несложным: мачизм давно меня кинул, осталась одна застенчивость.

Отделавшись от соседки, я птицей взлетел на пятый этаж, дал три звонка.

Дверь мне открыла мама.

- Почему снял галоши? Ну-ка раздевайся! Ты что так быстро вернулся? Валенки сухие? А варежки?

Снимая шапку, пальто и валенки, я громко шептал маме на ухо, чтобы соседи не слышали:

- Мама, мама! Там за домом парня зарезали! Мне дворник сказал! Он там снегом кровь с асфальта соскребает! Скребет-скребет, а пятна все не сходят!

- Тшшш! - сказала мама.

Из комнаты в коридор вышел дядя Леша. В сатиновых шароварах и майке, в ботинках на босу ногу. Лицо у него было зеленовато-мучнистое.

- Ольга! - сказал дядя Леша. - Чиво у тебя Сашка шуршит? Чкни его валенком в зубы, чтобы соседей не беспокоил!

Мама повлекла меня в нашу комнату в конце коридора. Дядя Леша поплелся за нами, шмыгая башмаками и булькая горлом.

Мы спрятались в комнату.

Кровать на родительской половине мама уже застелила - светло-голубым покрывалом с белыми прожилками, похожими на оконно-морозную роспись.

Бабушки и след простыл. Не было и ее древней хозяйственной сумки, с которой она не расставалась. То ли в Люберцы подалась, где жил ее сын и мой дядя, то ли в Тушино, где жила бабушка Лина. А, может, в "церкву" отправилась. Собиралась бабушка по-военному быстро и за день могла покрывать огромные расстояния. Несмотря на неграмотность, в метро, в автобусе, в электричках чувствовала себя уверенно и никогда не плутала:

- А народ-то на что? Он всяда подскажеть, поможеть. Господи, благослови добрых людей!

Брат еще спал.

Мое возбуждение зрело и пучилось кровяным пузырем, вот-вот собираясь лопнуть.

- Мама, давай я его разбужу! Расскажу, что случилось!

- Тшшш! Шопотом говори. Дай человеку выспаться, - зашептала мама. - Лучше что-нибудь почитай.

Я достал из шкафа "Дочь Мантесумы", залез на диван, который тоже уже был застелен, и попытался читать. Но вместо индейцев в голову лезла шпана. Я представил себе, как ночью за домой дрались не на жизнь, а на смерть. Как кто-то выхватил нож и с размаху всадил в грудь сопернику.

- Мама, мама! - вспомнил я. - Наш папа тоже там был.

- Где? - мама отложила какую-то выкройку.

- На месте преступления. Ну, в составе оперативной группы.

- Кто тебе это сказал?

- Дворник!

- Ну кто же такие вещи ребенку рассказывает! - возмутилась мама.

- А правда, что папа это дело расследует?

- Перестань молоть ерунду! - мама всерьез разозлилась. - Читай свою книжку!

Я понял, что от мамы, как всегда, ничего не добьешься. Хотя она, наверное, тоже мало что знала. Вряд ли отец с ней чем-то важным делился. А от него самого получить серьезный ответ на серьезный вопрос было и вовсе немыслимо.

Прошлой зимой я как-то спросил его за обедом:

- Папа, а ты что на работе делаешь? Бандитов ловишь?

- Бандитов ловлю, - легко согласился отец.

- И много поймал?

Отец фирменно улыбнулся и сказал:

- Много. Двадцать семь штук. Я их в авоську сложил. Вон, смотри, за форточкой на морозе висят.

Я, как дурак, побежал к форточке.

Наконец брат проснулся.

Я прыгнул к нему на кровать, зарычал саблезубым тигром, но смирил гнев на милость и шепнул ему на ухо:

- Я такую вещь знаю!

- Ну и что ты знаешь?

- А после завтрака расскажу!

- Ты сейчас расскажи!

- А после завтрака!

- Да ну тебя! - сказал брат, сбросил меня на пол и пошел умываться.

Потом мы завтракали за квадратным столом. Стол был покрыт старой клеенкой, облупившейся по углам. Мы с братом умяли по тарелке крутой манной каши с молоком, выпили по стакану грузинского чая. На сладкое мама выдала нам по конфете "Цитрон" и по два овсяных печенья.

- Мама, а где папа? - сказал брат.

- Папу ночью на работу вызвали, - поспешил вставить я.

- Чай еще будете? А то я чайник поставлю, - сказала мама.

- Дай нам лучше еще по "Цитрону", - сказал я.

Мама дала нам по конфете. "Цитрон" я не очень любил. Из шоколадных предпочитал мишек и трюфели, из карамели - раковые шейки. В отличие от бабушки, которая обожала "Снежок" по 90 коп. за кило, и брата, который поедал с одинаковым удовольствием любые кондитерские изделия, я был сладкоежкой-гурманом.

- Ты все проспал! - сказал я брату, когда мама ушла на общую кухню с чайником и грязной посудой. - Ночью за домом парня убили!

- Да ну? Врешь, небось, как всегда? - с ленивой усмешкой сказал брат. Хотя по его ревнивым глазам было видно, что он меня просто подзуживал.

- Да ты ничего не знаешь! А я уже с дворником разговаривал. Он мне все рассказал. Ночью драка была. Две банды шпаны сцепились. Одна - с нашей улицы, а другая - с красных домов. А потом два главаря вышли на круг, как пираты. С бритвами в руках. Ну, как у папы. Кто кому, значит, горло перережет, того банда и главнее.

- Как-то ты плохо рассказываешь, - усмехнулся брат. - Точно с бритвами?

- Ну, я не знаю. Или с ножами. Дворник сам плохо видел. Он у палатки прятался. Там, знаешь, сугроб такой. Ну, ты знаешь. Наш ножом как размахнется, а тот, с красных домов, прием знал. Пригнулся и из-под низу как нашему по животу саданет! А все вокруг стояли, не вмешивались. У шпаны уговор такой: если главари дерутся, то вмешиваться не смей! А потом, чей главарь выиграл, ну, значит, другого прикончил, то говорит проигравшей банде: "А ну, ножи бросайте!" И проигравшая банда ножи на землю бросает и больше уже никогда меряться силами не приходит. Такой у них закон.

- Врешь ты все, и уши у тебя деревянные, - сказал брат.

- Я?! Вру?! Да мне все дворник рассказал! Как все было!! А папа следствие будет вести. Тоже дворник сказал.

В это время в комнату вошла мама, и я замолчал.

Брат по-быстрому оделся и ушел читать "Футбол-хоккей" у спортклуба. Я решил устроить за ним слежку, и спустя пять минут тоже оделся и побежал на улицу. Я любил шпионить за братом. Незаметно красться-ползать по снегу от стенда к стенду и корчить из себя подвиг разведчика. Брат наверняка меня видел, но вел себя хладнокровно. Разрешал мне валять дурака. Бабушка потом сокрушалась:

- И где ж это ты так изгваздалси, извалялси? Грец тебя изломай!

Со стороны Измайловского парка дул стылый, порывистый ветер, разбивавшийся об угол дома и обтекавший его, униженный и оскорбленный.

На этот раз слежки не получилось. Когда я проходил мимо второго подъезда, кто-то крикнул: "Сантяй!", да еще и присвистнул для пущей важности.

В глубине двора на алюминиевой от изморози скамейке сидели Мак и Авдей. Они были старше меня на три года, и обычно не замечали в упор. Я удивился, но на свист побежал, как собачка. Как-никак - большие ребята. Авдея я уважал за силу, а Мака - за футбольную технику. Во дворе его звали Гарринча, хотя после полиомиелита Мак почти не мог бегать. Но вытягивал пасом и дриблингом.

Авдей сидел, чуть отвалившись назад и прикрыв шарфом рот - у него недавно было воспаление легких, и мать, одинокая, костистая женщина, гасившая сына одной левой, предупредила его: "Еще раз заболеешь - убью! Мне работать надо, а не вокруг тебя на цырлах скакать, пицилин тебе в жопу колоть!" Авдей был добрым, покладистым двоешником, и потому слушался маму, берегся. Правда, в отрочестве не утерпел и загремел-таки в малолетку за драку с печальными результатами. Мак, рябой, узколицый пацан с вечно усталыми, как у ювелира, глазами, закутанный в какой-то драный армяк, сказал мне:

- Ну что, покалякаем?

- О чем?

- Сантяй, чего твой папан там бузу нагнетает?

- Что? - не понял я.

- Че не понял? Гусяру-то не гони! Ща арбуз-то взлохмачу! - загудел Авдей.

- Спокойно, Авдей. Не гунди! - сказал Мак. - Сантяй, нам Джахай уже все рассказал.

- Джахай? - опять удивился я.

- - - - - - - - - - - - - - -

Джахай был отъявленным местным шпанюгой. Он узурпировал у богатеев самокаты на шинах и велики (чаще - "школьники", реже - "орленки"), шманал мелкоту, чуть старше меня, а еще занимался отстрелом "человеческой дичи" - случайных прохожих. У Джахая был самострел из катушки-двадцатки и затвора из желтой прочной резины, который он заряжал велоспицами, зверски оттачивая об асфальт и центруя изолентой у основания жала. Бил он прохожих в сочные части тела, а после требовал дани под угрозой новой атаки. Имени и фамилии Джахая никто из ребят не знал. Джахай и Джахай! Коренастый, кривоногий, с длинными, сильными лапами, похожими на крабьи клешни. Не знали и того, с кем он живет и в какой квартире. Однако появлялся он всегда из второго подъезда. Потому у дальних красных домов его звали не просто Джахай, а Джахай из Второго Подъезда. Говорили даже, что живет он не в квартире, а на чердаке. И не один, а с огромной собакой-овчаркой, которая отпугивает дворника и бродяг. А Гарик Москвин - конопатый и рыжий, похожий на больную лисичку пацан, который первым во дворе начал учить в школе немецкий язык и приставал к малышне с тонкой, как нитка, улыбкой: А знаете, что "клюква" по-немецки будет "пиздикляус"? - убежденно вещал: " С Джахаем на чердаке живут два беглых эсэсовца. Они на Таганке высотку строили, а после сбежали. Джахай их уже научил говорить по-русски. Но пока никуда не пускает. У них с собой два автомата и две каски с рожками. И больше ничего. Джахай для них цивильную одежду собирает. А потом он их выпустит. Вот тогда, ребцы, держитесь!" И правда, иногда вечерами я слышал откуда-то сверху то ли тявканье, то ли лающую немецкую речь. Брат мне сказал:

- Врут все про овчарку! Ее выгуливать надо.

- А про немцев?

- Тоже врут.

- Ну это ясно. Их бы давно наш участковый поймал.

Брат рассмеялся:

- Причем здесь участковый? Участковый смотрит, чтобы не буянили и не пили, ну и шпану из беседки гоняет. Помнишь кино "Два океана"?"

- А-а-а! - протянул я, чтобы не показаться по-детсадовски глупым. Но так ничего и не понял: причем здесь два океана?

- - - - - - - - - - - - - - -

- Там ребцы за домом ночью базар держали, - сказал Мак. - Ну, пободались. Ну, стуканули малого. Мы - не против. Замирились. Виноват - отвечай. В цвет, Авдей?

- В цвет! - подтвердил Авдей.

- А я что?

- У тебя батя трындит. Не по делу.

- Не по делу? - снова не понял я. Мне казалось, что папа наоборот всегда говорит и работает по делу. - А я что?

- А ты хоть мамке скажи, чтобы батю приструнила. А то пацаны говорят: беда может быть.

- Как это? Я не могу! - испугался я.

Меня аж изморозь прохватила. По позвоночнику побежали трамваи и тараканы. Хотя я плохо понимал, чего хотят от меня большие ребята.

- Башмак! - усмехнулся Мак. - Ладно, с Серым поговорим.

Я убежал. Обратно домой. Но целый день ходил потухший, поникший.

Высыпал у окна ящик с кубиками и солдатиками, но битва не задалась. Крепость не строилась, солдаты не хотели идти в атаку. Я разрушил упрямый мир, устроив антропогенный апокалипсис, сгреб умерщвленное в ящик и залег на диване с Флобером. Выискивал в "Саламбо" понятные эпизоды и погружался в них с потрохами.

С улицы пришел брат и закричал:

- Мама, подать сюда поросенка жареного!

Дежурная шутка. Означавшая всего-навсего, что брат хотел бутерброд с любительской колбасой.

"Саламбо" быстро меня утомила. Я попытался дождаться прихода отца, чтобы спросить его неизвестно о чем. Но поскользнулся на мыслях об эсэсовцах и овчарке и укатился в сон.

- - - - - - - - - - - - - - -

А потом как-то сразу случилась школа.

Я бегал с ранцем, получал пятерки и тройки, делал скучные уроки и читал нескучные книги, выращивал кактус и традесканцию, дрался-мирился с братом, играл в шахматы-шашки с отцом, помогал маме печь блинчики, пироги и печенье, ходил с бабушкой в церковь и в Измайловский парк.

Отец то появлялся на короткое время в доме, то надолго исчезал. Как светофор: то потухнет, то погаснет.

Однажды я шел домой - из той самой школы с невзрачным Кошевым во дворе. На улице было слякотно и темно. Темень слегка разгоняли горбатые фонари. Я учился в третью смену. Школа была переполнена, битком забита стонущими от знаний детьми. Брат уже давно учился в вечернюю смену. А меня перевели туда после зимних каникул. Из педагогических соображений. Чтобы у братьев оставалось больше времени для общения дома. Мудрый и трезвый подход. Правда, возвращались домой мы в разное время. У брата обычно бывало больше уроков.

Уже струились первые ручейки. С окурками, презервативами и горелыми спичками по стремнине. Когда я проходил мимо трансформаторной станции, меня больно рванули за шкирку, то есть за ворот кителя, который высовывался из-под пальто.

Это был страшный Джахай, выпрыгнувший неизвестно откуда, но явно не из второго подъезда. Словно молнию с изнанки мира раззипил и вывалился из потупространства. Мне показалось на миг, что по обе руки от него стояли два крепких орешка. В черной эсэсовской форме, в касках с рожками и с бесхвостыми автоматами в кулаках. Но это были просто прохожие, опасливо огибавшие хулигана с обеих сторон. В черных пальто, в шапках-ушанках с завязочками на макушке и с авоськами "Лотоса" в кулаках. От страха я немного присел. До конца осесть мне мешала хватка Джахая.

- Что, сучонок, допрыгался?

- Джахай, Джахай, отпусти! Ты что?

- А ниче! Докапали пацаны! Самаху, папашку твоего завалили. Прямо в "Славе". Пикалом в сердце - и аллес! Откинулся как дорогой!

Пикалом назывался особо хрупкий, специально перекаленый и остро заточеный надфиль. Пикалом обычно валили в сердце или в печенку. И сразу ломали хвост надфиля - то есть то, что не сумели внедрить в организм.

- Что? Что, Джахай? Я не понял! - крикнул я и ткнул Джахая в грудь своей мартышечьей лапкой.

- Пшел вон, погребень ментовская!

Джахай отправил меня в весеннюю смачную грязь.

Странно, но я упал в грязь лицом: ушли назад заскользившие ноги, а съехавший ранец отвесил мне подзатыльник. При падении я едва успел выставить руки. Выбил ладонями жирные брызги, словно лошадь копытами, заляпал грязью лицо, забуксовал-заелозил ботинками, пытаясь подняться.

А потом побежал-полетел, размазывая грязь и слезы руками, словно к воздушному змею меня прицепили.

Я взвился на пятый этаж, как мышь, проходившая стаж у дедушки Дурова. Дал три крикливых звонка.

Дверь открыл дядя Леша. Раньше на три звонка он ни разу не выходил. А тут появился. В полосатой пижаме и соломенной шляпе на голове. Глаза у него были красные, в слезах и в ошметках борща. Дядя Леша качался, как маятник, и потому крепко держался за ручку двери, которую он мне любезно открыл.

- Сашок, заходи! У тебя седня траурная суббота. Сиротинушка ты наш беззаветный!

Дядя Леша заплакал и почти упал на меня, объяв меня левой половиной пижамы - справа ему помогала удерживать стойку дверная ручка.

Я выскользнул из-под его косоруких тенет и покатился по коридору.

Смутно помню маму с зареванными глазами, с опухшим красным лицом. И бабушку, которая витала по кухне и комнате, как ангел небесный.

Мама сипела, туго забирая воздух, который не желал идти в легкие. Зато бабушка была легка и подвижна. Бабушка без устали выдыхала теплые, утешительные слова, которые расплескивались по квартире парным молоком.

- Мама, мама! Что с папой?! - заорал с ходу я, пытаясь шумом и гвалтом притушить духовые раскаты беды.

Мама неровно вдыхала скиснувший воздух. Одной рукой она пыталась нацепить на себя плащ, а другой - бессмысленно теребила блестящую черную сумочку.

- Я убегаю, я убегаю, я убегаю! - бормотала она, как заведенная.

Я сбросил пальто и ранец у двери нашей комнаты, засандалил ботинки в разные стороны.

Ко мне подоспела бабушка. Замурлыкала что-то про мулюлинку и про сынку, прижала крепко к себе. Я утонул в ее животе, мягком и теплом, как тесто.

- Не бойся. Все хорошо, все хорошо. Мама вот в больницу поехала.

Я отвернул голову и увидел, что мамы уже не было рядом.

- Васятка, крепкий, мослатый. Все выдержить. Все переборить.

Я замер, затих. Вцепился в бабушку острыми пальцами. Ей, наверное, было больно, но она только крепче обнимала меня рукой, а другой - гладила по голове. Руки у нее были шершавые, воспаленные, испорченные колхозом, войной и просто тяжелой жизнью. Всю пенсионную жизнь она безуспешно пыталась исправить ладони преднизолоном. Наносила на кожу тончайший слой мази, экономя ее до предела. Давленый-передавленый тюбик она свежевала ножницами и выскребала из него по сусекам драгоценные белые крапинки.

- - - - - - - - - - - - - - -

В тот вечер отец возвращался с работы раньше обычного. Стандартный рабочий день в райотделе кончался не ранее девяти. Но в ту субботу отдел распустили пораньше. Отец, как всегда, доехал на 34-м трамвае до "Славы" и через подземный переход поднялся к кинотеатру. Ступеньки туннеля сливались, волей оптической липы, со ступеньками кинотеатра, из которых вырастали колонны, подпиравшие треуголку античного свода.

Еще со ступенек подземного перехода отец увидел афишу "Поезда милосердия" и решил купить два билета на вечерний сеанс. Это был как раз тот редкий случай, когда отец был в форме - тяжелой синей шинели, хромовых сапогах и синей фуражке с красным околышем.

Отец встал в хвост очереди. И хотя его пропускали вперед - то ли из подобострастия и боязни, то ли (чем жизнь не шутит?) из жалости к собачьей милицейской судьбе - покорно двигался к кассе своим чередом. Он не только презирал взятки и привилегии, но и свято верил в справедливое, светлое будущее, несмотря на коммунальную бедность семьи.

Его пырнули пикалом, когда он протягивал деньги в окошко. Попали в легкое. В то самое, которое ему продырявил когда-то туберкулез.

Однако ранение в легкое оказалось на удивление легким. Может, портупея отцу помогла, а, может, нетвердость руки новичка. В любом случае в госпитале папа лежал недолго.

В госпитале мы с братом были три раза. Бабушка - ни разу. Зато мама навещала отца почти каждый день.

После госпиталя отец почти сразу уехал в санаторий в Анапу. Оттуда он вернулся веселый, румяный и свежий. Я ждал, что из Анапы он привезет нам с братом что-нибудь необычайное. А он подарил нам по банальной рапане с вечным шумом прибоя. Я немного обиделся, но все равно, ложась спать, клал раковину на подушку и прижимался к ней ухом. Но я вовсе не море слушал, а путешествовал по Венере вместе с Бобровым, Вершининым и Алланом Керном. В то время я бредил фантастикой, а любимый мой фильм назывался "Планета бурь".

Женева, апрель 2010 г.

Комментарии

Добавить изображение