Книги, присланные в редакцию

11-06-2000

Anatoliy Liberman

Эрих Голлербах. Встречи и впечатления. Составление, подготовка текстов и комментарии Евгения Голлербаха. Санкт-Петербург, Инапресс, 1998, 569 стр.

Об этой книге трудно писать без восклицательных знаков: так блестящи работы Э. Ф. Голлербаха и содержателен комментарий к ним, составленный внуком автора Е. А. Голлербахом, не говоря уже о тщательности редактуры. Знаменитый в свое время искусствовед, мемуарист и коллекционер, Э. Ф. Голлербах (1895—1942) провалился вместе со своими любимцами в подвалы спецхранов, и лишь в последнее время его произведения стали перепечатываться и даже переводиться на английский язык — все это усилиями Е. А. Голлербаха, в котором счастливо соединились выдающаяся эрудиция, столь же выдающаяся добросовестность и талант архивариуса. Под заголовком "Встречи и впечатления" собраны небольшие книги Голлербаха (таковы, например, его воспоминания о царскосельских годах и брошюра о Розанове), некрологи писателей и художников, многие из которых были близкими ему людьми, заметки, написанные в тюрьме, и размышления о самых различных предметах: от роли Эроса до роли смеха в мировой культуре. Эти размышления, публикующиеся впервые, — удивительный образец неподцензурной литературы конца тридцатых годов. Они проникнуты таким глубоким отвращением к укладу советской жизни, что до сих пор делается страшно за человека, столь откровенно писавшего все, что он думал.

Голлербах вырос двуязычным (русский и немецкий), но и французским он владел в полной мере, и латынь была ему не чужда, и итальянский служил ему не одним лишь источником расхожих цитат. Он запоем читал с младенчества, писал изысканные стихи, глубоко проник в историю живописи и скульптуры, в поэзии разбирался не хуже профессиональных литературоведов (его анализ мотива тишины у Блока превосходен) и обладал безупречным вкусом как в оценке предметов искусства, так и в выборе слов. Кое-что в его раздумьях, быть может, и устарело, но не потому, что мы ушли вперед, а потому, что перестали всерьез интересоваться такими темами, как пол и характер, и лишь изредка испытываем то благоговение перед Розановым, которое испытывал Голлербах. Читателя не оглушает каскад парадоксов, и лишь отдельные фразы выдают остроумие автора, подчас желчное. Об Андрее Белом: "Автор "Урны" и "Пепла" был урной, начиненной собственным пеплом, и любил копаться в этом пепле. Но он вовсе не был Геростратом своего творчества, судя по его влечению к ремонту старых вещей". У Клюева: "Дверь мне открыл "тихий отрок" с наглоблудливым и благочестивым лицом". О художнике И. И. Бродском: "Теперь Академия живет под лозунгом: "Бродский умер, да здравствует Бродский!" Исаков, когда-то враждебный Бродскому, стал апостолом Исаака, идеологом бродскизма. Вот и вся история академических художеств". О вреде растительности на мужском лице (предмет небольшого этюда): "Бородища Владимира Соловьева и бороденка Розанова — главные их недостатки. Будь они оба бриты, они не полемизировали бы друг с другом". "Бородатый Якубович-Мельшин бездарно и неверно перевел "Цветы зла" Бодлера: нельзя бородачам браться за Бодлера — они в нем ничего не понимают". В тюрьме: "Я никогда не умел расколоть обыкновенное полено. Чем же я могу быть полезен на лесозаготовках?" В одной из своих заметок Голлербах говорит, что если книгу не хочется перечитать, то ее не стоит читать и один раз. Его книгу все время тянет открыть на уже прочитанных местах, а написанное им можно цитировать целыми абзацами. Он почти не делал уступок гнусному языку своей эпохи. Изредка говорится, что такие-то и такие-то вещи созвучны нашему времени или что художник, о котором идет речь, пролетарского происхождения (и это, очевидно, хорошо), но не исключено, что перед нами следы редакторского усердия. Голлербах оставил несколько язвительных страниц о своих отношениях с редакторами.

В 1933 году Голлербах был арестован. Ему инкриминировали обычный вздор (правый уклон в искусствоведении, международные связи — к счастью, не шпионаж и вредительство), и через несколько месяцев он вернулся домой. Хотя поздний террор миновал его, воспоминания об "узилище" (камера, доносительство, допросы) мучили его до конца дней. Он и до ареста был склонен к депрессии, страдал от заикания и не отрицал склонности к самоубийству. В тюрьме он пришел к мысли о всеобщем безумии, о "психической заразе", болезни сродни коллективному гипнозу, охватившей общество. "Что-то
темное, жуткое, душное просачивалось сквозь стены камеры, отравляло воздух, обезличивало душу". Его архив не конфисковали, и значительная часть его хранится ныне у Е. А. Голлербаха. Кроме воспоминаний о начале жизни и записей полудневникового характера, в этом томе множество страниц, посвященных Бенуа, Гумилеву, Кустодиеву, Сологубу, Лукомскому, Головину, Волошину, Замирайло и, конечно, горячо любимым Розанову и Блоку.

Особого разбора заслуживает справочный аппарат в книге. Е. А. Голлербах придерживается четких принципов комментирования: каждое встречающееся в тексте собственное имя, каждая цитата и каждое высказывание на иностранном языке требует пояснения. Гомер, Шекспир, Пушкин и прочие знаменитости попали в комментарий именно по этой причине. Не предполагается, что читатель забыл, кем был Гомер, но комментатор бессилен перед давлением системы. В такой книге, как "Встречи и впечатления", подобный максимализм почти всегда оправдан, потому что, например, рядом с годами жизни Пушкина сообщается, что именно написал о Пушкине Голлербах, а так как Голлербах написал необозримо много, то библиографические справки добавляют ряд существенных штрихов к портрету автора. (Пожалеть можно лишь об отсутствии хотя бы небольшого очерка о жизни Голлербаха в начале книги.) Е. А. Голлербах распознал почти все цитаты (а их сотни), и порой кажется непостижимым, как ему это удалось. В своей работе он абсолютно честен: если источник цитаты не опознан, то в комментарии так и сказано. Раскрыты и самые туманные намеки. Поэту Р., профессору И., Ниночке М. — всем им возвращены их полные имена, а заодно сказано, когда и где они жили (обычно c указанием адреса, если знание адреса существенно для понимания текста) и в каких отношениях находились с автором. Как раз профессор И. вместо ш произносил х, что создавало затруднения при разговоре о некоем городе, реке, одной из рук и княжеской фамилии. Для недогадливых есть пояснение: речь идет о Шуе и Шуйских. К заботам редактора так привыкаешь, что, встречая фразу: "...Когда восходящее солнце заливало янтарным блеском мою комнату...", ожидаешь увидеть отсылку к Пушкину ("Зимнее утро"), статьям о цветовом эпитете в романтической поэзии и истории янтаря в России (1551—1829- Е. А. Голлербах без труда объяснит обе даты). В книге почти нет опечаток, и лишь переводы с немецкого не всегда точны. В комментарии 150 страниц мельчайшего шрифта. Как и сказано в аннотации, этот комментарий представляет собой "своеобычный" путеводитель по историческим и литературным реалиям предвоенного Ленинграда.

У Голлербаха есть грустное высказывание: "...что такое, в большинстве случаев, рецензия, как "не плевок с горы"? Неизвестно, зачем и почему захочется человеку плюнуть (от избытка слюны, что ли?) И он плюет... С "высоты" газеты или журнала это так удобно: почти недосягаем, почти ненаказуем. И так "эффектно": вокруг — зрители, всегда готовые повеселиться..." Жаль, что он не дожил до тех дней, когда его рецензентом стал не безнаказанный хам и не барственно-снисходительный критик, а благодарный читатель, радующийся встрече с его трудом и считающий, что написать о них даже краткий журнальный отзыв — большая честь.

Михаил Гершензон. Пальмира. Подготовка текста, вступительная статья и комментарии Веры Проскуриной [Tenafly, N. J.]: Hermitage Publishers, 1997, 123 стр.

Почитатели Гершензона (1869—1925) лучше всего знают его по "Вехам", по книге "Мудрость Пушкина" и по "Переписке из двух углов", но он автор и множества других книг, а последняя из них, создававшаяся с 1918 по 1922 год, усилиями цензора так и осела в архиве и через много десятков лет была заново собрана по частям Верой Проскуриной, уже издавшей письма, адресованные Гершензону Львом Шестовым, и философскую декларацию Гершензона "Нагорная проповедь". Книга изначально и называлась "Пальмира" по открывающему ее очерку. Остальные очерки имеют следующие названия: "Освобождение труда", "Человек, пожелавший счастия", "Демоны глухонемые", "Дух и душа. Биография двух слов", "Человек, одержимый Богом", "Солнце над мглою (афоризмы)" и упомянутая выше "Нагорная проповедь".

"Пальмира", как и можно ожидать, — это размышление о гибели великих памятников культуры. Но, хотя книга писалась в эпоху, когда пищи для идей о закате Европы было более, чем достаточно, она не проникнута апокалиптическими настроениями. Нет в ней и почти ничего, что могло бы отпугнуть стражей коммунистической идеологии. Если бы не твердолобый атеизм большевиков, приходивших не то в уж
ас, не то в ярость от любого библейского образа, от любого упоминания Бога, то цензору было бы нечего запрещать. Ассоциации же, опасные для тирана, порождаются нечистой совестью: он читает о преступлениях Макбета, а узнает в них свои собственные. Гершензон не одобрял социалистических идей, но не потому, что был "ретроградом", а потому, что общественная собственность на орудия производства, по его совершенно справедливому мнению, не делала работника свободным, не раскрепощала его творческих сил. Но с марксизмом его роднило утопическое видение светлого будущего. Не шпенглерианский пессимизм и не свойственный нам, дожившим до рубежа веков, страх, что дальше, скорее всего, будет только хуже, двигал его пером.

Все очерки пронизывает символика движения к солнцу. Как сам он выбрался из темноты, в которой жили его единоверцы, как Рембрандт, который "родился во тьме, не только окруженный тьмою, но сам пропитанный ею, и рано начал по инстинкту сверлить себе путь через тьму — вверх, к солнцу- и сверлил всю жизнь, — только это и делал всю жизнь", так и человечество идет к свету.

Едва ли очерки, собранные под обложкой "Пальмиры", образуют единство. Перед нами рассуждение о постоянно изменяющихся формах культуры и о неотвратимости такого изменения (отсюда и оптимизм Гершензона, окруженного развалинами цветущего города древности), о превращении труда общественного в личный и тем самым осмысленный и желанный, о трагедии Макбета. За этим следуют совершенно профессиональные, хотя и кажущиеся сейчас несколько старомодными этюды о возникновении значимого слова и о развитии понятий дух и душа (в стиле Потебни)- мысли о месте человека в мироздании, о Данте, Сервантесе, Рембрандте и многом другом. Солнечную символику, вариации на тему "Из глубины к свету" естественно дополняет разработка одного из главных противопоставлений гершензоновской концепции мира — вовнутрь: наружу, или внедрение: восприятие. Например, Леди Макбет "бродит спящая с открытыми глазами, потому что в самом деле она спит наружу, но больше никогда не уснет внутрь себя". С другой стороны, так целен, так могуч внутренний голос Илии, что и видит, и слышит он "подлинно... тогда как мы подслеповаты и глуховаты". Господин чрезмерно много "воспринимает", а рабу приходится излишне "внедряться", не воспринимая, и т. д. И дух человеческий Гершензон мыслит трехъярусным: в самой глубине бессознательное, "физиологическая духовность"- средний слой — "я", личность, а наверху "струится и яснеет самосознание".

В предисловии Вера Проскурина подробно прослеживает связи Гершензона с философскими, психологическими и литературными течениями его времени- среди них символизм, психоанализ и ницшеанство. В примечаниях раскрыты намеки, атрибутированы цитаты, дана история написания и публикации каждого очерка. Заключает "Пальмиру" именной указатель. Эта книга и внешне привлекательна: на ее передней обложке воспроизведена гравюра Остроумовой-Лебедевой "Новая Голландия", а на задней — многим памятная и многими любимая заставка Бакста из журнала "Мир искусства".

A Missionary for History. Essays in Honor of Simon Dubnov. Edited by Kristi Groberg and Avraham Greenbaum. A Modern Greek Studies Yearbook (Supplement) 7. Minnesota Mediterranean and East European Monographs. University of Minnesota. Minneapolis, Minnesota, 1998., 157 стр.

 

Семен (Шимен) Маркович Дубнов (1860—1941) — фигура почти легендарная. Его книги по истории русского и польского еврейства пользовались такой популярностью, что их можно было найти в старых сундуках даже после войны. Дубнов родился в Мстиславле (Белоруссия), но когда вырос, жил в Петербурге, Одессе, Берлине и многих городах Прибалтики. В Риге он и погиб, расстрелянный немцами. О Дубнове существует обширная литература на иврите, идише, русском и английском языках- она приведена на стр. 137-157 настоящего издания. В НЖ (64, 1961, 254-266) была напечатана статья Григория Аронсона "С. М. Дубнов как историк". Петербургский Университет готовит переиздание трехтомного труда Дубнова "Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы для истории моего времени". Справка для тех, кого интересуют родственные связи великих людей. Знаменитый московский математик Я. С. Дубнов (1889-1957) — сын Дубнова. Зятем Дубнова был выдающийся бундовец Генрих (Henryk) Эрлих, убитый в застенках НКВД едва ли не в тот же декабрьский день 1941 года, когда погиб от фашистской пули Дубнов. Сын Софии Семеновны Дубновой, старшей дочери Дубнова, и Генриха Эрлиха — Виктор Эрлих (Victor Erlich), профессор Йельского университета, автор книги "Русский формализм" (Russian Formalism), вп
ервые сделавшей достижения Шкловского, Тынянова, Эйхенбаума, раннего Якобсона, Томашевского и их соратников известными на Западе.

Главным делом жизни Дубнова было оправдание еврейской диаспоры. Он рассуждал так: сколь ни трагично многовековое рассеяние, оно помогло евреям выжить и даже процвести, ибо народ, лишенный своей земли и власти, защищающей его от врагов, мобилизует все свои внутренние силы для общественного и духовного сплочения. Страстный противник ассимиляции, Дубнов, как следует из сказанного, не разделял идеалов сионизма и не считал, что будущее у евреев только в Палестине и что говорить они должны непременно на иврите, но жизнь обернулась к евреям такой страшной стороной, что все теории утратили свою ценность до лучших времен. Дубнов погиб, верный своим принципам. Его авторитет в мире был громаден, и друзья выхлопотали ему визу в Америку, но он считал, что должен остаться со своим народом, как Януш Корчак считал, что не может уйти и спастись, когда детей из его приюта гонят в газовые камеры. Рассуждения Дубнова о смысле диаспоры порой приобретают для эмигрантов последних волн неожиданный смысл.

Книга, изданная Центром по изучению современной Греции при Миннесотском университете, сделана с большой любовью. Статьи в ней разбиты на пять разделов: "Дубнов — ученый" ("Дубнов — историк русского и мирового еврейства", "Дубнов и диаспора", "Представление Дубнова о средневековой автономии", "Библия в учебнике еврейской истории Дубнова"), "Дубнов в жизни" ("Дубнов, Мстиславль и мстиславское дело", "Отцы и дочери: Дубнов и Ахад Хаам", "Дубнов и Дубнова: воспитание интеллекта", "В еврейской Ясной Поляне: с Дубновым в Риге"), "Дубнов и погромы" ("Киев: ад русского Израиля, по Дубнову", "Дубнов и киевский погром 1881 года", "Семен Дубнов и погромы в последние годы Российской империи"), "Дубнов в России" ("Письма Дубнова и документы, относящиеся к его жизни в российских архивах", "Петербург Дубнова") и "Разное" ("Дубнов и еврейские архивы...", "Работать без передышки: Александр Браудо и еврейское национальное движение"). Статьи представляют собой итог научных изысканий, но их с интересом прочтут и неспециалисты. Некоторые из включенных в книгу очерков были написаны на иврите и по-русски, а интервью 1940 года ("В еврейской Ясной поляне") — на идише. Все они переведены на английский. Особой похвалы заслуживают примечания (стр. 101-136), далеко выходящие за рамки библиографических ссылок. Из монографий, вышедших в той же серии, что и эта, еще одна (№ 4) посвящена России: Peter R. Weisensel, Prelude to the Great Reforms: Avraam Sergeevich Norov and Imperial Russia, и ее можно рекомендовать читателям НЖ.

Яков Лотовский. Подольский жанр. Рассказы, повести, эссе, притчи. Филадельфия (The Coast), 1998, 301 стр.

 

Лотовский, проживший долгие годы в Киеве, на Подоле, выбился из тягчайшей бедности, из убожества почти трущобного. Еврейский мальчик, не отягощенный интеллигентной родней и вполне умевший за себя постоять сын ортодоксальных партийцев, он стал писателем, добился известности и тогда именно и уехал за тридевять земель от родного Киева, от Москвы, где он заочно окончил Литературный институт, и от всего российско-украинского, кроме воспоминаний. С 1995 года он живет в Филадельфии, и "Подольский жанр" — это взгляд, брошенный и в далекое, и в недавнее прошлое. В книгу вошло 30 рассказов, повесть и стихотворение в прозе "Играет джаз". Быть может, книга выиграла бы, если бы некоторые "эссе и притчи" остались за ее пределами и не было бы такой большой разницы между впечатляющим и проходным материалом.

О своем детстве Лотовский вспоминает со смесью нежности и горечи, но размягченное отношение к пережитому преобладает. В малограмотном, довольно деспотичном отце, всю жизнь проработавшем грузчиком и проходившем в обносках, так как новые, "выходные", костюмы вешались в шкаф и становились неприкасаемыми, время высветило черты почти героические. Дом-развалюха с ее коммуналками и чудовищной скученностью превратился в символ уюта и дворового братства — подольский вариант Вишневого сада. Есть у Лотовского, конечно, и другие темы. Духовой оркестр в заштатном цеху (участие в нем превращает официальные мероприятия в настоящие праздники) и жалкий ансамбль наших современников-детдомовцев, играющий на улице, чтобы не умереть с голоду- подросток-скрипач, срывающий концерт высокоодаренному "сопернику", который и не подозревает, какое место он занимает в жизни своего Сальери- "сцены из мещанской жизни" и "советский человек за границей" (
так можно назвать некоторые анекдоты, включенные в книгу)- заводские будни- довольно язвительные описания эмигрантского быта в Америке и события, предшествующие эмиграции.

Новеллы в духе Мопассана или Стефана Цвейга удаются Лотовскому меньше всего. В них слишком оголен сюжет и почти сразу угадывается развязка. Таковы, например, рассказы "Гитлер" (о собаке со столь не подходящем для оккупированной Украины прозвищем), "Притча о трех акробатах" (искусство сильнее ревности), "Лебединая песня земли" (о последнем творении гениального композитора), "Мирра Моисеевна" (о гибели сына, а потом внука). Зато менее жесткие, менее рассчитанные на эффект истории производят сильное впечатление. В повести "Ночная охрана" отец героя — вахтер и охраняет никому не нужную контору. При всем желании из нее нечего украсть, и старик никак не смог бы справиться со злоумышленниками, если бы таковые вдруг возникли. Во время дежурства ему становится плохо, но он, как персонаж "Честного слова" Пантелеева, не соглашается бросить вверенный ему объект. В действие вовлечены родные старика, а лирический фон усугубляет и трагизм, и абсурдность происходящего.

Еще более грустный рассказ — "Правый сапог для старухи Тумаркиной": отъезд в Израиль, черствость, нежность и смертельная тоска беспомощной старухи — все это описано превосходно. В "Олимпийской истории" до последней минуты кажется, что любовное приключение в дороге — очередная вариация на набившую оскомину тему, пока не становится ясно, зачем молодая красивая женщина безропотно и даже, как кажется, охотно отдалась случайному попутчику. Из бурлесков самый остроумный — "Любовный подольско-американский треугольник пунктиром" (атака старого большевика на приглянувшуюся ему даму и жалкий финал приключения). Необычно трогателен рассказ о юноше, замучившем всех своей игрой на трубе, но подобравшем забытую мелодию давних лет ("Колыбельная для бабушки")- этот сюжет вполне в духе остальных ностальгических воспоминаний Лотовского.

Несмотря на внешнюю избитость темы (в основном, еврейский мальчик из провинции), Лотовский никому не подражает, хотя многие сравнения напрашиваются сами собой. На обложке сборника изображен подросток, вскарабкавшийся на крышу и там упражняющийся на трубе (никакого отношения к Шагалу!), а на заднем плане виден Подол такой, каким его описал Лотовский. "Подольский жанр" не совсем ровная и не вполне целостная по композиции, но неординарная по замыслу и исполнению книга.

Михаил Скомаровский. Черт. Иерусалим, издательство "Лира", 1998, 175 стр.

 

От рассказов Скомаровского остается ощущение интеллигентности и некой унылости. Они почти всегда лишены сюжета и могут быть определены как непритязательные зарисовки со множеством психологических деталей. Такие рассказы трудно начать и трудно кончить, и они как бы сами собой растекаются в периоды из никуда не ведущих перечислений, а пустоту приходится заполнять фразами типа: "Засмеялся редактор и встал", "...И мы всегда смеялись, когда его слушали", "... а там была голая женщина нарисована. Мы смотрели на нее и смеялись", "Сказал и улыбнулся", "Публика охотно расступилась, причем с улыбкой. Евгений тоже улыбнулся". Вот характерный пример из рассказа "Маршрут": "Комната уже успела остыть. Юра крепко пришил пуговицу, перекусил зубами нитку и приколол иголку на стенку возле окна. Потом взял в шкафу новую пачку сигарет и посмотрел, что будет готовить вечером на обед. Надо будет прикупить в Бедянке консервы, подумал он, когда закуривал". Когда рассказ начинается фразой: "Евгений поднял воротник и засунул руки глубоко в карманы пальто", — всегда страшно, не последует ли за этим: "Мороз крепчал". В аннотации к сборнику Скомаровский говорит, что он по профессии геолог и потому много видел и много размышлял, но, если не считать нескольких эпизодов, связанных с добыванием образцов и передвижением на машине по горам (действие некоторых рассказов происходит в Грузии), ничего геологического в книге нет, а раздумья автора не глубже и не свежее, чем у людей, ни разу не выезжавших из дому.

Все, что можно сказать об этой книге, Скомаровский слышал много раз, и замечания критиков давно ему надоели. В рассказе, названном "В редакции", редактор журнала говорит герою: "Я прочел его [рассказ] два раза и не скажу, что он мне не понравился. Нет, там есть много хорошего... Но вы понимаете, я не понял, зачем вы написали его. Ведь когда берешься за карандаш, надо знать, зачем ты э
то делаешь. Там, правда, все есть то, что вы написали, все там можно увидеть, но главного я не понял — для чего он?" Очевидно, эти рассказы написаны потому, что у автора была потребность их написать. Никакого другого оправдания литература и не требует, но получилось скучновато, хотя Скомаровский и наблюдателен, и чуток. Он рассказывает о взаимоотношениях деда и внука, пожилых людей и их взрослых детей, об арестах, сломавших жизнь подростков (последнее дано очень приглушенно), о рабочем дне геолога, о скорби, вызванной смертельной болезнью лучшего друга. Есть у него и юмористические рассказы. В одном из них к прихворнувшей, но совершенно неугомонной девочке приходит черт, который, как и следовало ожидать, не в силах справиться с ребенком. "Сказка о попе и работнике его Балде" и "Ночь перед Рождеством", не говоря уже о "Кентервильском привидении", смешнее. Скомаровский не одинок в безразличии к литературной традиции. Читая сочинения современных авторов, как прозаиков, так и поэтов, часто замечаешь, что их не тревожат предшественники, разрабатывавшие тот же сюжет и при помощи сходных приемов, иногда даже в тех же словах. Остается добавить, что некоторые рассказы в книге (а всего их двенадцать) составляют маленькие циклы, так как в них участвуют одни и те же персонажи, что придает сборнику целостность, отчасти искупающую его слабости.

Russian Studies/ tudes Russes/ Russische Forschungen. Ежеквартальник русской филологии и культуры, II/4, 1996 (1998), 575 стр.

 

Как и в большинстве подобных изданий, в RS II/4, есть статьи о символизме, русском авангарде, Набокове, Мандельштаме и Пастернаке. XIX век представлен исследованиями о Толстом ("Портрет Анны"), Тютчеве ("Сон на море"), Чаадаеве (стихотворение "Смерть герою", автором которого мог быть Чаадаев), Жуковском (итальянские впечатления) и Дружинине (материалы к биографии).

В этом номере, в разделе "Судьбы филологов", появился давно обещанный очерк об О. М. Фрейденберг. Его автор Б. Л. Галеркина — ученица Фрейденберг, досконально знающая свой предмет, но она выбрала неудачную точку отсчета. Среди неспециалистов Фрейденберг прославилась изданной сначала в Америке перепиской с Пастернаком, которому она приходилась двоюродной сестрой. Большинство писем принадлежит ей (Пастернак отвечал довольно редко и кратко)- в дополнение к ним цитировались открывки из дневника Фрейденберг. И письма, и дневник незабываемы. Но Фрейденберг была не только корреспонденткой своего знаменитого брата. Она заведовала кафедрой классической филологии в Ленинградском университете и написала десятки работ по древнегреческой литературе (многие из них были напечатаны посмертно), совершенно по-новому осветивших ранние этапы словесного творчества. Человек прямой и резкий, она плохо уживалась с коллегами, а те не спешили признавать ее заслуги. Принципиальные разногласия и конъюнктурные соображения слились в один гнусный клубок. Вдохновением и бедой Фрейденберг был академик Марр, ученый, в котором неуемная фантазия не контролировалась строгой филологической выучкой. В литературе и фольклоре его влияние было не столь всеобъемлющим и не столь пагубным, как в лингвистике- к тому же и Фрейденберг мыслила оригинально и глубоко. Долгое время Марр ходил в основоположниках марксистского языкознания, а потом, почти через двадцать лет после смерти, был низвергнут, чтобы еще позже умножить ряды реабилитированных жертв сталинизма. Разгром Марра, естественно, не улучшил положения Фрейденберг. Все эти события могут быть известны лишь немногим читателям и плохо понятны без детального комментария. Следовало бы уяснить, в чем новизна концепций Фрейденберг, что в них идет от Марра, а что результат ее занятий древнегреческой литературой, почему ее построения встретили такой отпор со стороны знатоков, но много лет спустя были подняты на щит учеными московско-тартуской школы. Вместо этого Галеркина рассказала, какие недостойные люди окружали Фрейденберг, какими нечестными приемами они пользовались в борьбе с ней и как неблагодарно вели себя те, кому она в свое время покровительствовала. Непосвященные мало что поймут в этом сведении счетов и, прочитав очерк Галеркиной, едва ли заинтересуются работами Фрейденберг.

В раздел "Переписка филологов" вошли письма Н. Я. Берковского и умершего совсем молодым Я. И. Гина (1958—1991), автора исследований грамматических категорий и их использования в русском языке и русской литературе. Содержателен раздел "Публикации". В нем

рассказывается о варшавском архиве Д. В. Философова (самая запоминающаяся часть связана с Арцыбашевым) и вынужденном участии Даниила Хармса и Николая Олейникова в дискуссии о формализме 1936 года (все время узнаешь о падении людей, которые в нормальных условиях вели бы себя вполне прилично: здесь такой падший ангел — Ольга Берггольц), а также воспроизведен дневник профессора Д. П. Каллистова за 1926—1927 годы; ненависть Каллистова к советской власти сравнима только с его ненавистью к евреям, от которых, по его убеждению, и пошли в России все беды (взгляд не слишком оригинальный). Заканчивается выпуск четырьмя рецензиями (из них большинство читателей привлечет, видимо, разбор вышедшего в 1995 году однотомника Юрия Юркуна) и некрологом члена редакции RS фольклориста Бориса Николаевича Путилова.


Физиолог. Издание подготовила Е. И. Ванеева. Санкт-Петербург, "Наука", 1996, 168 стр.

"Физиолог" — это собрание около пятидесяти небольших рассказов, в основном о животных, с толкованием повадок зверей, птиц (иногда фантастических вроде единорога и феникса) и насекомых в духе христианской экзегезы. Рассказы эти не басни, но, как видно из главки "О лисе", приведенной ниже, и они основаны на международном фольклоре о животных, известном нам по Эзопу, Лафонтену, Крылову, средневековому эпосу "Рейнеке лис", народным сказкам и прочим источникам.

О лисе

      Физиолог говорит о лисе, что это коварное животное. Когда будет голодна и не найдет добычи для еды, то ищет, где есть теплое местечко или куча соломы, и валится навзничь, удерживает дыхание в себе и (лежит) совершенно бездыханная. Птицы считают, что она умерла, и располагаются на ней, чтобы есть ее. И тут она, восстав, хватает и пожирает их.

Толкование. Так и дьявол совершенно коварен и дела его. Желающий вкусить его плоти, умрет. Ибо плоть его такова: блуд, сребролюбие, наслаждение, убийство. Потому и Ирод уподобляется лисе, а книжник слышит от Спаса: "Лисы имеют норы и птицы небесные — гнезда". И в Песнях Соломон говорит: "Ловите нам лис малых, губящих виноградники". И Давид в псалме говорит: "Добычей лис не будут" и прочее. Хорошо говорит физиолог о лисе.

Как мы помним, и в русской сказке лиса притворилась мертвой, чтобы сбросить рыбу с воза, и в "Сказках дядюшки Римуса" братец Лис надеялся таким способом поймать братца Кролика. Существует несколько вариантов "Физиолога". Самый древний дошедший до нас список — позднедревнегреческий, но сохранились переводы "Физиолога" на многие языки, включая древнерусский. В издание, вышедшее в Петербурге в серии "Литературные памятники", включены тексты Кирилло-Белозерского и Софийского списков. За ними следует обширная статья о всех имеющихся древнерусских списках "Физиолога" и столь же обширный комментарий. Указатели животных и предметов, упоминаемых в "Физиологе" (их набежало почти сто) и указатели библейских мест, на которые даны ссылки в тексте, заключают книгу. "Физиолог" — увлекательное чтение и в наши дни, и можно только порадоваться, что эта знаменитая книжечка стала доступной сейчас в русском варианте, причем в издании, выдержанном на столь высоком уровне. Как кажется, в статье следовало рассказать о всемирной славе "Физиолога"; об этом предмете есть только одно предложение в предисловии.


Emil A. Draitser, Taking Penguins to the Movies. Ethnic Humor in Russia. Detroit: Wayne State University Press, 1998, 199 pp.

Заглавие этой книги заимствовано из анекдотов о чукчах. Чукча везет по городу грузовик с пингвинами и спрашивает регулировщика: "Слушай, куда бы мне их отвезти?" — "Как куда? В зоопарк". — "Хорошая мысль", — говорит чукча и едет в зоопарк. Через некоторое время регулировщик снова видит чукчу: тот же грузовик, те же пингвины. "Что случилось? — спрашивает он. — Ты что, не повез их в зоопарк?" — "В зоопарке мы уже побывали, — отвечает чукча, — а теперь я везу их в кино".

Эмиль Дрейцер, занимающийся теорией юмора, собирающий анекдоты и пишущий юмористические рассказы, посвятил свою книгу бытующим (или еще недавно бытовавшим) в России анекдотам, герои которых — украинцы, грузины, армяне и, конечно, евреи и чукчи на фоне русских. Он воспроизводит эти анекдоты по-английски и поясняет их контекст, на Западе почти никому не известный.

Некоторые байки подобного рода относятся к международному юмору, к так называемым бродячим сюжетам. Иногда их рассказывают о соседях, живущих в сопредельных странах, иногда о "дураках" (или, наоборот, об умниках) из какой-то области в своей стране. Но большинство анекдотов, выбранных Дрейцером, российского происхождения, даже когда они сочинены по моделям вековой давности. Дрейцер не пытается выяснить, как возникли недавние анекдоты, хотя вопрос этот существен для теории устного творчества. До источников "Трех поросят" и "Василисы Премудрой" уже не докопаться, но фольклор о чукчах, Чапаеве, Штирлице и прочих расцвел на наших глазах, и все же мы знаем о его авторах и распространении не больше, чем о "Трех поросятах". Когда я прочел книгу Доры Штурман и Сергея Тиктина "Советский Союз в зеркале политического анекдота", я был больше всего поражен тем, что знаю почти все, что там написано. Это ли не доказательство силы устного слова в эпоху средств массовой информации, а не только в древности и Средние века! Но Дрейцера интересует не история юмора, а его общественные и психологические аспекты. Он разделяет мнение, что нельзя проникнуть в психологию народа, не поняв, над чем он смеется, и что в эпоху, когда национальная рознь стала главной темой в бывшем Советском Союзе и в самой России, его книга поможет людям из англоязычного мира лучше постичь смысл российской смуты. Хорошо было бы, если бы его надежды сбылись.

Комментарии

Добавить изображение