Независимый бостонский альманах

РУССКИЙ ПРОВАЛ

22-05-2011

Продолжение. Начало в № 633 от 1 мая

В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика - здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к "Кола Брюньону" Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает "Есть такая партия!" и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле.

Алексей СмирновСтав официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в "Крокодиле" уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов - оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик - душа-человек, а Борис Ефимов - ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.

У Кибрика был приятель Борис Александрович Дегтярев. Он вел параллельную мастерскую книжной графики. Дегтярев был образчиком всяческой мерзостности и гнилостности. Дегтярев был среднего роста, с усиками, без подбородка, и был похож на пожилого жеманного сутенера. Дегтярев был из офицерской дворянской семьи, его отец-полковник дружил с моим генералом-прадедом и они по ночам на Никольской часто играли в карты. Прадед был выдающийся картежник и как артиллерист-математик любил создавать особые карточные схемы и системы. Полковник Дегтярев воевал у Деникина и Врангеля, потом перебрался с семьей в Москву, у него была жена и два сына, и он как-то уцелел и умер своей смертью, что было само по себе удивительно. Борис Дегтярев учился с моим отцом во ВХУТЕМАСе и в частной студии Кардовского, научился там неплохо рисовать и делать технически очень тонкие карандашные миниатюры в духе Сомова. Был он законченным педерастом, но в молодости из соображений карьеры сошелся с еврейкой - редактором Детгиза мадам Содомской. Я в своих жизненных зигзагах однажды попал в гости к ее довольно красивой полной дочери. У нее была комната в коммуналке. Под кроватью ее ложа лежали работы Кибрика и Дегтярева с их надписями, подаренные ее уже тогда покойной матери. От отца я знал, что Дегтярев долго жил с этой еврейской дамой, потом ее подсидел и пролез на ее место. Из Детгиза Дегтярев сделал выдающуюся кормушку, где подъедался целый ряд близких ему авторов, в том числе и Кибрик. Так что дружба Кибрика с Дегтяревым носила сугубо прагматический характер.

Интересно, что Дегтярев сделал свою карьеру тоже через Горького. Он сделал иллюстрации к ранним рассказам пролетарского классика, где изобразил какого-то субъекта со свиньей. Горький увидел это изображение и заплакал - так был похож человек со свиньей на реальный прототип. Помог Дегтяреву и слепой красный юрод Островский, тоже заплакавший, когда он пальцами нащупал на обложке своей книги рельефный штык. Обложку делал Дегтярев. У Дегтярева учился знаменитый ныне певец гнусных советских коммуналок и принудительно изготовленных стенгазет Илья Кабаков, долгие годы кормившийся детскими книжками. Дегтярев вечно путался со своими шоферами, наглыми откормленными педерастами, и приводил в свою мастерскую позировать педиков-натурщиков - надушенных, завитых и с перламутровым педикюром. Детгиз испокон века помещался в доходном доме на Лубянской площади прямо напротив зловещего куба КГБ.

В этом же доме у Дегтярева была квартира. Родня у Дегтярева издавна работала в НКВД и, наверное, открытый древнеримский образ жизни Боба (кликуха Дегтярева) как-то обогревался этой мощной организацией.

На примере семьи Дегтяревых видно, как бывшие люди приспосабливались жить при большевиках. Та же Любочка Орлова, дочь помещика, путалась с иностранцами, таскалась за валюту по кабакам. Взяли ее в кино снимать только потому, что у нее были импортные шмотки, заработанные своим телом. В общем, так называемая советская культура возникла из подлости, желания выжить, приспособляемости и из сломанных талантов. Кто половчее, кто поподлее, тот и выживал и занимал место под беспощадным красным солнцем. У Боба Дегтярева в мастерской царил пидерский стиль нежного воздушного рисунка, женских обнаженных моделей туда вообще не приглашали. Из мужских отбирали жирненьких среднего роста мужичков без ярко выраженной мускулатуры. Детгиз был заповедником графической педерастии. Все эти цари Салтаны, золотые рыбки, Дюймовочки отдавали конфетным пидерским привкусом. Среди советской художественной интеллигенции в этом особом придворном холуйском мирке были такие заповедники пидерства: в Детгизе, в Большом балете и его школе, на "Мосфильме", в некоторых театрах, а также в русской православной церкви, где КГБ поощрял иерархов сожительствовать с келейниками - легче вербовать в агенты, пристегивая цепь доносительства к гениталиям.

Периодически по Москве проносились слухи о международных съездах передастов и о тех деятелях культуры, которые являются старейшинами в закрытых цехах общин гомиков. При горбачевской перестройке и при ельцинской демократии эти подпольные явления проросли и расцвели, как мухоморы, пышным цветом. Хотя для России это все-таки чисто импортная экзотика, и праздничные шествия под музыку педерастов и лесбиянок по нынешней полуголодной Москве вряд ли возможны. Дегтярев очень любил Обри Бердслея, Оскара Уайльда, нашего чахлого Костеньку Сомова с его пенисами в кружевных оборочках. Увлекался он и современными западными писателями типа Жана Жене. Близкий его родственник долго работал на Лубянке в тамошней закрытой библиотеке и носил оттуда запретные издания. Баловался Дегтярев и левыми западными писателями.
Я помню, как он разрешил делать диплом Кириллу Соколову по роману Эльзы Триоле чуть в левоватом французском духе. Сейчас Кирилл Соколов живет в Англии и делает там мрачные литографии. Но вот с художником Виталием Соповым, здоровенным громилой, бывшим сотрудником милиции, потом переменившим фамилию на Линицкого и ставшим ныне монахом, у Дегтярева вышел конфликт. Он долго не хотел его выпускать на диплом за религиозные линогравюры к "Братьям Карамазовым". А про Кибрика и говорить нечего. Он ужасно до смерти всего боялся и, как многие максималисты двадцатых годов (а он был таким), потом круто переменился и стал столпом соцреализма.

Кибрик заставлял студентов, и особенно дипломников, рисовать советских красномордых рабочих, любимым его учеником стал Попков. Он иногда приходил по старой памяти в мастерскую со своей женой Кларой. Попков рисовал в московском суровом стиле жуткие синюшные хари рабочих. Был тогда в Москве такой грубый зловещий стиль: Обросов, Салахов, братья Никоновы, Попков. В это время писал свою "Братскую ГЭС" Евтушенко, и все ждали, что наступит эпоха суровой пролетарской правды и всеобщего равенства. Как же, дождались! Попков красиво по-русски и умер: напился пьяным и стал ломиться в такси, где сидел инкассатор. Инкассатор был тоже пьян и застрелил наповал Попкова.

В это время всячески восхвалялся ВХУТЕМАС, левачество, жуткое рыло Маяковского с жеваной папиросой висело во многих квартирах. Под Маяковского явно косил бородавчатый, как жаба, Роберт Рождественский. Наш графический факультет размещался в старом здании на Мясницкой, где когда-то был школа живописи, а потом ВХУТЕМАС. Все здание занимали физики, а мы только один коридор. В соседней мастерской плаката, где когда-то была мастерская Фаворского, случайно размуровали стенной шкаф с папками гравюр и рисунков Фалька, Фаворского, Павлинова. Студенты их растащили. Мне тоже досталось несколько литографий Фалька, Рождественского и Куприна: пейзажи с кубами домов и круглыми, как женские бедра, кустами. Так сказать, русский сезаннизм. Я сам тогда из протеста против соцреалистической тугомотины увлекался Сезанном. Сезаннизм - это затягивающее эпигонство, вроде наркомании и курения. Мэтр, упрощая природу, придумал гениальную формулу для бездарей-эпигонов. Под Сезанна легко стилизовать любую тугомотину, и вся Центральная и Восточная Европа ему целый век подражала, заикаясь по-сезанньему.

Кибрик заставил меня делать диплом из огромных линогравюр, изображавших северные порты: Мурманск, Архангельск, где я бывал. Эти северные порты, склады мокрой черной древесины поражали меня бесхозной мрачностью, угрюмыми отрешенно-окостенелыми мордами пьяных рабочих и матросни, наглым похабством тамошних девок. Мрачнейший, угрюмейший край. Мрачные и угрюмые гравюры я и нарезал, чтобы получить этот распроклятый диплом, который мне совершенно не пригодился в жизни, так как официальной карьеры я не захотел делать. В эту дипломную зиму у меня была отдушина - мне предложили отреставрировать Храм на птичке, то есть около птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель - бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка - еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша.
А сын митрополита Введенского весь год сидел на бюллетене и приходил служить только на большие праздники. Служил он прекрасно, голосом и актерским умением Бог его не обидел. Он кончил Духовную академию, был женат на роскошной блондинке в бриллиантах, ездил на своей машине, но был, как многие восточные люди, с ленцой. Внешность он имел жгучую, армянско-еврейскую, как его знаменитый отец. Псевдомитрополит, презревший все традиции православия, взял себе в жены особо страстную темную пролетарскую блондинку из бедной семьи, которая должна была удовлетворять его ужасную похоть. После смерти митрополита с его вдовою жил один одесский церковный жулик, в прошлом сиделый мошенник, которого я знал и который рассказывал о чудовищной похотливости ересиарха и о постельных привычках вдовы, так как ряд лет исправно нес при ней половую трудовую вахту. За это вдова устроила его работать в патриархию, в близкие люди к патриарху Алексию I (Симанскому), что доказывает близость Московской патриархии и обновленческой ереси через общее лубянское начальство, которому они все исправно служили.

Патриарх Алексий I (Симанский), будучи архимандритом, одно время сам был в обновленческой ереси. Псевдомитрополит Введенский был культурным человеком, мог, как адвокат, часами красноречиво говорить на любую тему, любил классическую музыку, ходил в консерваторию, собирал старинную европейскую живопись, имел в Сокольниках особняк и из-за своей похотливости сожительствовал с пролетарской кошечкой. У его жены был вид кошечки-блондинки. Я эту пару однажды видел в консерватории. Такой чуть татарский тип, похожий на французских кинозвезд. Среди русских темных пролетарок попадаются такие неутомимые, как моторы, труженицы любви, ранее составлявшие кадровую основу публичных домов. Сейчас, когда блатные "пацаны" и русские проститутки хлынули на Запад, это стало общеизвестным фактом. Все они красятся в блондинок и зовутся Наташами. Псевдомитрополит также участвовал в диспутах с Луначарским в Политехническом музее, выступая на стороне Бога. За Введенским пошла масса духовенства, среди них и будущий патриарх, тогда митрополит, Сергий Страгородский, подписавший печально знаменитую декларацию 1927 года о плотном сотрудничестве Московской патриархии с ВКПб, ОГПУ, НКВД и прочей красной сволочью. Роль обновленческой ереси в отдалении Московской патриархии от дореволюционной православной жизни огромна. Так, нужна большая объективная монография об обновленчестве с привлечением источников из архивов ОГПУ и КГБ.

Обновленческая ересь первая предложила сотрудничество церкви с большевиками, а потом уже за ней потянулась Сергианская Московская патриархия. Фактическое современное православие Московской патриархии наследует не старой русской церкви, а обновленческой ереси, причем большинство обновленческих священников и иерархов перешло потом в подчинение Московской патриархии. Около алтаря Калитниковской церкви под гранитным памятником в виде черной усеченной круглой колонны, перехваченной кубом, был погребен и сам ересиарх лжемитрополит Александр Введенский. Как мне говорили, Калитниковский храм был последним оплотом обновленчества в Москве. Сам дух обновленчества витал в этом храме, и недаром там служил сын ересиарха. В основе обновленчества, если рассматривать его дореволюционные зачатки (так называемое петроградское живоцерковничество), лежал русский протестантизм, то есть желание реформировать православие и пересмотреть его византийские корни и традиции. И сейчас в современной Москве есть целое движение, которое старается протестантизировать и несколько осовременить православие Московской патриархии. Это движение возглавляет священник Александр Борисов, служащий в храме во дворе ресторана "Арагви", и священник Георгий Кочетков, служащий в храме на Сретенке.

С отцом Георгием я знаком, беседовал с ним.. Это прогрессивный священник, умело работающий с людьми. На обоих пастырей Московская патриархия выливает в своей прессе ушаты помоев, не брезгуя откровенной черной клеветой. Паства отца Георгия - московская либеральная интеллигенция, в какой-то степени отец Георгий заполнил ту нишу православия, которую раньше занимал убиенный протоиерей Александр Мень. Но эрудиции покойника отец Георгий не имеет, он берет другим, создав живую молодежную общину, где люди, постоянно общаясь, помогают друг другу выжить в наше трудное время. В те дни, когда я пишу эти воспоминания, пришла скорбная весть, что общину отца Георгия Московская патриархия разогнала, а ему самому служить вообще запретили.

Протоиерей Александр Мень вышел из подпольной катакомбной общины, не признававшей Московской патриархии и советской власти, куда входила его мать и где он получил с детства очень крепкие нравственные основы, приведшие его к скрытому конфликту с патриархией в зрелые годы. Я сталкивался с такой ненавистью к убитому среди священства РПЦ, что не удивлюсь, если смерть протоиерея была связана с церковными кругами. Остатки обновленческого клира создавали тогда на Калитниковском кладбище особую атмосферу какой-то нецерковной балаганности. Это было балаганное православие, и священники и старостат относились ко всему формально, все время что-то ели и жевали, все время пили кагор и закусывали. В храме практически не было подсобок, поэтому церковники питались прямо в храме, на втором этаже вечно готовили что-то мясное или рыбное с чесноком и луком, и церковь пахла добротной пищей. Был и хор из старушек и бывших актрис, но они не задерживались в церкви и быстро уходили домой.
Вокруг церкви было огромное кладбище с очень частым лабиринтом могил с железными решетками. Осенью и весной на кладбище с птичьего рынка забредали пьяницы, бродяги и спившиеся проститутки. Они пьянствовали на могилах и там засыпали. Ночью, проснувшись от холода, они пытались выбраться из лабиринта могил и иногда застревали между решетками. И тогда страшно орали и выли. Им подвывали бродячие собаки. Возникала жуткая какофония. Для непривычного человека ночью на кладбище было довольно жутковато, с разных сторон раздавался человечий и собачий вой, перемежающийся матом. В храме были ночные сторожихи, пожилые женщины. Они в ужасе крестились и боялись выходить. Некоторые бродяги так и замерзали на могилах, а один из них распорол живот на острых наконечниках могильной ограды и умер, истекая кровью.

Одна из сторожих, живших неподалеку от кладбища, рассказывала мне ужасающие истории из времен ее довоенного детства. Она и все жители соседних с кладбищем домов видели из окон, как во рвы вокруг кладбища чекисты свозили огромное количество мертвых голых мужских и женских тел. Подъезжала хлебная, обитая изнутри оцинкованным железом машина, выходило двое чекистов в кожаных черных фартуках и перчатках и специальными крючьями, чтобы не замараться, зацепляли трупы и стаскивали их в ямы. Местные могильщики присыпали трупы землей. Иногда в день приезжало пять-шесть хлебных машин-труповозок. "И всё молодые и такие гожие тела были, особенно женщины - одни красотки, - рассказывала старушка. - Лет пятнадцать возили их, почти до сорокового года, тышши тут лежат. У нас несколько поколений жильцов под эту трупарню выросло".
От этих рассказов делалось как-то не по себе. По-видимому, на Калитниковское кладбище свозили перебитую московскую элиту. Здесь ОГПУ и НКВД устроили один из своих массовых могильников. Я хорошо знал эту старушку, много с ней говорил, она не была способна врать. Выждав минуту, когда никого не было, я спросил старика-настоятеля, бывшего обновленца, правда ли, что сюда свозили тела расстрелянных с Лубянки. На мой вопрос он оглянулся, нехорошо матерно в алтаре выругался и сказал: "Я здесь с тридцать восьмого года служу, сам видел, - и добавил шепотом: - Тогда каждого так можно было - слово скажешь и конец, тут их целый город закопан".

Потом, в годы перестройки, в коротичевском "Огоньке" была статья, где описывались эти массовые захоронения лубянских палачей и сообщалось о том, что теперь в этих местах поставлен памятный крест над братской могилой.

В Калитниковскую церковь меня пригласил реставратор высшей квалификации Борис Семенович Виноградов. Это был очень способный пролетарий из подмосковных бараков. Он воевал на фронте, потом учился в Московском художественном училище имени 1905 года, потом писал пейзажи в стиле Коровина и Петровичева. Цвет он хорошо чувствовал. Сдавал пейзажи в салон, неплохо зарабатывал, но потом в московской областной художественной организации появился партийный фюрер - посредственный пейзажист Полюшенко, захвативший все заказы, и очень много подмосковных живописцев осталось без куска хлеба. Тогда Борис Семенович стал жестоко пить и сделался реставратором икон. Пил он чудовищно. Это был худой, с серыми глазами и длинными тонкими жирными волосами пожилой человек с очень неприятным характером, очень жадный и за деньги готовый на любую гадость. Сначала он работал в Марфо-Марьинской обители на Ордынке в реставрационных мастерских имени Грабаря, захвативших этот храм, откуда их не могут выкурить по сей день. Потом Борис Семенович попал в Исторический музей, откуда его в конце концов выгнали по статье за пьянство. Борис Семенович умел хорошо расчищать иконы, тонировать их пуантелью и всё. Дописывать старые иконы он не умел, так как не был иконописцем. Переписывать и дописывать большие реалистические масляные картины на стенах Калитниковской церкви он не мог, и вся эта работа легла на меня, а работы этой было очень много - сотни метров поврежденной живописи, чтобы вытянуть которую, надо было стать ее соавтором. В общем, это была очень хорошая школа.

Однажды пьяный Борис Семенович спал на старых поповских ризах в приделе, потом вылез из алтаря, увидел молодую красивую женщину у гроба и кинулся ее раздевать, сдирая с нее юбку и панталоны своими худыми костистыми, как клешни, пальцами. Я был на лесах, услышал женский визг, вопли, шум, спустился, схватил Бориса Семеновича за шиворот и уволок в подвал, объяснив пострадавшей, что он сумасшедший. Женщина была милой, ласковой, она резонно мне сказала сквозь слезы: "Зачем сумасшедшего держат в церкви? У меня мать умерла, я у гроба плакала. А он, как черт, выскочил и стал с меня срывать одежду, матерно объяснив, что он хочет меня тут же у гроба поиметь". Конечно, у Бориса Семеновича уже очень давно была белая горячка.

Недалеко от кладбища был колбасный кремлевский цех, и остатки кремлевских языковых колбас, ветчин, копчений продавали в "низке" в магазинчике, куда шли отходы. Стоял этот магазинчик на отшибе и в нем наряду с деликатесами продавали очень хорошие армянские вина "Айгешат" и "Аревшат", я до сих пор их помню. И вот я закупал немеренно этих закусок и вина и после работы устраивал по ночам на больших покрытых старыми потертыми клеенками столах, которые используются верующими для складывания поминальных харчей на родительские субботы, Лукулловы трапезы. Уже тогда я пристрастился спать на лесах на вонючих пролетарских ватниках, где мне было вполне уютно, и понял, что кроме одичалых русских храмов для меня нет другой земли. Помогать мне приезжали мои тогдашние приятели, ныне покойный Юра Титов, заезжал и ныне покойный Саша Харитонов, и поэт Евгений Головин, и его друзья-мистики, и Мамлеев с его маразматическими последователями. И все очень хорошо добротно закусывали и выпивали разбавленное кипятком армянское вино. Из приезжавших мне реально помогали двое - Юра Титов, пристрастившийся с тех пор к церковным работам, и один тихий-тихий мамлеевский человек с Южинского переулка. В большом церковном подвале жил подземный дух - истопник и гробовщик Федор, совершенно спившийся человек, делавший гробы и топивший церковь. В его обширных, уютных гробах часто ночевали его собутыльники и некоторые перегрузившиеся мои гости. Мамлеева эта атмосфера очень радовала - живая аура его тогдашних рассказов. Мамлеев - это Ираклий Андроников шестидесятничества: без его мимики, пришептываний, жестов его рассказы теряют свое обаяние. К тому же показ секса у Мамлеева носит ритуальный оттенок стойкого полового психопатизма. А мне это всегда было скучно. Я не люблю творчество психически больных людей, мне своего маразма хватает, но мой маразм лежит в наследственных болезнях ущемленной дворянской русской души, а не в навязчивых маниях, описанных у Фрейда, Ганушкина, Краснушкина. К тому же я почвенник, а Мамлеев и все его окружение - и издатели, и читатели - всегда занимали антирусские позиции.
Уезжая на Запад, Мамлеев дважды приезжал ко мне на дачу, не заставал меня, но все-таки у нас с ним состоялся интересный разговор. Я сказал ему: "Юра, не вяжись с третьей волной, твое место среди западных экстремистов - и левых, и правых", то есть среди тех людей, на которых ориентировался гораздо менее даровитый, чем он, Лимонов. Но Юра избрал совсем другой путь и ныне почти забыт.

На Калитниковском кладбище Мамлеев в ту зиму нашел много тем и часто радовал компанию своими новыми опусами. Вокруг церкви рыли траншеи для газа и была масса выкопанных человеческих костей, а в горах кладбищенского мусора были черные ленты с душераздирающими надписями и восковые цветы. Мамлеевцы собирали эти кости и погребальные реликвии и кладбищенизировали московские квартиры. Мамлеев читал свои рассказы, а они разбрасывали кости по квартирам московской интеллигенции, засовывали ребра, челюсти, цветочки и венки в шифоньеры, гардеробы и даже в детские кроватки. Понятно, что потом был шум и истерики женщин. Вокруг всего этого было много смешного в духе писателя Лескова, который тоже хотел уютно пожить в России и юморил русскую жизнь, которая априорно так страшна, что ее не (ни???) юморить, не (ни???) уютить невозможно - получается одна стилизация. Один мой молодой знакомый, делец, на целую жизнь моложе меня, недавно сказал: "Я целые дни занят только тем, что доказываю другим, что я не дерьмо. И в этом утверждении проходит вся моя жизнь. Ведь жили же когда-то в России по-другому".

Да, наверное, жили по-другому, но я этого не помню. Духовно в шестидесятые годы нашего века нам было жить легче, потому что, шестидесятники были шалые дикие люди. Мы каждый, сам по себе, в своем углу, от винта к ядреной фене, послали куда подальше СССР, и советскую культуру, и левую русскую культуру, приведшую к 1917 году, и самих себя, и свою судьбу, решив принципиально жить духовно на краю бездонной пропасти, не примыкая ни к кому и ни к чему, так как все заведомо изгажено, испакощено и испохаблено. Такая позиция дает духовную свободу, легкость житейской походки, но с точки зрения практической жизни, конечно, очень трудна. Но, насколько мне известно, никто из шестидесятников не жаловался ни на свою жизнь, ни на свою судьбу. Мы и умирая сохраним молодость духа разрушителей огромной страшной тюрьмы, которой, казалось, не будет ни конца, ни края.

Сейчас на месте России огромная все всасывающая в себя черная воронка, в которой со страшной скоростью вертятся щепки, мусор и различная гадость. Мы, шестидесятники, в эту воронку заглядываем, плюем туда и харкаем, и нам не страшно, а кругом все боятся, как бы их туда ни утянуло. Пожалуй, что не было у нас ни у кого физического страха ни перед чем, так как смерть, по большому счету, это всегда свобода и когда человек безразличен (не кичится, а всерьез) к смерти, то он свободен. Для очень многих нестрах смерти привел к нежеланию вообще жить, и они все ушли рано, всячески помогая собственному исчезновению. Все это повторный русский декаданс с его особо близким отношением к смерти.

Вот тот же Лимонов (Савенко) очень кичится тем, что у него, как у самурая, нет страха смерти - "жизнь самурая - это его смерть", - но на самом деле он со смертью все-таки на "вы", ища в дне секса эквивалент смерти, что в общем-то довольно банально. Во все времена были клиенты, откупавшие на неделю бордели и устраивающие там всесветные загулы, но все-таки мир не бордель, не все женщины инфантильные потаскухи, как его Леночка "Козлик", и все устроено на свете сложнее и одновременно проще.

Лимонов пришелся ко двору в современной России целому кусту поколения молодежи, бурно переживающей сексуальную и номенклатурную буржуазную революцию и привыкшей мыслить матерными терминами.
Вот это и есть потенциальные лимоновские читатели и круг его идей, очень далекий и от Генри Миллера, и от других его западных прототипов. Фактически, лимоновщина - это эпос группового часто сортирного секса будущих русских чернорубашечников, в чьи фюреры постепенно превращается автор матерных романов и документальных очерков из своей удачной половой жизни. Читателям остается только порадоваться и позавидовать автору, которые огуливает дам самого разного возраста и запаха, о чем он живописует с нюхом бродячего кобеля, ищущего собачью свадьбу.

В сараях Калитниковского кладбища среди мусора и дров было много старых икон XVIII-XIX веков, которые мне отдали и которыми я завалил и свою тогдашнюю квартиру, и квартиры своих друзей-художников. В отличие от многих реставраторов, я никогда не торговал иконами и не тащил их из храмов. Мир советских торговцев иконописью мне всегда был отвратителен. Это всё мародеры, обирающие труп старой России. Потом я заметил, что те, кто был связан с иконным бизнесом, обычно плохо кончали. Жену художника Ильи Глазунова выбросили из окна, а сыну воткнули шило в сердце, к счастью, чуть промахнулись и он остался жив. Но брошенные и обреченные на гибель иконы я собирал. Иконы в кладбищенские храмы попадали с покойниками, и их там обычно забывали. У православных до сих пор есть такой обычай: когда набирается много жертвенных икон, их складывают в костры и сжигают. Причт выбирает себе новые и в блестящих окладах, а остальные жгут. Среди православных священников почти нет любителей древней живописи, и их деятельность в старых храмах носит обычно характер вандализма - они жгут и колют древние иконы, замазывают и счищают железными щетками древние фрески. А вот в старообрядческих храмах все совершенно по-другому. Староверы в своей массе тонкие ценители старины, и для них обсмоленная доска даже со стершейся живописью представляет большой интерес и ценность.

В любом храме любой конфессии имеется особая мистическая атмосфера, постоянное повторение текстов, молитв, общение верующих с Богом создает особый сгусток высшей энергии, которой подзаряжаются туда входящие. Даже разрушенные и оскверненные большевиками храмы сохранили в себе эту особую атмосферу намоленности и благодати. В сатанинских храмах я не бывал, людей, одержимых бесом, я всегда избегал и внутренне остерегался, и поэтому все связанное с их черными культами мне неизвестно и страшно. С моей точки зрения, человек столь изначально несчастное, слабое, беззащитное создание, что любой вид сатанинской гордыни противопоказан людям, чье временное пребывание на земле случайно, часто бессмысленно и окружено страшными мистическими, изначально вневременными, тайнами. Но в жизни каждого человека бывают светлые полосы, не отягощенные болезнями, подлостью и предательством. У меня такой светлый период был связан с Калитниковским кладбищем и еще с двумя храмами, где я работал и где было душевно легко. А я работал в десятках храмов и в кафедральных соборах и всюду видел борьбу света и тьмы, причем обычно побеждала тьма. Россия уже очень давно погружена во тьму, и пока что нет еще луча света, который озарит путь к спасению. Как восточному славянину, мне всегда радостно от карнавального и публичного праздника и жизни, и религии. А в Калитниках была роскошь неразрушенного храма, пышность служб, разнообразие собачьего и человеческого окружения кладбища, и эта декорация сопрягалась с ужасами расстрельных ям, душами там погибших, витавшими над этими местами. Налицо был полный комплекс всех духовных компонентов России, и мне всегда туда хотелось ехать, и работалось там легко и радостно, и кисть сама бежала по стенам храма. Впрочем, может, в том была немного виновата и моя тогдашняя молодость. Недавно я снова посетил Калитники и после этого посещения написал этот текст. Знакомых лиц я там больше не увидел.

Советский тоталитарный строй полностью исказил все понятия, и обычно под старой вывеской скрывается совсем другое содержание. Под вывеской "Художественный театр" возник коллектив сына крупного чекиста Олега Ефремова, выросшего в зоне в семье тюремщика, а Третьяковку вообще перевели в серое бетонное здание на берег Москвы-реки, снеся уютные обывательские замоскворецкие переулки. Со времен Петра I - беспощадного диктатора, предтечи большевиков - в России возникло официальное принудительное искусство, очень похожее, по словам Андрея Синявского, на соцреализм.

Художник Михайлов написал большую картину "Сталин у гроба Кирова" и, немного подпив, набросал за спиной Сталина скелет, который положил на плечо вождя кисть. На другой день он, протрезвев, замазал скелет, но при репродуцировании картины скелет проявился, и шутника расстреляли. До большевиков не было "принудительного творчества трудящихся", по блестящему выражению Кабакова, который изучал и собирал стенгазеты, боевые листки, наглядные отчеты, сделав эту продукцию источником своего вдохновения. В принципе все советское искусство было принудительным творчеством во всем разнообразии этого нового для России жанра.
Подходя к мрачному новому зданию Третьяковки, испытываешь сложные чувства - ты подходишь к месту эстетической и человеческой трагедии. Предстоит увидеть результаты насилия власти над живописью. Дореволюционное искусство было свободным проявлением творца, а все, что делалось при большевиках, делилось на три группы: живопись левых фанатиков, ненадолго поверивших в большевизм, а потом ставших в оппозицию к режиму; живопись приспособленцев 30-х годов, пытавшихся подстроить современный европейский язык к социальному заказу партии, и живопись откровенных фотографических соцреалистов - холуев режима, удушавших всех и вся. Среди этих людей, так или иначе задетых московской краснотой, были мастера, сложившиеся задолго до 17-го года и доживавшие свой век в условиях красного рейха, где аналогично Геббельсу кремлевская шпана с одинаковой злобой преследовала и "ублюдочное вырожденческое еврейское искусство" авангардистов, и околопоповские религиозные настроения национально-русских живописцев, которые объявлялись монархическими выродками и скрытыми белогвардейцами. За пейзаж с церковью или за портрет священника художников выгоняли из МОСХа, а некоторых и арестовывали. Никто не составил мартиролога погибших в лагерях и расстрелянных художников, не укладывавшихся в прокрустово ложе системы. Россия - погибшая страна с погибшей культурой. Национальная культура - это воплощенный дух нации, а дух русской нации в целом подорван, и у большинства потеряна воля к жизни. Через несколько лет треть русских вымрет - это подсчитали демографы. Существует ров, наподобие Бабьего Яра, между дореволюционным искусством и соцреализмом. Этот ров по ходынской технологии всячески маскировали и маскируют, чтобы доказать,что соцреализм был наследием русской живописи и теперешний постмодернизм прямо вытекает из дореволюционного авангардизма. Это я все знал хорошо и, имея этот камень за пазухой, посетил существующую довольно яркую, интересную экспозицию, которая в корне расходится с моими представлениями, какой ей надо быть на самом деле. Экспозиция, составленная под руководством Я.В.Брука, несомненно полезна и поучительна - она свела в одни залы несопоставимые явления. Фактически это застывшая в красках гражданская война. В одной застекленной холодной емкости оказались и палачи и жертвы одновременно. На базе Третьяковки должно быть фактически четыре разных музея: старая, дореволюционная реалистическая Третьяковка; музей русского дореволюционного авангарда; музей советского искусства 20 - 30-х годов и музей советского фашистского тоталитаризма.
Перейду, однако, к описанию экспозиции. При входе, на лестнице, как признанный Отец Лжи, сидит болтающая ножками статуя Игоря Грабаря в клетчатом костюмчике с кисточкой в руках. Он как бы говорит входящим: "Не очень-то верьте всему, что вы здесь увидите, мы всегда можем перетасовать колоду и все переиграть". Очень странно, что человек, повапленный на Лубянке и в доску свой у Ягоды и Менжинского, как бы благословляет своей кисточкой, писавшей Сталина и Ленина, весь русский живописный 20-й век. Если надо было ставить статую-символ при входе,то лучше бы это были идолы Коненкова, которые он ставил когда-то на Лобном месте на Красной площади. В них был пафос русской трагедии. Экспозиция заведомо ограничена, ее составителей интересовал русский авангардизм и все от него производное. Но русский авангардизм начался с Врубеля, странного, часто безвкусного художника, отчасти предтечи кубизма, со скульптур Голубкиной и Коненкова, с живописи Чюрлениса, с эмбрионального периода Павла Кузнецова, с выцветших, как старый гобелен, полотен Бориса Мусатова. Особенностью старой России было то, что в ней существовало, как в сословном государстве, сразу несколько Россий и несколько искусств, и все в одно время, параллельно друг другу. Существовало огромное холодное академическое искусство Императорской академии - подобие Берлину и Мюнхену, так сказать, санкт-петербургский сецессион, существовали немецкие сухие передвижники с их любовью к быту и анекдоту. В Петербурге выставлялись лубочные провинциальные европейцы - мирискусники, так сказать, обрибердслеи с Сенного рынка, изображавшие мастурбирующих "маркиз и маркизов" Сомова, ветреные, с карликами Версали Бенуа и городские чахоточные ландшафты Добужинского. Все эти господа, собранные шикарным, с седым коком педерастом Дягилевым, сказали свое слово в балете, а в живописи были такими же задворками Европы, как их непримиримые враги - передвижники.

Петербург вообще ничего не дал в живописи, если не считать дамских портретов учеников западных мастеров. Только Рокотов и Левицкий достигли в свое время европейского уровня. В XX веке существовала и московская пейзажная школа, близкая и к барбизонцам, и к импрессионистам. Начались они все с грачей Саврасова, а потом были Левитан, Коровин, Серов, Жуковский и несчетные стада их подражателей и учеников. И это все был русский 20-й век во всем его разнообразии и неслиянности.

Экспозиция новой Третьяковки начинается с зала Петрова-Водкина, кстати, постоянного экспонента "Мира искусства", где его и выпестовали и огранили. Петров-Водкин хотел соединить в единое целое Мориса Дени, прерафаэлитов, русскую икону и раннюю сиенскую школу. Его эклектическое искусство удалось благодаря удивительному, зоркому взгляду провинциального русского духовидца, каким он был. Он где-то сродни Симону Ушакову и его школе, тоже соединивших византизм с западничеством. Не прикончи большевики Россию и дай ей победить в германскую войну, Петров-Водкин вырвался бы на просторы стен общественных зданий и храмов в стиле русского модерна. Его неоклассицизм позволил бы ему стать крупнейшим имперским художником, имевшим большую школу. Он имел дар преподавания, но политическая ситуация была против него. В его "Петроградской мадонне" есть неуверенность и настороженность, она как бы предчувствует грядущую трагедию. Особенностью данной экспозиции является показ на одной стене дореволюционных и послереволюционных полотен. Такая псевдоплавность уместна на персональной выставке и несет в себе скрытое лукавство: как будто бы в России не произошло ничего особенного.

А между тем появление в Петрограде большевиков было равносильно захвату Константинополя турками. Всегда невольно смотришь на дату произведения, когда написана эта картина - до революции или после. Если она написана при большевиках без желания подделаться к их варварской идеологии, то данное произведение оппозиционно и независимо по своей сути и сам факт его появления является гражданским подвигом. Козьма Сергеевич был мудрым и лукавым человеком, он даже внешне вписался в послереволюционный Петроград, но от взглядов его персонажей огромного полотна пролетарских посиделок веет холодом и ужасом. Петров-Водкин - мастер высочайшего европейского класса, он не уступает ни одному из своих западных современников и может висеть рядом и с "голубым" Пикассо, и с Матиссом, и с Сезанном, ничуть не уступая им. Сейчас вокруг русского авангардизма создана волна апологетики и преклонения, но она не всегда оправданна и соответствует истине.

Действительно, были Петров-Водкин, Марк Шагал, Василий Кандинский, Казимир Малевич и еще несколько крупных фигур, а все остальное было талантливо, красочно, но все-таки провинциально. Страны Восточной Европы всегда хотели быть маленькими Парижами: и у нас не хуже, и мы тоже вполне современны. В какой-то степени это применимо и к России. Один термин "русский сезанизм" подтверждает мою концепцию. Для России вообще свойственно было порождать величайших гениев литературы, музыки, живописи, которые одинаково принадлежат к славянскому и западному миру. Внимательно приглядываясь к этим гигантам, всегда поражаешься, среди какого убожества они выросли. Общий профессиональный уровень и музыки, и живописи, и литературы Москвы и Петербурга был несколько ниже уровня Лондона, Парижа, Вены и скорее находил аналогии в Берлине, Праге, Варшаве.

За залом Петрова-Водкина идет зал Гончаровой и Ларионова.
При всей их талантливости их живописная культура намного ниже Петрова-Водкина. Недаром в их зале висят клеенки Пиросмани - талантливого грузинского самоучки, несомненно раздутой фигуры, которую пропагандировали из эпатажных соображений. И импрессионизм, и лучизм, и подражание вывескам и заборным рисункам Ларионова очень милы, приятны, но это не высочайший класс живописи, это скорее знамение времени. Часто путают яркую фигуру художника с плодами его творчества. Наталья Гончарова - несомненно стихийное дарование, опиравшееся на русское народное творчество и примитивизм. Жаль, что ей не пришлось расписывать огромных помещений и церквей, ее талант в основном вылился в декорациях позднего парижского Дягилева.

В следующем зале экспонированы три русских сезаниста: Куприн, Рождественский и Фальк. Эти три мастера в годы большевизма заняли глухую оборону в доме, построенном художником Малютиным рядом с ямой от храма Христа. И Куприна, и Фалька я хорошо помню еще живыми. Куприн был желчный господин с бородкой, а Фальк был неопределенен и отчужден. Все три мастера несколько черноваты, впрочем, это вполне объясняется ужасным качеством советских масляных красок, которыми они писали. Местом внутренней эмиграции и спасения для художников 30-х годов был Крым. Туда они сбегали из большевистской Москвы на свободу. К тому же Фальк преподавал в художественном институте и каждое лето ездил со студентами в Козы, где они все писали ню на пленере.

Наиболее интересен Фальк, так как этот художник играл большую роль, вплоть до самой своей смерти (а жил он долго, имел много жен), в культурной жизни большевистской Москвы. Фактически он был духовником целой оппозиционно настроенной к коммунистам общины не только еврейской интеллигенции. Вокруг другого "попа" - Фаворского - жались, как запуганные овцы, дворянские недобитки, которых он обучал своему тупому рисованию, не давая умереть с голоду и попасть на панель.

Фальк был человек несомненно порядочный и честный, о нем надо бы написать роман. То, что о нем писал политический проходимец Эренбург в повести "Оттепель", с которой все и началось, больше похоже на пасквиль. Фальк из всех русских сезанистов наиболее тщательно обрабатывал поверхность, и его фоны часто интереснее лиц портретируемых. Поздняя живопись Фалька - крайне любопытное психологическое явление, в ней есть и пессимизм, и робкие надежды на будущее. Как завещание смотрится его пепельно-серый "Автопортрет в красной феске" 1957 года. Такой автопортрет мог бы написать и испанский живописец-еврей в эпоху инквизиции.

Далее идут несколько залов бубнововалетчиков и ослинохвостовцев: Машков, Осьмеркин, Лентулов, Кончаловский. Все это по цвету радостно, ярмарочно, радует глаз и по общей цветовой гамме составляет одно целое с предыдущими залами, но, опять-таки, сознательно перепутаны дореволюционные вещи и мрачные черноватые холсты последнего советского периода. Я не очень люблю всю эту живопись, хотя признаю ее стихийную животную талантливость.

Бубнововалетство - живой памятник старой погибшей купеческо-обжорной Москвы. По своей природе все эти мастера были жизнелюбы, по темпераменту где-то близкие Иордансу, Рубенсу, Тициану, на которых они иногда оглядывались. Тот же Кончаловский написал автопортрет с бокалом в руке и со своей толстой женой на коленях - реплика на ранний автопортрет Рембрандта с Саскией на коленях. Я знал одного ученика Ильи Машкова, тот рассказывал о своем мэтре как об обжоре, поклоннике толстых богатых московских купчих и жизненном цинике, наставлявшем учеников: "Я вас выучу - и, как кутят, в холодную воду, глядишь, кто и выплывет".

Все бубнововалетчики неплохо прижились при советской власти, много работали они и в театрах, причем часто откровенно халтурили. Однажды Аристарху Лентулову сказали, что он сделал плохие декорации к спектаклю, на что он ответил: "Это еще что. Вы бы сходили в другой театр, там я еще страшнее намалевал".

Из бубнововалетчиков, на мой взгляд, наиболее интересен Лентулов. Его Кремли, звоны, Иваны Великие, Иверская часовня с наклеенной фольгой создают образ Москвы накануне уничтожения ее неповторимого облика. Это, по сути, провидческие трагические картины. Старый хитрый грек Костаки, собиравший раннего Лентулова и очень ценивший его, рассказывал мне, как Лентулова долго обламывали его друзья-реалисты бросить модерн и заняться реалистической живописью и как он поддался им. Плоды этого превращения - скучные портреты - висят рядом с его ранними блестящими вещами.
Перелом от 20-х к 30-м годам был очень непрост для левых художников. В доме школы живописи позади китайского магазина "Чай" на Мясницкой жил хороший реалистический художник Оболенский. Его соседями были тогда Асеев и Родченко. Когда кончился спрос на абстракции, Родченко пришел к Оболенскому и сказал: "Михаил Васильевич, купи все мои холсты под запись". Оболенский их купил, размыл живопись Родченко нашатырем и записал. Когда я об этом рассказывал Костаки, тот буквально выл от расстройства.

В коллекции новой Третьяковки почти не экспонируются полотна двух корифеев русского авангардизма - Кандинского и Шагала и очень слабо представлен Филонов. Филонов в последние два года своей жизни "прорабатывал абстракцией", по его словам, свои ранние вещи и лессировал их коричневой краской под старых мастеров, чем их портил. Эмоциональным центром выставки Москва - Париж был филоновский "Пир королей". Дойдя до этой картины, привезенный на выставку Андроповым Брежнев долго стоял с открытым ртом, а потом спросил, беспомощно озираясь: "Что это? Зачем?" Такого рода поражающего полотна Филонова в экспозиции новой Третьяковки нет. Чуть лучше представлен Казимир Малевич. Это и "Черный квадрат", и "Портрет Матюшина" 1913 года, и, нaкoнeц, пceвдopeaлиcтичecкиe пopтpeты, когда Малевич себя ломал, пытаясь стать соцреалистом. Я видел в разных частных собраниях ранние импрессионистические пейзажи Малевича - очень хорошие полотна. Почему их нет в экспозиции?
За Малевичем мы видим большой зал русского абстрактного искусства. Большинство полотен этого зала мне хорошо знакомо по коллекции Костаки. Было бы неплохо почтить его память, потому что многие произведения буквально вытащены им из печки и из сырых чердаков и сараев. Вся эта живопись приблизительно одного очень хорошего европейского уровня. Одинаково хорошо смотрится и Татлин, и целая стена Любови Поповой, и Родченко, и извлеченный из небытия Костаки Клюн, и Экстер, и Чашник. По-своему этот зал загадочен, он находится в отрыве и от национальной византийской традиции, и от русского сезанизма, и от примитивизма. Это как бы прорыв в иной мир, преддверие будущего американского и европейского авангардизма. По сравнению с Малевичем все эти мастера рангом несколько ниже, но именно они смотрятся сейчас суперсовременно, гораздо современнее ныне повсеместно принятого постмодернизма, как бы перешагивая в 21-й век. Именно в этом зале забываешь обо всех ужасах, тяготах и безобразиях 20-го века и думаешь, что настоящее искусство чисто, прозрачно и надмирно. Как мне кажется, именно этот зал является самой большой удачей экспозиции. Дальше авторы экспозиции как бы подводят нас к феномену соцреализма, перекидывая мосточек фигуративной живописи. Среди этих полотен есть любимый Костаки триптих Редько 1925 года "Восстание". В центре триптиха есть и Ленин, и броневик, но все это носит кошмарный платоновский характер. Хотя сам Редько, по-видимому, не пытался никого обличать, а был подвержен всемирно-революционным настроениям. Костаки, сам переживший 30-е годы, буквально молился на триптих Редько: "Останься одно это полотно, и все, что произошло в нашей стране, можно здесь прочесть".

Рядом висит и картина Никритина "Суд народа" 1934 года. На эту картину я более всего поражался еще в квартире Костаки на Юго-Западе. Таких гениальных угадываний сути происходящего очень мало в мировой живописи, это сравнимо только с Гойей и с некоторыми немецкими антифашистами-экспрессионистами. За столом сидят три судьи, у двоих лица смазаны, а у третьего лицо - смертный приговор. Это единственное полотно настоящего, глубинного антисоветчика, который, несомненно, сам ждал расстрела.

А дальше мы имеем обрыв ленты и мелькание искаженных злобой оскалов Ленина и прищуров Луначарского. С этого времени художники чувствовали у своего затылка холодок "товарища маузера" и всегдашний контроль: "Что ты там, братец, у себя малюешь и идет ли это на пользу дела партии и пролетариата?" Были введены пайки для нужных художников, а ненужных морили голодом вплоть до самого 1991 года.
В оппозиции к советской власти оказалось очень много художников: салонные академисты, мирискусники и большинство реалистов всех мастей. Большинство из них было консервативно, так как обслуживало правящие классы царской России. Все эти бородатые господа в пенсне шипели на большевиков и на часть авангардистов, которых привлек к наглядной уличной агитации Луначарский. Но недолог был роман Кандинского, Шагала, Малевича с "товарищами". Они быстренько оказались в Париже и Берлине, а те, кто остался в России, вели голодное и полуголодное существование, периодически оформляя книги и спектакли. Но некоторые из футуристов, вроде Маяковского и семейства Брик, плотно вросли и в красную систему, и в Лубянку. Недолгое сотрудничество авангардистов с большевиками углубило бездонную трещину между оставшимися в России реалистами и всеми представителями левого искусства, которых политически-эстетические консерваторы стали навеки считать предателями и лакеями красных.
Об этом как-то мало всюду писали, создавая всесветный миф о том, что было некое коммунистическое левое искусство 20 - 30-х годов. Этот миф по своей природе спекулятивен и поддерживался резидентами ОГПУ и НКВД в Европе, чтобы заманивать западных левых интеллигентов. Конструктивизм прижился только в архитектуре, в дизайне интерьеров и прикладничестве. Но и то это было скорее типично русское обезьянничество из европейских журналов стиля арт-деко. В 20-е годы были велики иллюзии, что в Германии победит свой большевизм, и в Советскую Россию поэтому часто привозили выставки немецких экспрессионистов, сильно повлиявших на ранний соцреализм. В экспозиции есть целый ряд работ Федора Богородского, изображавшего беспризорных и матросов. Жуткие синюшные рожи этих дегенератов Богородского по-своему правдивы. Сам Богородский похвалялся, что он служил в ЧК и расстреливал белых офицеров пачками. Когда же вермахт подпирал к Москве, он ходил и плакался, что он никого не расстреливал и врал на себя, чтобы выйти в люди. Рядом с Богородским висит огромное полотно Соколова-Скаля "Таманский поход", и опять сподвижники командарма Ковтюха изображены нелицеприятно - тоже чудовищные физиономии с налетом дегенерации. Сам Соколов-Скаля был из семьи белых офицеров и выслуживался перед новой властью. Автор знаменитого "допроса коммунистов" Борис Иогансон был в прошлом колчаковским офицером и по воспоминаниям молодости написал свое хрестоматийное полотно. Но период экспрессионистического соцреализма с элементами живых наблюдений скоро окончился.
Пришедшему к власти Сталину нужно было розовое, оптимистическое искусство. В это время партия уже начала выдавать систематические дотации художникам. У горнила госзаказов в это время еще сохранялась когорта мастеров, сформировавшаяся в 20-е годы. Многие из них были еще близки с Луначарским и привыкли от его имени командовать изоискусством. В их руках были и ВХУТЕМАС, и ленинградская Академия художеств.

В обоих заведениях, захвативших еще дореволюционные центры искусства, проводились руками студентов массовые погромы. Били слепки с античных статуй, рвали и сжигали академические рисунки 18-19-го веков. Поколения, воспитанные во ВХУТЕМАСе, не обладали навыками рисования, и их общий уровень был полусамодеятелен. В начале эпохи сталинизма тогдашние партийные вожди красной литературы и живописи любили оглядываться на Париж и заигрывать с Ролланом, Арагоном и с целой плеядой будущих деятелей народного фронта и испанской войны. Ведущим художественным объединением тех лет был ОСТ. Остовцам отведено большое экспозиционное пространство в новой Третьяковке. В возникшем МОСХе остовские 30-е годы считаются золотым веком. Многие остовцы командировались в те годы в Париж, Германию, Италию. Это были проверенные агитаторы коммунизма. В бывшем СССР да и в постсоветское время никто никогда не брал в руки палку и не замахивался на живопись 30-х годов. Это считалось и считается неприличным и как-то не принято.

Павильон Иофана на парижской выставке, увенчанный мухинской статуей, живопись Дейнеки, Самохвалова, Вильямса, Штеренберга - все это по-прежнему считается прогрессивными явлениями, продолжающими традиции русского дореволюционного авангардизма. Но все это абсолютно не соответствует реальности. Я знал некоторых людей этого поколения и этой судьбы. Они с радостью вспоминали дни своей сталинской молодости, свои фильмы и спектакли тех лет, свою музыку и песни и свое идиотическое кино. Им было тогда уютно и хорошо жить. А между тем Россия корчилась в судорогах сталинских репрессий, Беломорканалов, Печорлагов, московских открытых политических процессов и прочих кровавых мерзостей. Это наглое вранье, что немцы не знали о своих концлaгepяx и душегубках. В Советской России тоже все всё знали и о Ягоде, и о Ежове, и о том, как Сталин выкашивает народ.

Интеллектуальное проституирование началось не с живописи, а с литературы. Выслушивая откровения людей, переживших это, я понял нерв официального искусства 30-х годов - художники сознательно закрывали глаза на реальную жизнь и доводили себя до состояния идиотической эйфории, сами веря в то, что они изображали.
Я остановлюсь на лидерах 30-х годов, представленных в новой Третьяковке. Это прежде всего Дейнека, откровенно фашистский советский художник. На всем его творчестве лежит налет эротического восприятия тупых и здоровых советских тел. Дейнековские бабы с узенькими глазками и плотными короткими ножками бегают, прыгают с парашютом, стреляют, одним словом, готовятся ко Второй мировой войне и покорению Европы. Мужчины Дейнеки - здоровые сталинские хамы, готовые исполнить любой приказ ВКП(б). Живопись Дейнеки достаточно просветлена и показывает его знакомство и с фигуративным Пикассо, и с Ходлером, и с другими европейскими современными ему мастерами. Дейнеке очень нравилось муссолиниевское неоклассическое искусство. Близок к Дейнеке и Самохвалов, писавший советских самочек в полосатых футболках. По его картинам даже подбирали героинь в кинофильмах 70-х годов по тематике довоенных лет. Блондинка с тяжелым подбородком, пышной фигуркой, с винтовкой в руках - полотно "На страже Родины" 1931 года. Особенно тогда любили изображать мото- и автопробеги, авиационные праздники - полотна Вильямса, Вялова, Лабаса и других. Если сравнить дореволюционный портрет Мейерхольда Бориса Григорьева и портрет Вильямса 30-х годов, изображавший этого же персонажа, то воочию видна другая эпоха. Мейерхольд Вильямса - беспощадный революционер, приятель Брехта, Сергея Третьякова и других максималистов. Скоро его жену, Зинаиду Райх, зарежут финкой в их квартире, а самого его будут бить резиновыми палками на Лубянке.
Большое место в экспозиции занимает и Давид Штеренберг, официальный руководитель живописи еще со времен Луначарского, дружившего с ним до революции в парижской эмиграции. Полотна Штеренберга "Старик", "Аниська", "Селедки" поражают какой-то идиотической пустынностью и забитостью персонажей. Как мелкий советский фюрер живописи Штеренберг всласть поиздевался над художниками-реалистами, не давая им заказов. Опальный православный Нестеров пришел к Штеренбергу просить продать ему колонковые кисточки, которые тогда были дефицитом. Штеренберг ответил ему лапидарно: "Мы даем кисточки только тем художникам, которые пишут на революционные темы. Вот вы любите рисовать елки, связывайте иголочки и рисуйте ими". Честные опальные московские реалисты, среди которых не было членов партии, - Бакшеев, Крымов, Бялницкий-Бируля, Петровичев, Туржанский и др. - затаили лютую злобу на леваков, мечтая их свергнуть и самим дорваться до партийной кормушки. Они создали два художественных общества - АХР (Ассоциация художников-реалистов) и АХРР (Ассоциация художников революционной России). В АХРР вошли Александр Герасимов и Кацман. Оба эти деятеля сыграли большую роль в возникновении соцреализма. В Ленинграде Смольный обслуживал ученик Репина Бродский, писавший огромные фотографические картины с Лениным, а в Москве свято место при утвердившемся Сталине было пусто.

Реалисты нашли дорожку в сталинское окружение по двум каналам. Очень хороший, добротный портретист Мешков-старший лечил сталинского "крестьянского козла" дедушку Калинина у себя на даче пчелками от импотенции, а Александр Герасимов писал портреты Ворошилова и мылся с его бабами в деревянной бане. Александр Герасимов стал президентом Академии художеств СССР и ездил в "ЗИСе-110", подкладывая под ноги солому, так как в молодости был прасолом и торговал скотом, а Мешкову-старшему дали мастерскую напротив Кремля в доме, где была приемная "всесоюзного старосты". Кацман же остался несколько в стороне, так как с 20-х годов ходил в семью ленинских вдовиц и знал Карла Радека.

Возникший соцреализм провел несколько наглядных погромов-чисток. Затравили Штеренберга, закрыли музеи Морозова и Щукина и ввели официальный антисемитизм в живописи, всячески указывая, что парижские корифеи Пикассо, Матисс, Писарро все были евреи и поэтому рисовали уродов. Тогда же набрали ветхих академических реалистов и выгнали из художественного института и Фалька, и Сергея Герасимова, и других преподавателей, уцелевших еще со времен ВХУТЕМАСа. Из розовых оптимистов 30-х годов уцелели только Дейнека и Пименов. Дейнека уцелел отчасти потому, что организовывал для академиков оргии, куда приводил стада молоденьких здоровых физкультурниц, а Пименов написал в 1937 году радостную, оптимистическую картину "Новая Москва", где изобразил цветущую сталинскую дамочку за рулем "эмки".

В ареопаг соцреалистов вошел и Павел Корин, любимый ученик Нестерова, сблизившийся через семью Горького с Ягодой, построившим ему огромную мастерскую (как вы сами понимаете, зазря такие услуги не оказывали). В соцреалистических залах новой Третьяковки зал Корина наиболее мрачен и впечатляющ. Могильно-чахоточным художником был и сам Нестеpoв, его монашки больше похожи на кокаинисток с Тверского бульвара, a уж его ученик превзошел учителя - все его персонажи как будто из фильмов Хичкока, побывали в склепах и вылезли на свет Божий. От его Александра Невского и древнерусских витязей исходит дух тоже, увы, фашистской беспощадности. Его "Жуков", написанный в Берлине в дни победы, - мрачнейший памятник эпохи. Грандиозно представлен и Александр Герасимов с его помпезными картинами, изображающими Сталина то с Ворошиловым в Кремле, то на Тегеранской конференции.

Ученик Серовиных-Коровиных, Герасимов писал все свои картины сам, без рабов-помощников. Он обладал некоторым талантом в изображении традиционно-подмосковных террас с букетами пионов. Вообще это была оригинальная личность, установившая в своей огромной, как цех, мастерской шатер, где он отдыхал со своей любовницей - танцовщицей Тамарой Ханум. К любезным ему людям он обращался: "Милай... ты..." и т. д. Из зала Александра Герасимова в новой Третьяковке открывается уникальный вид на все великолепное безобразие лужковской Москвы. Как на ладони - стрелка канавы с "эйфелевой башней" церетелевского Петра - памятника, который наверняка полюбит московское воронье. Чуть дальше - бетонный храм Христа с его подземными гаражами и барами. Еще один вариант новой Москвы образца 2000 года!

Сделан и большой зал (этикетных художников) Лактионова, Решетникoвa, Heпpинцeвa, Яблoнcкoй. Taм же висит и Иогансон, на картине которого "На старом уральском заводе" в виде промышленника в бобровой шапке изображен сам Александр Герасимов с портретным сходством. Картины этих этикетных художников долгие десятилетия тиражировались на конфетных коробках, почтовых открытках и окружали быт простого советского человека, входя, как иконы, во все советские семьи. Придя к власти, соцреалисты вспомнили и о своих старших товарищах - пейзажистах московской школы, так и не признавших в душе советскую власть. Тем из них, кто дожил до "победы", Крымову, Бакшееву, Беляницкому-Бируля, Юону, дали звание академиков, и их немногочисленные, довольно черноватые пейзажи скромно жмутся в проходных залах новой Третьяковки.

Созданный в 30-е годы МОСХ (Союз художников) был сложной античеловеческой кафкианской организацией. МОСХ делился на кланы и группы людей, боровшихся за госзаказы. Худсоветы были мафиозными организациями, где кипели страсти, как на Сицилии. Большевики построили для художников гетто - Масловку с клетушками-мастерскими, где все ненавидели и поедали друг друга. Возник даже термин "масловская живопись и скульптура". Впрочем, не менее пакостной организацией был и Союз советских писателей, но там была своя специфика. Внутри МОСХа были свои оппозиционеры. Основная масса серых советских птицианов считала этих оппозиционеров юродивыми, так как они писали, не получая госзаказов, и в прямом смысле питались объедками. Авторы экспозиции отвели этим мосховским оппозиционерам несколько залов, придавая им, по-видимому, очень большое значение. Живописный уровень всех этих оппозиционеров довольно средний, почти все они ученики ВХУТЕМАСа и писали что-то сезанисто-матиссистое.
А вокруг новой Третьяковки идет довольно уютная жизнь: стоит безносый Сталин Меркурова, идолы Дзержинского, Свердлова, рядом - небольшие статуи советских эпигонов Генри Мура. Бывший пустырь превращен в сад искусств, где стоят навесы-павильоны, где современные художники-ремесленники продают свою немудрую продукцию для квартирок обывателей: церковки на бересте, "голландские" натюрморты, горные пейзажи с озерами и замками, шикарные ню для спален. Все это гладко выписано, вылизано и никаким авангардизмом даже отдаленно не попахивает. Приезжают новые русские на черных "саабах" и подолгу выбирают. Все цены в пределах ста долларов. Я беседовал со многими из этих художников. В новую Третьяковку они не ходят и достижениями русской живописи 20-го века не интересуются. Это не надо ни им, ни их покупателям.

P.S.

Чем ценна и прекрасна Москва? Это искаженное славянским ужасом отражение Византии, Фиоровантовского и Руффовского ренессанса и прищура Золотой Орды. Три цивилизации создали изысканный цветок славяно-татарского деспотизма, на позолоченных лепестках которого осело разноцветное конфетти азиатских базаров. Поздние предсмертные певцы русской дикости Бунин и Шмелёв очень остро чувствовали особенность азиатско-европейской Москвы. После вырезания чека немецко-русской элиты от петербургской культуры остались только Анна Ахматова с ее челкой и уничтоженными мужьями, Михаил Кузмин с Юркуном, Александр Блок со скифами и певицей Дельмас и часть императорского балета, по привычке отдавшегося большевикам. Рядовой старый Петербург полностью добили задолго до блокады, когда Сталин грохнул Кирова и очистил город от последних бывших. Теперь потрепанные осколки журналов "Аполлон", "Старые годы", "Столица и усадьба" и др. - это засохшие веночки на вполне безымянной могиле. Повсеместно русские могилы еще не вскрыты, это тысяча и одна русская Катынь, на их местах стоят ментовские и чекистские дачки, где дети и внуки красных упырей и вурдалаков пьют водку Пьера Смирнова и дерут своих телок.

Русское простонародье (мужепёсы) само не может управлять своей страной. Их новое политическое мышление не идет дальше всесветного раскрадывания доставшейся им территории. Мужицкие мятежные государства Болотникова, Разина, Пугачева были недолговечны. На их опыт опирались Петрашевский, Нечаев, Перовская, Желябов, Бакунин, Кропоткин, Нестор Махно, Ленин и прочие красные деятели, развязавшие славянскую матросскую и солдатскую стихию, состоявшую из вооруженных крестьян. Кто обуздал эту вольницу? Латышские стрелки, китайские каратели и руководившая ими еврейская интеллигенция, в которую были вкраплены идеологи из бывших дворян. Большевики перешерстили все классы России, обескровив их или полностью уничтожив.
Но был класс, который уцелел, - это мелкое городское мещанство, которое выжило в большевистской мясорубке и поголовно пошло им служить. Именно поэтому вся советская культура была чисто мещанской во все периоды существования СССР. И как реакция на официальное советское мещанство появились Зощенко, Олейников, Хармс, Введенский. Всё ханжество и пуританизм советской культуры был порождением советского мещанства. Не из пролетариев, а из мещанства сколотился "новый класс" советской номенклатуры.
Как государственный организм Россия всегда жила и живет на краю бездны, а иногда и срывается туда, судорожно цепляясь за кромку обрыва. Как мне кажется, современная Россия окончательно утратила инстинкт самосохранения. От уже осязаемой гибели ее может спасти только провидение.

Всматриваясь в мистический кристалл будущего, я не вижу больше России за Уралом, России в центральных губерниях, а вижу только русскую этническую территорию на границе с Прибалтикой и в бывших казачьих землях на юге России. Все остальное мне кажется проигранным. Дай Бог, чтобы мой пессимизм был напрасен и мои прогнозы не сбылись. Год назад я сидел на кухне одного русского националиста, создавшего умеренную русскую партию не фашистского толка, и мы с ним сошлись на одной цифре: из каждых пятидесяти тысяч русских мужчин только один осознает себя русским и готов что-то делать для сохранения своего народа. Это очень печальная и пугающая цифра. Виноват во всем сам русский народ, и если ему придется рассеяться по миру, то винить в этом никого, кроме самих себя, не надо.

Подборка из публикаций Алексея Смирнова
Литературно-художественный журнал "Зеркало"

http://barashw.tripod.com/zerkalo/9-smirnov.htm

http://magazines.russ.ru/zerkalo/1999/13/11smi.html

"Зеркало" 2000, №15-16
"Зеркало" 2004, №24

http://magazines.russ.ru/zerkalo/2004/24/sm10.html

Комментарии

Добавить изображение



Добавить статью
в гостевую книгу

Будем рады, если вы добавите запись в нашу гостевую книгу. Будьте добры, заполните эту форму. Необходимой является информация о вашем имени и комментарии, все остальное – по желанию… Спасибо!

Если у вас проблемы с кириллическими фонтами, вы можете воспользоваться автоматическим декодером AUTOMATIC CYRILLIC CONVERTER.

Для ввода специальных символов вы можете воспользоваться вот этой таблицей. (Латинские буквы с диакритическими знаками вводить нельзя!)

Ваше имя:

URL:

Штат:

E-mail:

Город:

Страна:

Комментарии:

Сколько бдет 5+25=?