ИМЕНЕМ ТАРАБАРСКОГО КОРОЛЯ

01-01-1998

 Недавно я получил послание от парижанина по имени Ezechiely Seltzer и несколько его статей. Он начал письмо словами о том, что с большим удовольствием открыл для себя наше издание. Ибо прочитав интервью Солженицына о скорой погибели культуры, впал было в отчаяние, а тут вдруг такая нечаянная радость в виде белой птицы.
Статьи нашего автора написаны столь изощренно, что я испугался за произношение его имени. Не будучи ни в малейшей степени полиглотом (как мой корреспондент) я полагал, что его имя Ezechiely, наверное, есть библейский Иезекииль. Так его про себя и называл. С большим трудом выяснил, что грубо и непростительно ошибался: имя это произносится по-русски как Ескельи. Все-таки проще, чем Иезекииль. И хорошо, что не Иезекииль. Пороков всегда били. Да, время пророков ушло. А Ескельи не пророчествует, а устраивает со словами высший пилотаж. Надеюсь, его фамилия произносится как Зельцер. Хотя лучше выразиться в сослагательном наклонении, о котором ниже столь утонченно пишет Ескельи: мне хотелось бы вам понравится и предположить, что, может быть, ваша фамилия произносится , хотя бы иногда, вроде бы как Зельцер.
Итак, предоставим слово парижскому лингвисту. В следующем номере он расскажет о повелительном наклонении.
Редактор.

Уродовать язык несложно, дойди до скотского существования, язык мигом превратится в меканье и брехню. Хочешь есть, метель хвостом, тоска взяла, в луну глаз нацель, да вой на здоровье.
Боже мой, Господи, помилуй нас, недостойных!
В одной книге я обнаружил небрежное замечание: "обычно, говоря о гипотетичности, романисты выделяют в ней два значения: ирреальности и потенциальности. Мы не склонны разделять эту точку зрения". Просмотрев эту книгу, я понял, что нам, "романистам" есть что и есть ради чего поговорить о том, как и что мы выражаем, используя письмо, бишь письменную речь. Не в отместку, а так к слову, начну с цитаты из той же книги: уж больно хорошо она иллюстрирует то состояние глада и мора, к котором находится русский язык.
Не была бы обещанная цитата столь неприлично длинна, была бы недурна для эпиграфа. Судите сами: "Чтобы избежать модальной неустойчивости и компенсировать дефектность условно-сослагательного наклонения (русского! - г.з.), в русском языке охотно прибегают к компенсирующей силе модальных слов". Подтверждение этой прелестно выраженной мысли ее военные конструкторы нашли в таком примере перевода из Эльзы Триоле: Si vоu n'^etеz pas pрrеss'e, vоudrеz-vоu m'аttеndrе? Если вы не торопитесь, вы, может быть, подождете меня?
Ничего недостаточного в условном наклонении, естественно, нет; если (вы) не торопитесь, вы б(ы) меня не подождали? - с гаком достаточный перевод, хорошо передающий сослагательное, любезности ради употребленное во французском оригинале.
Косноязычное неряшество слов, беспорядочно перемеженных обильными запятыми производит действительно слегка дефективное впечатление: три знака препинания на девять слов может себе позволить разве только автор агитки, написанной в торопливое военное время для разбрасывания с самолета над позициями противника.
В живой речи естественность и теплая обиходность фразы - это интонация, которая избавляет от глупого нагромождения местоимений:
- Если вы не очень спешите, подождете меня? - говорят, повышением тона очищая фразу от грамматических нечистот.
Если же угодно искать не те русские формы, которые в русском передают тот же смысл и выражение фразы, а стремиться к мнимой точности перевода, доказать которую должны были бы схожие формы и наклонения глагола, то и тут несуетное достоинство родного языка готово скомпенсировать "условно-сослагательную дефективность" перевода. Изменение обычного для французского языка порядка следования сказуемого за подлежащим в вопросительной фразе означает определенную сухую сословную изысканность и соответственную ей галантность. Так что ж не перевести:
- Не обождали бы (вы), если (коли) не спешите?
- А то обождали бы меня, если вам не к спеху. Еtс.
Более того, vоudrеz-vоu столь куртуазно, что переводить его нейтральной фразой можно лишь в том случае, если эта фраза нейтральна для людей равного общественного положения. Естественно, в советской ежедневности употребление русских оборотов речи, выражающих столь грамматически непросто и в то же время столь обиходно и естественно подобную любезность обращения, было попросту немыслимым. Язык, утративший обращение госпожа, милостивый государь и так далее, не может не утратить и соблаговолите подождать, сделайте одолжение, еtс.
Это случайное начало моих беспорядочных заметок, взявшееся из книжки, попавшейся под руку в иллюзорную минуту, когда вдруг, словно вернувшись в детство, с необыкновенным доверием и ожиданием доброго и счастливого состояния, которое когда-то приносило доверчивое детское чтение, открыв ее в случайном месте, называемом для скорости серединой, я испытал преувеличенное контрастом желчное возбуждение, из-за которого первый, свежий и самый неоправданный гнев изливается на случайное, вдруг под много раз передуманное и потому не наглое, но в тишине многажды отшлифованное, угодившее.
Так, кстати, какая-нибудь супруга вздорного английского тиффози, отправившаяся на футбол в честь дня рождения обожаемого пивного пьяницы, попадает вдруг под давно треснувшую, но почему-то именно на нее обрушившуюся трибуну.
Не все языки обладают богатством, данным при рождении, от бога: чем объяснить славянскую неагрессивность? Чем объяснить тот, на первый взгляд, загадочный факт, что слушая американского президента или провинциальную старушку из Висконсина, я никогда не могу отделаться от обременительного ощущения, все мне мерещится, что я слушаю что-то на удивление малограмотное, но чрезвычайно невоспитанно наглое, тягостое, так, что хочется отойти от собеседника, не извиняясь, или поскорее переключиться на европейские новости, где - в переводе - тот же президентский монолог начинает казаться приемлемо благозвучным и культурно допустимым. Может быть, я и промахиваюсь с ответом на этот бесцельный вопрос, но представляя себе, что вдруг, по мановению волшебной палочки, попавшей в руки грамматического долгоносика, из моего языка изчезает любимое - все-таки не зря - условное наклонение, я вижу, что все те тонкие, неранящие фразы, способные следовать изгибам самолюбия собеседника, превращаются в толстые пальцы ментора, тычущего самодовольным глаголом в лицо.
Воистину, заманчивое шаманство трюизмов, выраженных самодовольно и тупо, имеет какое-то безнадежное влияние на никогда не умевшего так говорить соотечественника. Отсутствие условного наклонения в обыденном американском языке (точнее, его микроскопические следы: where уоu wеrе hеrе хоть и горбатый карла, но все-таки внучатый придурок галльского ubоnсtf), наверное, и объясняет всякую неспособность усомниться: сомнение, все-таки, в первую очередь чувство. Это языковое робеспьерство делает страшными не только начинающееся вторжение канзасского крестьянского просторечия, но и неотвратимую дань за обучение русскому языку тех племен, чей сдавленный, словно повешенный выговор и редкий, словно расстрелянный словарь так потрясли Мандельштама, что самый страх за жизнь не отвратил его от неумолимого соблазна довериться самому главному доносчику - бумаге.
Отсутствие робости, стеснения, сомнений, неловкости, ранимости в человеке порождает монстра (представьте себе его: смелый, беззастенчивый, самоуверенный, ловкий и неуязвимый... так и хочется добавить, число же его ...); исконное отсутствие средств выражения этих чувств в живой, незамороченной речи обличает апокалиптическое, как ему и следует, будущее.
Удивительная красота условного наклонения, на поверку, вещь очень необычная: главное средство устной речи, интонация, способна зачастую передать те оттенки мысли или эмоции, которые никак не выражены грамматически. Поэтому, собственно, теряют всякое обаяние песни Высоцкого, освобожденные от его голоса; печатный знак не может передать ни грана из знаменитых яхонтовских интонаций, но, в то же время, лишенные авторского бормотания или завывания столь многие произведения так чудно хорошеют, так замечательно произносятся тем внутренним голосом, что есть внутри нас, что противный глас их создателя навсегда уходит в граммофонную историю.
Обнищание литературной речи так заметно, что поиск причин становится неприятно очевидным занятием. Между тем, удивительно, что сами литераторы все меньше внимания уделяют тому единственному, от чего мы столь безысходно зависим, смыслу речи. Более того, грамматисты, прилежно исследуя средства речи и их историю, меньше всего интересуются главной тайной языка, как, каким образом и почему глаголы, союзы и прочая грамматическая цыфирь вдруг начинает складываться, перемножаться, вычитаться и, наконец, возводиться в степень искусства, или, напротив, как, каким образом, литератору блестящего таланта, чья известность переживет его на долгие годы, удается создавать произведения, неспособные пережить его голос.
В русском языке сообщение интонации начинается с мельчайших деталей речи (говорю только о литературной речи, правильно или допустимо использующей средства языка). Используя галлицизм, можно сказать, что печально заблуждаются те (хотя на самом деле они заблуждаются огорчительно, что несколько яснее), кто полагает, что "модализация" (вот-то гнусное слово) начинается с "авторских замечаний": конечно, в ленивой живой речи достаточно прибавить может быть, чтобы словесный минимум средств позволил при помощи умелых модуляций голоса сообщить ей необходимую интонационную осмысленность.
Увидев же такое сообщение в напечатанном виде: вы меня, может быть, подождете?, так и подмывает мысленно сообщить: может быть, подожду. Никакой интонации "это может" быть не приносит, больше того, при его помощи даже просто нельзя создать вопросительную фразу. В речи письменной это простая констатация двух подразумеваемых возможностей, вычтя откуда интонации живой речи, получим ничто, литературу дурацких авторских ремарок или - в их отсутствие - стенограмму беседы двух мерно жующих коров. Не замечая более глубинных средств создания письменной речи, действительно способных к передаче того, что желал бы выразить автор, в том числе и средств условно-повелительно наклонения, штатный литератор создает все более пугающие своим наскоком сюжеты, обязывая интригу выручать его из долговой ямы.
Взгляните на три варианта одной несложной, но предназначенной выразить неслучайную мысль, фразы. Пусть некий персонаж беседует с дамой, с которой его связывают близкие и важные для обоих отношения, однако не те, о которых вы было подумали. Более того, эти последние просто невозможны, поскольку, будь они даже желанны, их исполнение в силу вещей, как это часто бывает, не смогло бы создать лучшего, чем было бы обречено разрушить.
Итак, я предлагаю вставить глагол-частицу бы туда, куда ее следует поставить:
- Вы единственная, кому я хотел понравиться.
Будучи избавленным от возможности пользоваться могуществом голоса, можно поначалу слегка растеряться, но, слегка растерявшись, нельзя уже написать эту фразу машинально, не думая, как это делает похудевший писатель. Сравнивая возможности, легко заметить, что передвижения частицы "бы" усиливают звучание, а, значит, и значение того слова, к которому она начинает относиться. Но ведь это и есть интонация, которую в живой речи мы легко создаем движениями голоса. Точно также, как мы актуализируем (еще один кошмарный термин) слово в живой речи давлением голоса, поступает и письменная грамотность; отсутствие грамотности, наверное, самое страшное несчастье таланта после скромности.
- Вы единственная, кому бы я хотел понравиться.
Выделяя, подчеркивая, актуализируя, черт бы его побрал, слово, легко создать фразу полностью ирреальную, эта фраза говорит очень много и ни к чему не обязывает, она полностью вынесена за скобки реальности; зато она чрезвычайно эмоциональна и играет именно ту роль, к которой предназначена.
- Вы единственная, кому я бы хотел понравиться.
Подчеркивая мысленно "я", нетрудно подсчитать и смысл этой фразы, и даже приличный ей контекст. Для того, чтобы так выделять слово "я" в данной фразе, необходимо иметь в виду подразумеваемое противопоставление неким другим, которые, как может заподозрить самолюбие, могут думать иначе. Конечно, если бы дама только что пожаловалась, что она не рада тому, как складываются ее отношения с N.N., такое утешение могло бы пройти, будь оно высказано с рыцарски-простодушной горячностью и в расчете на милую признательность; однако, в отсутствие подобных осложнений и неудобств, эта фраза может записать Вас в число поклонников, от чего в предложенных обстоятельствах надо быть хорошо защищенным, например, прочно женатым. Тут эта фраза безопасна, например, я женат, но желая выразить самые теплые чувства, я позволяю себе говорить о нереальном, об ирреальном, как о реальном, т.е. совершенно условно. И все-таки, эта фраза в предложенных обстоятельствах может наговорить лишнего: ну зачем, если Вас не просили, говорить о существовании таких, кто может не хотеть ей нравиться, да и такое указание на себя все-таки может оказаться слишком выразительным.
- Вы единственная, кому я хотел бы понравиться.
Ну, тут уже все не слава богу; плавно перетекая в сослагательное наклонение, за которое в счастливом русском языке ответственно все то же могущественное условное наклонение, эта фраза наверняка способна поссорить с внимательным собеседником. Что это за хотел бы в подобной ситуации, что за небрежность, подразумевающая возможность того, что Он мог бы и не хотеть понравиться, совершенно недопустимая в подразумеваемом контексте: в рамках даже просто лояльных отношений такая фраза будет возможна только в случае, если имеется в виду и это ясно для собеседника, что другим дамам Он обязан, вынужден нравиться, а эта дама единственная, которой хотел бы нравиться в то время как принужден стараться нравиться всем прочим. Довольно экзотичная позиция, впрочем.
Местоположение бы определяет смысл фразы и те контекстуальные возможности, в которых она может существовать. Письменная речь бесконечно удалена из устной: сбегающие словесные воробьи последней ловко уравновешены почти неограниченным могуществом интонации, законы устной речи потому не имеют почти ничего общего с отдельным космосом письменной. Последнее, впрочем, не обладает достоинствами философского камня; катастрофическая интрига при посредстве даже совсем фантасмагорической речи, пожалуй, более плодоносна. Завидовать предшественникам незазорно, ибо это уединенная и недеятельная зависть, доставляющая больше удовольствий, чем огорчений. Куда огорчительнее та независть, которую вызывают современники, точнее, жители посторонней, но все же соседней постсовременности.
Как же эта постсовременность заскочила в Россию? Видно, Бог не миловал. Еще какие-нибудь 10-15 лет назад, вернувшись домой, сталевар включал телевизор, где показывали бесконечных "Сталеваров", и понимал, что это г..., служащий возвращался с партсобрания, смотрел "Секретаря парткома" и чувствовал каждой клеткой, что его обманывают, академик приходил домой и, просматривая газеты, поражался их дежурному бреду. Что же теперь? Академики, те академики, вымерли вместе с современностью, а что же прочие персонажи нашей дремучей истории: устроились в постсовременности, как могли, куда же деться, с той лишь разницей, что вернувшись домой, получивши в один глаз от государства, а в другой от уголовника, прислужив совершенно обалдевшему от полной свободы хулигану и сварив сталь для дико свихнувшегося от той же свободы министру, он приходит домой, включает телевизор и смотрит все тот же профессионально неизбежный фильм, подобно недавним "сталеварам" приносящий ему по швыдкому телелучу труп прошедшего рабочего дня, размалеванный тем же, все тем же самым безумным косметологом. И в чем же разница? А меж тем она есть, маленькая, но ужасная разница, заключающаяся в том, что над этим фильмом он не смеется, не чувствует себя обманутым, не видит его придурковатого кривлянья, с которым он, словно цирковая макака, издевательски пародирует прожитый день: вот как ты, милок, получил в глаз от....
Утрата исторической памяти, которой предстоит разрушить современность: культуру, европейский мир, знающий и помнящий цену капральских суждений об истории и величии, которой предстоит переранжировать историю литературы в зависимости от численности населения и экономического богатства стран, в чьих пределах случилось родиться тому или иному блистательному беллетристу, беззатейный алфавитный порядок ооновской письменности, угасание человеческой глупости, которая еще так недавно казалась бессмертной, именно это - постсовременность. Похороны состоялись, правда, по недогляду молодцеватого организатора похорон забыли самый пустячок: предупредить похороненных.
Нельзя винить в смерти того, кто копал усопшему могилу. Постсовременность - перелом в сознании, исторический отлом материка, на котором случайно оказалась часть населения материка предыдущего, удаляющегося и уже скрытого кулисами конденсирующейся туманной влаги. Историческая память об Атлантиде отличается от исторической памяти о Европе тем немалым, что, в отличие от зазевавшихся вовремя умереть атлантов, мы можем еще видеть сквозь пространство нашу обширную могилу, уставленную Кремлями, Монт-сан Мишелями, Вестминстерскими аббатствами, т.е. тенями: так и чайки-атланты, должно быть, первое время нехорошо вскрикивали, видя сквозь толщу воды еще такие нетронутые строения.

Комментарии

Добавить изображение