ИЗРАИЛОВКА (Продолжение. Начало)

14-11-1999

Mikhail Baranovsky

Здесь дуют хамсины, в Тель-Авиве высокая влажность, в Эйлате нестерпимая жара и платят «южные», как у нас «северные». Хорошо там, где нас нет. Да где ж вас нет?

В Иерусалим мы поехали в шабат. Оставили машину на платной стоянке и пошли к Стене Плача. Нам выдали картонные кипы, на которые сразу набросился ветер (хорошо, что не хамсин) и приходилось придерживать.

Напиши записочку с каким-нибудь желанием и воткни в щель между камнями, – сказал Вова, – оно и исполнится.

На каком писать? – спросил я. – На русском?

Можешь на иврите, – пошутил Вова.

В том-то и дело, – сказал я.

В чем?

Вряд ли еврейский Бог читает на русском языке.

Ерунда. Читает. На то он и Бог.

Так всегда бывает в ответственный момент. В голове какая-то солянка, полная неразбериха. Представился случай попросить и быть услышанным. А чего просить – не знаешь.

Вова, придерживая одной рукой кипу, строчит что-то на обрывке русскоязычной газеты «Время».
Давай-давай, – говорит он мне, – сочиняй.

Вов, – говорю я, – Бог просил тебя не кушать мясного с молочным. Ты его послушал? Он просил тебя сделать обрезание, ходить в синанагогу, соблюдать субботу. Ты забил на все его просьбы. И ты думаешь, что теперь он все бросит и скажет: «Ох, Вовочка просит – надо сделать!»?

Целый день мы мотались по жаркому Иерусалиму. От гробов – к гробницам, от гробниц – к усыпальням, от усыпален – к могилам, по пути перехватывая у арабов дешевые экзотические сладости с орехами в сахаре, тягучие и липнущие к зубам, как одежда к телу. И все так быстро, калейдоскопично, что не хватало времени вслушаться, вдуматься, всмотреться, внюхаться.

Уже тогда я знал, что все это смажется в памяти достаточно быстро и получится какая-то странная картина в духе импрессионизма, где ничего невозможно разобрать, но в целом – впечатление приятное. Может, и вправду оно лучше, когда не вдаешься в частности, а чуть отступив, чуть склонив голову набок, наблюдаешь за ощущением и угадываешь, и домысливаешь

Я когда-то брал интервью у китайского художника – то ли Дзянь Ши Луня, то ли Лунь Ши Дзяня. Рисовал он листья бамбука. Очень тонкий (как бамбуковый лист) специалист. Он всю жизнь их рисовал и больше ничего. Только листья. Он говорил, что листья бамбука всегда разные: зимой – одни, летом – другие, а весной – не такие, как осенью. «Они меняются, – говорил он, – в зависимости от времени суток». Он рисовал листья бамбука под снегом, под солнцем и под дождем. Но всегда только листья.

Наверное, для этого надо быть китайцем. А может, даже не китайцем, а именно Дзянь Ши Лунем.

Между прочим, в Израиле есть то ли китайские евреи, то ли еврейские китайцы. Говорят на иврите с китайским акцентом. Очень смешно. Как в дублированном кино.

Лучше всего купить в какой-нибудь лавчонке 100 граммов жареных орешков по 3 шекеля, банку колы, пачку сигарет и бродить по улицам. Заходить в магазины или просто рассматривать витрины (уиндоу-шоппинг). Шляться вот так, грызя орешки – совсем другое дело, чем когда без орешков. Орешки придают внутреннему напряжению внешнюю беспечность. А еще лучше выйти к морю, сесть на белый пластмассовый стул, закинуть ногу на ногу, хлебнуть из банки колы, закурить и посчитать на иврите до десяти: эхад, штайим, шалош, арба... (если бы израильтянка познакомилась со мной днем, мы могли бы считать с ней мои шекели, а если ночью – то звезды).

Мы сидим с Сашкой на берегу Черного моря и лижем белый заварной крем пирожных «корзиночка» по 22 копейки, похожий на пену прибоя. У наших ног прибрежная галька слизывает своим шершавым языком морскую пену, похожую на заварной крем. И было нам с Сашкой тогда на двоих меньше, чем мне одному сейчас.

Хомеш, шеш, шева

Я не любил ездить в пионерские лагеря. Запах шпал, закопченных вагонов, поезд вздыхает и трогается, папа бежит вдоль перрона, машет рукой, но скоро отстает. За окном незнакомый скользящий пейзаж, незнакомые люди в купе вынимают куриные ножки из кулечков, стучат яичной скорлупой по столику. Неотвратимость неизвестности вкрадывается в меня
с перестуком колес на стыках рельсов, с нервным дребезгом чайной ложечки в стакане и жалостью к себе.

Через несколько дней после отъезда я не могу вспомнить, как выглядят мои родители. Лица мутнеют и распадаются. Я пишу им письма каждый день.

Приезжает папа на пару дней, мы купаемся без буйков и физрука, едим холодные арбузы и горячую кукурузу, мороженое и пирожные с кремом, похожим на пену прибоя.

Шмонэ, тэша, эсэр.

Вернулся с работы домой и обнаружил распахнутую дверь. На полу валялись скрученные в кукиш замки. Потом давал показания в милиции и следователь составил протокол. Уточнив мою национальность, он попросил написать: «Русским языком владею свободно и в помощи переводчика не нуждаюсь». С каким удовольствием я бы давал показания на иврите, явно нуждаясь в помощи переводчика. Интересно, где бы они его нашли?

Вовина теща попала в больницу с лейкозом. Мы пришли ее навестить. Алла лежала в постели и смотрела телевизор в одноместной палате, рядом с ней в кресле сидел лысый молодой человек, подсоединенный множеством разноцветных трубочек к капельнице на колесиках.
Шалом! – сказала Алла. – Познакомьтесь: это Сережа. Он без мозга.

Без костного, – поправил Сережа. – Шалом!

Представляете, у него забрали весь костный мозг на обработку.

Восемь пакетов, - уточнил Сережа.

Ну и как без мозга? – спросил я, преодолевая накатившую тошноту.

Подташнивает немного. Но, в общем, ничего. Через неделю обещали влить обратно.

Если будет себя хорошо вести, – пошутила Алла. – Как тебе мои апартаменты? Вон там у меня туалет, вон там – душ, завтраки в постель. Неплохо?

Неплохо, – сказал я.

Ну, я пойду. – Сережа поднялся с кресла и покатил к двери капельницу. – До свидания.

Как же это без мозга?

Без костного, – уточнил Вова.

А вот так, – сказала Алла. – Он из-под Чернобыля.

Вот уж кто благодарен Израилю до мозга костей, – сказал я.

В Израиле хорошо тяжелобольным и старикам (женщинам – с 60, мужчинам – с 65). Дедушка моего приятеля теперь живет в Нетании. Он ест самое дешевое в Израиле мясо – котлеты из индюшатины, индюшачью колбасу, индюшачьи отбивные, индюшачий шашлык – целыми днями.

Дедушка, нельзя сразу отъестся за всю свою голодную жизнь!

На хер! – говорит дедушка.

Он покупает дешевую (то есть самую жирную) сметану.

Дедушка, эта сметана наполовину состоит из холестерина, у тебя образуются атеросклеротические бляшки!

На хер!

Он смотрит две программы Российского телевидения, читает все русскоязычные газеты и слушает русское радио «Рэка».

Дедушка, если ты не лопнешь от еды, то взорвешься от информации.

На хер!

Он ходит в магазины с надписью «Говорим по-русски» и отвлекает продавцов разговорами о политике.

Дедушка, им не интересна правда о Стаханове!

На хер!

Возможно, когда тебе хорошо за семьдесят, тебе действительно все «на хер». Хотя познакомился я с двумя старыми людьми – новыми репатриантами. Было им под девяносто и они хотели вернуться. Жаловались, что им не подходит этот климат. Хотел бы я дожить до их лет и жаловаться на климат! Впрочем, им, наверное, уже не подходит не столько израильский, сколько вообще климат этой жизни.

Откуда берется эта влажность, если лето проходит без единого дождика? Может, это влажность от сухости? А что, так бывает в жизни. Возможно. Возможно, влажность вырабатывается железами внутренней секреции всего еврейского народа. В Израиле говорят: «Полгода течет с нас, полгода – на нас». То, что вы испаряете, на вас же потом и выливается. А что, так бывает в жизни. Одно дело, если вы приехали, потому что хотите жить ЗДЕСЬ, и совсем другое, если потому, что не хотите жить ТАМ. Это отзовется.

Хотя и те и другие аплодируют, когда самолет приземляется в аэропорту имени Бен-Гуриона. Одни аплодируют возвращению на историческую родину, другие – пилоту, третьи – своей победе над таможней и ОВИРом, четвертые – своему еврейс

кому мужу, который, как известно, не роскошь, а средство передвижения…

А потом аплодисменты стихают. И выясняется, что устроиться по специальности очень тяжело, даже если ты инженер по соцсоревнованию. Что Израилю не нужно столько главврачей, историков, филологов, даже дворников столько не нужно. Это понятно: страна маленькая (даже если считать с территориями), и для того, чтобы ее подмести, вполне достаточно двух-трех симфонических оркестров, семи-десяти кафедр советского права или одной киностудии «Союзмультфильм».

Выясняется, что Израиль – это страшно «осовеченная» страна, где вместо партбилетов – кипы на темечках, вместо АКМ – УЗИ, вместо казаков – арабы, вместо пятого пункта – обрезанный пенис… Вместо одних проблем – другие. В общем, Израиловка. Только пьяных не видно. Да кто ж станет пить в такую жару!

В квартире, которую снимает Вова, все с «выставки». «Выставка» - это место, куда сабры выносят старые или ненужные вещи. С «выставки» у Вовы диван и кресла, стулья и столы, печка и ковер. Вполне приличные вещи, у нас бы такие не выбросили. Случаются и ошибки, когда идет по улице олим, видит – у стены стоит велосипед и думает, что это «выставка». Садится на него и уезжает.

Все уезжают. Утечка мозгов, «Брэйн дрейн» по-английски. Текут мозги. Шлюзы открыли – они и потекли, растекаются в разных направлениях. Утечки моих мозгов оттуда никто, наверное, не заметит. Это печально. Еще печальнее, что никто не заметит их притока сюда.

«Хотите отсюда утечь?» - спрашиваю я свои мозги. Взять бы свои мозги и отдать на обработку. Вряд ли там наберется на восемь пакетов, но, как говорится, чем богаты… Но пусть их там обработают. Тяжело со старыми мозгами в новую страну. Из-за них руки не держат, ноги не носят. Или держат не то, носят не туда. «Куда вас несет?» – спрашиваю я свои мозги. Нет ответа. Мозги утекают, но люди, люди-то остаются!

Фотография подарила миру великую возможность оценить себя со стороны. Остановись, мгновенье! Моментальное фото! Только что шмыгался-дрыгался, шалтал-болтал и вдруг… Бац! Щелк! Замер… В глупой какой-то позе, неестественном таком ракурсе. И снова все понеслось, изменяясь и деформируясь, совсем даже не по спирали, а по какому-то броуновскому движению жизни.

Моментальное фото. Дурная привычка замирать посреди времени и пространства, демонстрируя собственную одномерность. Пусть даже неожиданно – на верблюде. Пусть даже ожидаемо – на двугорбом, на кассете «Полароид». «А это я на верблюде». «Очень мило». А трамваи здесь не ездят. «Со звездой здесь ребята не ходят и на клирос их петь не пускают». Попробуй-ка докажи, что не двугорбый. Давай, растаможивай горбы! Что там у тебя на просвет? А на прозвон?

Когда я привыкну к верблюдам, как к трамваям, - буду говорить на русском с акцентом. У нас есть какой-то родственник Марк, который давно смотался в Австралию и неплохо там устроился. И вот однажды он приехал в гости из Австралии, из Мельбурна, черт знает откуда. Марк подарил мне бумеранг. Бумеранг мне удалось бросить только один раз. Он не вернулся. Он был красивый, с изображением кенгуру. Залетел на крышу и до сих пор там, наверное, лежит.

Марк погостил и уехал к себе в Австралию, в город Мельбурн. Так вот, у Марка был акцент. Благородный английский акцент. Марк мог не показывать открытки с видами Мельбурна и Сиднея. Все, что я там увидел, было слышно в его голосе, вернее, в его акценте. Там были роскошные машины, небоскребы, бассейны, неоновые огни, аборигены и даже кенгуру (если уж речь зашла о верблюдах).

Никто не подумал бы, что этот человек родом из Могилева. Но когда вы слышите, с каким акцентом говорят на русском в Беер-Шеве, то кажется, что Могилев – столица Израиля. У моей прабабушки Мани был точно такой же акцент. Хотя она никогда никуда не ездила дальше черты оседлости.

Где-то я читал о том, что каждые семь лет клетки человеческого организма полностью обновляются. Иногда я передвигаю мебель от одной стенке к другой, не удовлетворяясь малозаметными изменениями на клеточном уровне. Но изменения на уровне одиннадцатого этажа моей однокомнатной квартиры ничего не меняют по сути. Трудно поверить, но даже движение планет по космическим магистралям сказывается на мне сильнее, чем движение мебели по собственной комнате.

Есть такие индивиды, что изменяются под воздействием внутренних факторов, в том числе даже гормональных. Мне необходимы метаморфозы извне, изменения среды. Я готов отбросить плавники и жабры, если вместо воды вдруг окажется земля обетованная, твердо встать на ноги и пыхтеть через две дырочки, может быть, даже говорить на иврите. И все же, когда с меня облетит последняя чешуйка, останется что-то еще: то ли запах водорослей, то ли немигающий взгляд, какая-то мелочь, которая выдаст меня, как татуировка «Вася» на партизане в немецком тылу. А Вовины дети в свои сопливые шесть-семь уже во сне говорят на иврите.

Можно поверить в Бога. Даже в еврейского. Взять его ближневосточную мудрость, отдать ему крайнюю плоть (интересно, зачем она ему?). Вова рассказывал, что всем призывникам в Израиле медкомиссия высчитывает индекс здоровья, в зависимости от которого определяют род войск.

– Самый высокий индекс, – говорит Вова, – 97. Самый низкий – 26. 26 – это у дебилов, их в армию не берут.
– А почему 97, а не 100? – спросил я.
– Ста ни у кого здесь нет, – сказал Вова обреченно. – Потому что все обрезанные. Три процента отнимают за обрезание. Вроде как перенес операцию.
– Странно, по-моему, должно быть наоборот: 100 процентов у обрезанных, 97 – у необрезанных.

Вова:
– Ну евреи ж!

Я говорю:
– Слушай, а как женщины?
– Что женщины?
– Они же тоже служат в армии. У них бывает сто процентов?
– Про баб не знаю, – говорит Вова.

Буквально в первый же день моего приезда я получил карту Тель-Авива. Прежде я никогда не увлекался топографией (от слова «топать»). Есть определенный тип людей, которые обожают карты, атласы, глобусы, масштабы, компасы, линейки и прочие азимуты. Когда однажды проспект Театральный, на котором я прожил всю жизнь, переименовали в проспект Микояна, я чуть было не заблудился. Я с трудом ориентируюсь в прямых линиях метро, когда попадаю в Москву. «Следующая станция – проспект Маркса. Переход на Троцкистско-Зиновьевскую линию».

А тут не карта, а какой-то ребус. Вова считает, что евреи при планировке улиц специально избегают крестоообразных пересечений. Поэтому все петляет, игнорируя геометрию и удобства гостей города. Уж лучше ориентироваться по звездам или мху, чем по этой карте. Еще и потому, что в Рамат-Гане улицы будут называться так же, как в Гиватаиме, а в Гиватаиме – так же, как где-то еще.

Однажды в Сочи, в самом центре города, шатались мы с другом посреди августа, в жару, в пекло, в разгар дня. Нас обогнал какой-то запыхавшийся человек в поту и костюме:

– Мужики, где здесь море? – устало спросил он.

Страну надо выходить, обтоптать. Это как новые башмаки: где-то трет, где-то жмет. Надо в них походить, не жалея ног, оно и разносится, и притрется. Только через мозоли, через борьбу с собственным плоскостопием. А иначе никак. Жаль, что никак.

Уезжают родственники, друзья. Уезжают с одинаковыми брезентовыми баулами, сшитыми на заказ. Отправляют медленной скоростью одинаковые контейнеры с одинаковым хламом, одинаковыми ОВИРо-таможенными маршрутами, к одинаковым прощаниям у одинаковых перронов и аэровокзалов.

Нет, уважаемый «Рэнк-ксерокс», это мы научили мир копировать! Школьные, присыпанные перхотью, словно сахарной пудрой, пасхальные затылки «чешской польки» тиража 63-го года.

Бронзовые, гипсовые, мраморные залысины симбирского вождя, вечно засранные пернатым символом мира (копии разных лет). Бесчисленные трафареты очередей, закрученные в форме очередных вопросов Советской власти. Черные копирки будней, красные копирки выходных. Дома, возведенные по проекту какого-то стоматолога, изъеденные кариесом окон и пульпитом подъездов. Дома, в которых со скрежетом кроватным штампуют кадры Советской стране. Мы научили мир копировать, но все больше трагедии, а съедет копирка, так выйдет фарс.

Один мой знакомый поехал по путевке во Францию. Ему так хотелось поскорее ступить на эту землю, что когда поезд собирался уже вот-вот остановиться, он спрыгнул с подножки на перрон, не удержал равновесие и ударился лбом об столб. Все три дня, отведенные для осмотра местных достопримечательностей, бедняга провел в больнице с сотрясением мозга и вернулся страшно опечаленный. А я говорю: никаких проблем, просто съехала копирка.

Марина дала мне в дорогу апельсины. Вова привез в аэропорт. Служба безопасности не досматривала – махнула на меня рукой. Потом «Аэрофлот» махнул на меня крылом – вылет задерживается на шесть часов. Я брожу по дьюти-фри, рассматриваю прилавки, подсчитываю последние шекели, курю последние израильские сигареты, ем последние израильские апельсины.

Мимо проходит красивая женщина в форме израильской авиакомпании «Эль-Аль» с огромными глазами. Глазищи сверкают благодаря большой отражающей поверхности белков. В них нельзя утонуть, в них нельзя заглянуть. Они слепят, как израильское солнце, от которого обостряется язва. Этот блеск даже мешает рассмотреть ноги. Судя по первому впечатлению, у нее их просто нет… Как нет второго впечатления. Как нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Как нельзя съесть больше одного пирожка натощак. Вот какие глаза -в них нет никаких ответов. В них можно безответно влюбиться. Или подождать, когда диафрагма зрачка сузится настолько, чтобы рассмотреть ноги.

Когда самолет приземляется в Шереметьево-2, никто не аплодирует.

Комментарии

Добавить изображение