ГОМЕС ПАЛАСИО

06-06-2010

Предисловие-эссе Елены Негоды

Перевод Роберто Боланьо можно сравнить с изготовлением копий Ван Гога: с одной стороны просто, как для мастера, так и для начинающего рисовальщика - стул, простое лицо грубыми мазками, синее небо с большими звездами, олеандры, подсолнухи; с другой стороны трудно – как сохранить жизнь всех этих лиц и предметов, как не сделать из них пустую поделку, чучело, пародию?

Елена НегодаЖизнь текста видна с первой его строчки, после которой не остановиться – мчишься с автором до конца и дальше, потому что событиям конца не бывает, они связаны с человеком, с героем, а он жив. Он жив и после заключительной точки, и в его жизни всегда больше вопросов, ожиданий, предчувствий, чем ответов.

Поэтому когда я встречала Боланьо в Нью Йоркере (два-три раза в год; Нью Йоркер всегда борется за первенство в его новых переводах), он был заметен сразу, хотя по сравнению с рассказами и поэзией в изданных сборниках, «новонайденные» тексты были не так ярки.

Лететь с автором можно по-разному – можно мчаться по гладкой поверхности кристального озера или катиться кубарем с пыльной горы. Боланьо заставляет нас лететь с камнепадом. Он пишет "неклассически", без кавычек и тире для прямой речи, многие слова в предложениях повторяются, частые "я", "она сказала", "я сказал" в коротких предложениях. Я старалась сохранить эту грубую материю повествования, нити которой, как корни растения в пустыне, находят живительную влагу глубоко под землей. На простой материи лучше видны краски, как на ясном ночном небе вдали от городских огней ярче видны звезды.

Боланьо пишет образами, он поэт, который стал писателем ближе к концу жизни своей недолгой жизни, чтобы заработать деньги для семьи. И я не могу оторваться, потому что его образы переносят меня в место повествования и в состояние героя, и чтобы вернуться к себе, нужно приложить большое усилие воли.

В его тексте нет ничего интеллектуального или "умного", напротив, он антиинтеллектуален, как сама природа. Ему абсолютно и безусловно веришь.

Боланьо чем-то похож на Горчева - по-человечески, по-этически и поэтически. Оба худые, в очках, всю жизнь курили, много пили до сорока лет и мало прожили после сорока (Боланьо, на десять лет старше Горчева, прожил на три года дольше, он умер семь лет назад от болезни печени), оба скитались по жизни и только ближе к ее концу женились и родили сыновей, оба писали про только то, что было. (Боланьо, однако пошел дальше в своем последнем (законченном издателями) главном романе, но он и прожил чуть дольше). Их стихи и рассказы до последнего слова автобиографичны. Но жизнь чилийского эмигранта (сначала с Мексике, потом в Испании) Роберто Боланьо очень непохожа на жизнь казахского эмигранта в России Дмитрия Горчева. У первого было больше материала - больше событий, больше страданий, больше сюжетов и красок, больше героев, больше книг, больше признания. Однако главная, человеческая, природная (и как следствие, писательская) суть у них одна – они просты и честны.

В России Роберто Боланьо известен мало; ни его поэзия, ни многочисленные рассказы (за исключением «Чилийского сборника») неизвестны читателю; только недавно стали переводить на русский его культовый роман «2666», изданный посмертно в Испании и с переводом на все европейские языки, покинувший стены университетов и получивший всемирное признание. В литературе конца 20 века Боланьо утвердился как одно из главных лиц.

Я выбрала для перевода рассказ о мексиканском севере, об именно той Мексике, с которой мы хорошо знакомы по Аризоне. (В последние месяцы «Аризона» расширила свою коннотацию, теперь это не только название штата, но и символ антиэмиграционного движения). Наверное, для русскоязычного читателя, особенно читателя, живущего в США, это звучит как антиреклама. Тогда скажу по-другому. Это текст, который заставит вас бросить, наконец, своего простого и честного, но интеллектуально неудовлетворительного любовника из-за честного и простого, но эстетически полноценного рассказа.

Такой вот парадокс – эстетика всегда готова утолить интеллектуальный голод или заставить о нем забыть.

Елена Негода

Я попал в Гомес Паласио в один из самых тяжелых периодов моей жизни. Мне было 23 года, и я знал, что мои дни в Мексике сочтены.

Мой приятель Монтеро, который работал в Совете Искусств, нашел для меня временную работу – преподавать класс писательского мастерства в городе с этим страшным именем. Сначала, для разминки, так сказать, я должен был сделать обзор разных программ местного писательского творчества, предлагаемых Советом искусств. Что-то вроде мини-каникул на севере страны, сказал Монтеро, а потом ты можешь поехать в Гомес Паласио и забыть о всех своих проблемах. Не знаю, почему я принял его предложение. Я знал, что ни при каких условиях не стану жить в Гомес Паласио. Знал, что не смогу продолжать учить «писательскому мастерству» в каком-то забытом богом городке северной Мексики.

И вот, однажды утром, я покинул Мехико-Сити в битком набитом автобусе и начал свой тур. Я посетил Сан Луис Потоси, Агуаскальентес, Гуанахуато, Леон – не обязательно в этом порядке; не помню точно, какой город был первый и сколько времени я провел в каждом. Потом Торреон и Салтийо. Еще я побывал в Дуранго.

И вот наконец, приехал в Гомес Паласио и направился в офис Совета Искусств, чтобы встретить своих будущих студентов. Несмотря на жаркую погоду, меня била дрожь. Директор, пухлая женщина средних лет с глазами навыкате, одетая в обширное яркое платье, демонстрирующее почти всех представителей местной флоры, показала мне, где я буду жить – страшный мотель на краю города, возле хайвея, ведущего в никуда.

Она стала заезжать за мной по утрам. У нее была громадная машина небесно-голубого цвета, которой она управляла, пожалуй, слишком смело, хотя, в общем, была неплохим водителем. Там была автоматическая коробка передач, но ее ноги еле доставали до педалей. Первым делом мы неизменно останавливались в придорожном ресторане, который был виден из мотеля, вдали, в виде красноватого бугорка на голубо-желтом горизонте.

Там мы завтракали апельсиновым соком и huevos rancheros [омлетом с помидорами, перцем и луком <Е.Н.>], запивая несколькими чашками кофе. За все платили, я полагаю, купонами Совет Искусств – во всяком случае, не наличными.

Потом она откидывалась на стуле и начинала говорить о своей жизни в этом северном городке, о своих стихах, которые опубликовало маленькое местное издательство, субсидируемое Советом Искусств, и о своем муже, который не понимал поэтического зова и страданий, которые этот зов несет. Тем временем, я курил одну сигарету Бали за другой, смотрел в окно на дорогу и думал о стихийном бедствии, которым была моя жизнь. Потом мы садились в ее машину и направлялись в главный офис Совета Искусств Гомеса Паласио, двухэтажное здание с единственной искупительной особенностью – неасфальтированным двориком, где росло в сумме три дерева, и заброшенным или каким-то незавершенным садом, в котором роились похожие на зомби подростки, обучаемые живописи, музыке и литературе. В первый раз, когда я туда попал, то почти не заметил дворика. Во второй раз он заставил меня вздрогнуть. Все это бессмысленно, думал я, но где-то в глубине души знал, что смысл есть и что именно этот смысл я нахожу невыносимо грустным, если использовать гиперболу, которая тогда казалась довольно точной. Может быть, я путал смысл и необходимость. Может быть, я просто сам был нервной развалиной.

Я не мог спать по ночам. Меня мучали кошмары. Перед сном я проверял дверь и окна, хорошо ли они закрыты. Горло все время пересыхало и приходилось пить воду. Я многократно вставал с постели, чтобы наполнить стакан. И, раз уж я встал, то проверял еще раз замки на двери. Иногда я забывал про страх, оставался у окна и смотрел на раскинутую в темноте пустыню. Потом я снова ложился в постель и закрывал глаза, но поскольку я так много пил, приходилось снова просыпаться, чтобы идти в туалет. А заодно и проверить еще раз окна и дверь и послушать дальние звуки пустыни (приглушенный шум машин, мчащихся на юг или на север) или просто смотреть в ночь. И так продолжалось до самого рассвета, когда я, наконец, засыпал, на два или три часа.

Однажды утром, во время завтрака, директор спросила, что у меня с глазами. Это потому, что я мало сплю, ответил я. Да, они красные, сказала она и перевела разговор на другую тему. В конце дня, когда она отвозила меня назад в мотель, директор спросила, хочу ли я повести машину. Я не умею водить, сказал я. Она рассмеялась и остановилась у края дороги. Белый грузовик-холодильник проезжал мимо нас. Я смог прочитать, что было на нем написано большими синими буквами – МЯСО ВДОВЫ ПАДИЙЯ. На грузовике были монтерреевские номера, и водитель уставился на нас с любопытством, показавшимся мне чрезмерным. Директор открыла дверцу и вышла из машины. Садись за руль, сказала она. Я подчинился. Устраиваясь на водительском месте, я видел, как она обходит машину сзади. Потом она расположилась на соседнем кресле и велела мне ехать.

Я долго рулил по серой полоске, соединяющей Гомес Паласио и мотель. Поравнявшись с мотелем, я не остановился. Посмотрел на директора: она улыбнулась; она не возразила, и я продолжал ехать. Сначала мы оба молча уставились на дорогу. Но когда мы миновали мотель, она заговорила о своей поэзии, о работе и о бесчувственом муже. Отговорив свою часть, она включила проигрыватель и поставила кассету: женщина поет ранчерас. У певицы был грустный голос, который все время опережал оркестр на пару нот. Это моя подруга, сказала директор. Я не понял. Что? спросил я. Она мой близкий друг, повторила директор. А-а-а. Она из Дуранго, сказала директор. Ты был там, не правда ли? Да, я был в Дуранго, сказал я. И как там классы писательского мастерства? Хуже, чем здесь, ответил я, думая что делаю комплимент, но, по-моему, был понят иначе. Она из Дуранго, но живет в Сьюдад Хуаресе, сказала директор. Иногда, когда она приезжает домой навестить свою мать, то зовет меня, и я подстраиваю свое расписание, чтобы найти время для поездки в Дуранго, провести с ней несколько дней. Это хорошо, - сказал я, смотря на дорогу. Я останавливаюсь в ее доме, то есть в доме ее матери, продолжала директор. Мы спим в ее комнате, разговариваем часами и слушаем записи. Время от времени одна из нас идет на кухню сварить кофе. Я обычно беру с собой печенье, печенье La Regalada, ее любимое. И мы пьем кофе и едим печенье. Мы знаем друг друга с пятнадцати лет. Она моя лучшая подруга.

Я мог видеть, как дорога исчезает в горах на горизонте. Ночь наступала с востока. Несколько дней до того, в мотеле, я спрашивал себя, какого цвета пустыня ночью? Глупый риторический вопрос, и все же я почему-то чувствовал, что именно в нем ключ к моему будущему, или, может, не столько к будущей жизни, сколько к будущим страданиям.

Однажды, во время урока писательского мастерства в Гомес Паласио, студент спросил меня, почему я пишу стихи и как долго я думаю продолжать это делать. Директора тогда не было. В классе было пять человек, четыре парня и девушка. По тому, как они были одеты, было видно, что двое из них очень бедны. Девушка была худенькой, маленького роста, в довольно безвкусной одежде. Парень, который задал вопрос, должен был бы учиться в университете; вместо этого он работал на фабрике, самой большой и, возможно, единственной мыльной фабрике штата. Другой парень работал официантом в итальянском ресторане, двое других учились в колледже, а девушка нигде не училась и не работала.

Случайно, ответил я. Какое-то время все молчали. Я подумал о возможности согласиться на постоянную работу в Гомес Паласио и остаться здесь на всю жизнь. Я заметил пару симпатичных девушек в группе художников. Если повезет, смогу жениться на одной из них. Самая симпатичная казалась мне более традиционной. Я представил себе длительную сложную помолвку. Представил темный прохладный дом и сад со множеством растений.

И как долго вы думате продолжать писать? спросил парень, который работал на мыльной фабрике. Я мог ответить что угодно, но выбрал самое простое: не знаю, сказал я. А как насчет тебя? Я начал писать, потому что поэзия делает меня свободным, сэр, и я никогда не перестану писать, ответил он с улыбкой, которая плохо скрывала гордость и решительность.

Эти слова были слишком расплывчаты и категоричны, чтобы быть убедительными, но все же, каким-то образом они заставили меня взглянуть на жизнь фабричного рабочего, не такую, какой она была в тот момент, а на его жизнь, когда ему было пятнадцать, или, может, двенадцать лет. Я увидел, как он бежит по задворкам Гомес Паласио, под небом, пожим на камнепад. Я увидел его друзей и удивился, как они смогли выжить. Тем не менее, так или иначе, они выжили.

Потом мы читали стихи. Талант был только у девушки. Но к тому времени я не был ни в чем уверен.

Когда мы выходили из класса, директор дожидалась меня с двумя мужчинами, которые оказались государственными служащими штата Дуранго. Почему-то моя первая мысль была, что это полицейские, они пришли меня арестовать. Студенты попрощались и разошлись, тоненькая девушка с одним парнем и трое других ребят сами по себе. Я смотрел, как они идут по коридору с облупленными стенами. Последовал за ними, как будто забыл что-то сказать одному из них. В дверях я увидел, как они исчезали из виду в конце длинной улицы в Гомес Паласио.

Директор сказала: она мой лучший друг. И все. Дорога больше не шла прямо. Смотря назад в зеркало, я увидел громадную стену, поднимающуюся за городом. Я не сразу понял, что это была ночь. Певица на кассете затянула новую песню. Слова в песне были про далекую деревню на севере Мексики, где все счастливы, кроме нее. Мне показалось, что директор плачет. Тихими, наполненными достоинством, неостановимыми слезами. Но я не мог проверить свои подозрения. Должен был смотреть на дорогу. Директор достала носовой платок и высморкалась. Включи фары. Она сказала это еле слышно. Я продолжал ехать.

Включи фары, повторила она, и, не дожидаясь ответа, наклонилась, протянула руку и сделала это сама. Не так быстро, сказала она через какое-то время, ее голос теперь, когда певица брала последние ноты, стал сильнее. Какая грустная песня, сказал я, просто, чтобы что-то сказать.

Машина остановилась на обочине. Я открыл дверцу и вышел. Было еще не совсем темно, но день уже кончился. Вся земля вокруг нас и горы, в которые уходила лента дороги, были темного, насыщенного желтого цвета, который я больше нигде не видел. Как будто свет (хотя мне казалось, что не свет, а чистый цвет) был чем-то заряжен, не знаю чем, но это вполне могло быть вечностью. Я тут же смутился от такой мысли. Немного размял ноги. Несущаяся мимо машина загудела. Я послал водителя жестом. Может быть, это был не просто жест, может быть, я закричал «иди нах», и водитель увидел или услышал меня. Может, но не должно быть, как и многое другое в этой истории. В любом случае, когда я думаю о водителе, все, что я могу видеть, это свой собственный застывший образ в зеркальце: тогда еще длинные волосы, худой, в джинсовой куртке и ужасных, больших очках.

Машина остановилась в нескольких метрах перед нами. Человек из нее не вышел, не подал задний ход, не засигналил еще раз, но само его присутствие сделало пространство, которое мы с ним теперь разделяли, напряженым. Я вышел, осторожно обошел машину и посмотрел на директора. Она опустила стекло и спросила меня, что случилось. Ее глаза были совсем навыкате. Я сказал, что не знаю. Этот мужчина..., сказала она и передвинулась на место водителя. Я сел на освободившееся кресло. Оно было горячим и влажным, как будто у директора была лихорадка. Сквозь лобовое стекло я видел силуэт мужчины, его затылок; как и мы, он смотрел вперед, на вьющуюся в горы дорогу.

Это мой муж, сказала директор, ее глаза были прикованы к машине впереди, и она как будто говорила сама с собой. Потом она перевернула кассету на другую сторону и прибавила громкость. Иногда подруга звонит мне, когда она ездит выступать по незнакомым городам. Однажды она позвонила из Сьюдад Мадеро. Она пела всю ночь в здании профсоюза нефтянников и позвонила мне в четыре утра. В другой раз она позвонила мне из Реиносы. Это хорошо, сказал я. Не очень, сказала директор. Она просто звонит. Иногда ей нужно поговорить. Если подходит мой муж, она вешает трубку.

Какое-то время мы оба молчали. Я представил себе мужа директора с телефонной трубкой в руке. Он поднимает трубку, спрашивает, алло, кто это? Потом он слышит, что кто-то на другом конце вешает трубку и он делает то же самое, почти рефлексивно. Я спросил директора, не хочет ли она, чтобы я вышел и сказал что-нибудь водителю другой машины. В этом нет нужды, сказала она. Ответ показался мне разумным, хотя на самом деле был ненормальным. Я спросил ее, что собирается делать ее муж. Он будет стоять здесь до тех пор, пока мы не уедем, сказала директор. Тогда лучше давайте уедем сразу. Казалось, что директор задумалась, хотя, как я понял потом, она просто закрыла глаза и слушала подругу из Дуранго, выпивая песню до самой последней капли. Потом она включила зажигание, медленно отъехала и, проехав немного, остановилась в нескольких метрах впереди припаркованной машины. Я смотрел в окно, когда мы проезжали, но водитель отвернулся и я не увидел его лица.

Вы уверены, что это был ваш муж? спросил я, когда мы уже мчались в сторону гор. Нет, сказала директор и засмеялась. Я не думаю, что это он. Я тоже засмеялся. Машина похожа на его, сказала она, почти задыхаясь от смеха, но, наверное, это был не он. То есть, может быть, и он? спросил я. Ну, если только он поменял номера, сказала директор. В этот момент я понял, что все это была шутка. Я закрыл глаза. Мы спускались с холмов в пустыню, на равнину, освещенную фарами машин, направляющихся на север или назад, в Гомес Паласио. Наступала ночь.

Теперь мы подъезжаем к очень особенному месту, сказала директор. Это были ее слова. Очень особенному.

Я хотела, чтобы ты это увидел, гордо сказала она, почему я люблю жить здесь. Она свернула с дороги и остановилась на площадке, вроде площадки отдыха - небольшой участок земли, достаточный для парковки одного грузовика. Вдали сверкали огни – городок или ресторан. Мы не вышли из машины. Директор указала в направлении чего-то – пролет хайвея, который был милях в трех от того места, где мы остановились, или, может, чуть дальше или чуть ближе. Я посмотрел и увидел свет множества фар. По тому, как свет изгибался, там был, должно быть, поворот дороги. А потом я увидел зеленые очертания в пустыне. Ты видел это? спросила директор. Да, огни, ответил я. Директор посморела на меня: ее глаза навыкате светились, как светятся, наверное, глаза мелких местных млекопитающих в недружелюбном окружении Гомес Паласио штата Дуранго. Потом я снова посмотрел в указанном ею направлении: сначала ничего не видел, только мрак, блестящие огни ресторана или городка, потом несколько машин проехало мимо нас и лучи их фар разрезали пространство на две части.

Они двигались невыносимо медленно, но мы были за пределами раздражения.

И потом я увидел, как свет, секунды после того, как машина или грузовик миновали то место, поворачивал, как бы возвращаясь к источнику, и зависал в воздухе. Зеленый свет, который, казалось, дышит, живет и - какую-то долю секунды в самой середине пустыни – становится свободным, морской свет, текущий по волнам, но с земной хрупкостью, зеленый, удивительный, одинокий свет, испускаемый чем-то, что находилось возле того изгиба дороги – дорожным знаком, крышой заброшенного сарая, гигантскими листами пластмассы, разбросанными по земле – но нам, на расстоянии, он казался чудом или мечтой, что, в конце концов, одно и то же.

Потом директор завела машину, развернулась и поехала назад в мотель.

Мне нужно было уезжать в Мехико-Сити на следующий день. Когда мы подъехали к мотелю, директор вышла из машины и пошла со мной. До того, как мы подошли к моей комнате, она протянула руку и попрощалась. Я знаю, ты простишь мне мои чудачества, сказала она, в конце концов, мы оба читаем стихи.

Я был благодарен, что она не сказала «мы оба поэты». Войдя в комнату, я зажег свет, снял куртку и выпил воды прямо из-под крана. Потом подошел к окну. Ее машина все еще была на стоянке. Я открыл дверь, и порыв ветра из пустыни ударил мне в лицо. В машине никого не было. Немного поодаль, возле дороги, я увидел директора, которая выглядела как будто она задумалась, стоя над рекой или над ландшафтом далекой планеты. По тому, как она стояла с немного поднятыми руками, она могла разговаривать с воздухом, или читать стихи, или изображать статую, как маленькая девочка.

Я спал плохо. На рассвете директор приехала за мной. Она отвезла меня на автовокзал и сказала, что если я вернусь и соглашусь здесь работать, то всегда добро пожаловать. Я сказал, что подумаю. Она ответила, это правильно, такие вещи всегда нужно обдумывать. Потом она сказала, обнимемся на прощанье. Я наклонился и обнял ее.

Мне дали место на противоположной стороне автобуса, так что я не видел, как она уехала. Последнее, что я помню смутно, это то, как она стояла и смотрела на автобус, или, может, на часы. Потом я должен был сесть, чтобы другие пассажиры могли пройти и занять свои места, а когда я снова посмотрел в окно, ее уже не было.

Комментарии

Добавить изображение