ФАШИЗМ КАК ЧУВСТВО ДОЛГА: АНДЖЕЙ ВАЙДА "ЛЮБОВЬ В ГЕРМАНИИ" (1983)

16-09-2001

Dmitriy Gorbatov Когда я первый раз смотрел "Пепел и алмаз", мне было около двенадцати лет. Фильм мне не понравился: невозможно было понять, зачем одни поляки стреляют в других — да ещё сразу после войны (как будто им немцев за те шесть лет было мало)! Повзрослев, я догадался: этого не понимает и сам Вайда тоже. Вот тогда-то мне его фильм впервые по-настоящему понравился. Именно поэтому "Любовь в Германии" показывают редко: может быть, пару раз за пять лет. Последний раз показали 2 сентября. Вряд ли это сравнимый шедевр (не пепел, и не алмаз), но лента весьма глубокая и поучительная. Зрителей надо почаще ставить в тупик, чтобы делать им прочистку мозгов. А заодно — дезинфекцию души.

      Основной приём, который использует Вайда в этой (и не только в этой) картине, не нов: говоря о фашизме, он полностью выносит за скобки всякую идеологию. В СССР подобная попытка была у Михаила Ромма, но ему это удалось только в пределах названия ("Обыкновенный фашизм"): с первых же кадров сразу ясно, что речь идёт не просто о фашизме как таковом, но о фашизме с советской точки зрения, притом разбавленной неким эзотерическим диссидентством. Ромм очень хотел бы абстрагироваться от идеологии, но не смог.

А Вайда — смог.
В его фильме нет ни одного отрицательного персонажа (почти как у Гоголя в "Ревизоре" — но только с точностью до наоборот). Бургомистр любит выпить большую кружку пива в жаркий день, и пьёт он его настолько от души, что чёрная свастика на коричневом мундире воспринимается чем-то совсем чуждым, бутафорским. Почтальонша на велосипеде — тоже со свастикой. Одной жительнице только что пришла похоронка на жениха, и почтальонша не может сама вручить ей эту страшную бумагу: “Господин бургомистр, сделайте это сами, я прошу вас: у меня сердце не выдержит от горя!” (Как же это: свастика на рукаве — и “сердце не выдержит от горя”? Ну прямо… совсем не так, как это “должно” быть в кино!) А когда эта жительница узнаёт от бургомистра о похоронке… Боже, как она рыдает! (Ну прямо как “наша”! Разве немка может так рыдать о своём женихе-фашисте? Наверное, — подсказывает советское киноподсознание, — она и рыдать-то должна как-то иначе, тоже “по-фашистски”!)
Но по ходу фильма к этому постепенно привыкаешь — и даже обращение жителей городка друг к другу “Heil Hitler!” начинает восприниматься как обычное, ничего не значащее приветствие “Hi, how are you!” (В сущности, оно таковым и было. В большинстве случаев.)
Чудный летний пейзаж. Едет в открытой машине унтершарфюрер Майер, шеф местного гестапо, со своим адъютантом Шульце. (О, этот всегдашний Шульце! Или Шульц. Или Шольц — который при Мюллере. Имя полунарицательное.) Просит притормозить — Майеру захотелось пописать. (Ничегошеньки себе: фашист, гестаповец, вот так запросто останавливается посреди дороги, вылезает из машины и расстёгивает штаны?.. Ну прямо “как живой человек”! — продолжает чутко подсказывать уже сильно потревоженное советское киноподсознание.) Оно будет потом пристально рассматривать этого Майера все два часа: рассматривать — дабы отыскать в нём хотя бы одну черту фашистского чудовища. Но Вайда это предвидит: Майер — не чудовище и никогда не станет чудовищем. Даже его мундир — с воротничками, прочерченными парой чёрных молний (SS), и со свастикой на рукаве, — в конце концов, тоже будет смотреться бутафорски, словно некая “дань исторической традиции” (как если бы школьники задумали ставить спектакль “про войну” и им понадобились бы костюмы)

      Сюжет фильма прост до очевидной банальности. 43-й год. Маленький городок в Германии, фактически деревня. Из мужчин только старики и официальные лица — все остальные на фронте. Единственное исключение — польские военнопленные, пригнанные в Германию на принудительные работы и размещённые в домах, где хозяйство ведут немецкие жёны в отсутствии мужей. И, разумеется, между немкой и поляком вспыхивает любовь. Яркое, сочное летнее эротическое полупомешательство — за которое рейхсфюрером СС Гиммлером заранее предусмотрено суровое наказание (“нарушение чистоты арийской расы”).

Связь немки и поляка всей деревне видна невооружённым глазом. (Мужчины: “Ну, подумаешь, и что здесь такого!” Женщины: “Это ж надо, какая потаскуха!”)
&n
bsp;  Периодически в события 43-го года вторгаются кадры из 80-х: сын немки, уже довольно пожилой человек, приезжает в ту деревню и пытается восстановить события. В частности, кто же донёс в гестапо на его мать? Но выяснить этого он не сможет никогда: кто угодно мог это сделать — “преступная связь” была очевидна всем

      Поляк и немка арестованы- их по очереди допрашивает Майер. Теперь у нас есть возможность вглядеться в этого человека как следует. У него очень добрые, глубокие карие глаза, которые придают ему по-домашнему озабоченный вид. Такой человек — наверняка прекрасный семьянин и любящий отец. Но у него Служба, которую он — немец и патриот Германии — старается выполнять по мере возможности, нравится ему это или нет.

Поляк его не особенно интересует. Озабочен он, главным образом, судьбою немки (Ханна Шигулла): как уберечь её от концлагеря?
Ну, скажите, — выпрашивает он у неё с надеждой, — может быть, он вас изнасиловал?
Пожалуйста, напишите в своём протоколе, — просит она гестаповца, — что это я всё начала. Он ни в чём не виноват, только я одна!..
А в это время в коридоре гестапо сидит её муж, офицер Вермахта, срочно отозванный с фронта. Сидит, дрожит и мнёт в руках какую-то бумагу.
Господин унтершарфюрер! — бросается он к Майеру. — Умоляю вас: спасите её! Я написал рапорт (суёт ему бумагу): она прекрасная жена и замечательная мать! Я прощаю ей всё — это же бывает в жизни!.. Ведь вы же понимаете, правда?..
(На всякий случай, — напоминает советское киноподсознание, — он тоже фашист и тоже со свастикой. Разве у фашиста может быть столько душевного благородства? Ведь “по правилам” он же должен быть зверем — и в семье тоже!)
Но Майер не берёт его рапорт и обещает сделать всё, что в его силах, просто так. По-человечески(!). И — держит слово. Шульце приносит ему ворох инструкций рейхсканцелярии, касающихся всех тонкостей решения сложных расовых вопросов. (Толщина этой папки впечатляет: где-то сантиметров двадцать, если не больше!) И бедняга Майер находит “выход”: оказывается (гласит некая инструкция за подписью Генриха Мюллера), если лицо мужского пола неарийского происхождения вступило в половой контакт с немкой и если такое лицо обладает подходящими внешними данными, то, при наличии согласия такого лица, его можно официально признать арийцем.
Слушайте, доктор, а что значит “подходящие” внешние данные? — удивляется Майер. — К чему подходящие?
Не знаю, — пожимает плечами доктор, — я же специалист по медицинским, а не расовым вопросам. Видимо, и на этот счёт у гестапо должны быть какие-то инструкции?..
Доктор — тоже симпатяга: такой милый бородатый увалень, носит шляпу-пирожок и чем-то напоминает поседевшего Карла Маркса. (Фашистский доктор, — подсказывает зрителю его утомлённое этическими противоречиями советское киноподсознание, — должен выглядеть совсем не так! Ведь все фашистские врачи — убийцы, а этот и мухи не обидит!) В распоряжении Майера, увы, нет врача SS — все они на Восточном фронте (понятное дело!), — поэтому для официальных процедур ему приходится довольствоваться услугами прикомандированного гражданского врача.
К чёрту инструкции! — Майер в гневе захлопывает папку с рейхсканцелярской галиматьёй и велит привести поляка. Эту сцену надо, конечно, смотреть, а не пересказывать: хватая разные измерительные инструменты, Майер начинает обмерять поляка по всем параметрам (рост, телосложение, объём черепа, цвет кожи, цвет глаз…) и регистрировать их в блокноте. Особенно любопытно определяется у арийца-неофита цвет глаз: открывается такая коробочка, похожая на советскую детскую копилку (нажимаешь на "10" — и 10-копеечная монета ложится в свою ложбинку, нажимаешь на "15" — укладываешь 15-копеечную, на "20" — 20-ти…). А в коробочке, вместо кнопочек, разноцветные кружочки, каждый — своего оттенка и с соответствующей подписью, утверждённой в рейхсканцелярии
Радуйся, — говорит поляку Шульце, — теперь ты ариец.
Поляк не понимает.
Ну, немец, понимаешь? Теперь ты немец.
Но я не хочу быть немцем! — кричит поляк (Пьотр Лысак) и начинает биться
в истерике. Его уводят.
Не понимаю, — удивляется Майер, — почему он не хочет быть немцем?
А почему он должен хотеть быть немцем?.. — в ответ удивляется немецкий доктор. (Бедное советское киноподсознание! Что делать ему с этой фразой, которую произносит фашист? Жестокая задачка Вайды для зрителя с киноподсознанием!..)

      Немка обрекла себя на концлагерь- поляк подписал себе смертный приговор. Но вот ещё загвоздка: согласно какой-то очередной инструкции гестапо, немцы официально не должны принимать участие в казнях поляков. Приказ рейхсфюрера СС Гиммлера: каждый поляк, который лично казнит другого поляка, получает три сигареты. (Вот она: ставка больше, чем жизнь!)
Среди арестованных есть ещё один поляк, учитель гимназии (Даниель Ольбрыхский). Именно на его столик, намертво привинченный к полу, аккуратно ложатся три сигареты. Однако Майер обещает большее: в 8:00 поляк своими руками повесит поляка, а в 11:00 — выйдет на свободу(!).

Но я не могу! — задыхается от ужаса узник.
Я знаю, — успокаивает его Майер. — Но не лучше ли принять смерть на чужбине от руки друга и соотечественника? Не знаю, как вы, а я бы предпочёл именно такую казнь!.. Ты же не захочешь его мучить, правда?..

      Оба поляка едут в кузове грузовика- оба хорошо знают, куда. Один пытается успокоить другого. Наш герой просит передать своей матери в Лодзе, что он умер как герой (“Пусть лучше она не знает правды!”).

Когда мне наденут на шею петлю, я крикну: “Да здравствует Польша!” — торжественно обещает он.
Господи! И зачем только ты трахался с этой немчурой!! — в отчаянии недоумевает учитель гимназии.

      Майер, стоя у виселицы, торопливо зачитывает приговор и велит привести из машины поляка-палача. Но палач из учителя гимназии всё-таки оказывается хреновый — он не может не то что подойти к казнимому, но даже просто встать! В беззвучной истерике он сползает к земле, вцепившись в висельный столб, и очки его медленно переворачиваются в положение, параллельное носу. (Это явственный почерк Вайды: в минуту душевного катарсиса человек так и должен видеть окружающий мир — перпендикулярно реальности!..)
И тогда палачом приходится быть всё-таки Майеру. Он надевает на шею поляка петлю — надевает аккуратно, чтобы она ненароком не соскользнула на подбородок (из-за этой дилетантской оплошности у казнимых часто наступали судороги, оттягивая смерть на несколько адских минут), — и шепчет ему на ухо самую главную фразу фильма:
Прости меня! Прости, пожалуйста! Я этого не хочу! Я только исполняю свой долг!

      Последние слова нашего поляка — в точности как он и обещал учителю гимназии:
Мамо! Мамо!! Мамо!!!

Комментарии

Добавить изображение