ПОСЛЕСЛОВИЕ СЕКУНДАНТА

17-02-2002

&#9-В начале 2002 года в московском издательстве "Хроникер" вышла новая книга Юрия Дружникова "Дуэль с пушкинистами". Это, как написано на титуле - весьма полемические эссе об Александре Сергеевиче, его жене, няне, возлюбленных, друзьях и врагах, о лицах, связанных с ним родством, знакомством или интересами, таких, как царь Николей Павлович, генерал ФСБ Бенкендорф и генсек Иосиф Виссарионович, а также о биографах Пушкина, которым брошена перчатка. Впервые собранные под одной обложкой эссе Дружникова "Дуэль с пушкинистами" - остроумный вызов, брошенный писателем казенной пушкинистике.

&#9-Предлагаем читателям послесловие к книге, написанное литературным критиком Львом Аннинским.

* * *

&#9-Согласившись на роль секунданта в "Дуэли с пушкинистами" (как назвал свои штудии Юрий Дружников), я счел своей обязанностью осмотреть место дуэли и понять, из-за чего дерутся.

&#9-Место - мифология, то есть суть - феномен мифа вообще. Именно миф как таковой у Дружникова на прицеле, независимо от того, о ком или о чем речь- Пушкин в данном случае - материал. Но материал чрезвычайной важности. Ибо пушкинский миф - один из базовых, основополагающих, системообразующих в русской культуре. В той степени, в какой к этому гигантскому мифу приложила руку официальная пушкинистика, в подавляющей части советская, - это случай особый.

&#9-Полемические эссе Дружникова о Пушкине можно было бы озаглавить по-разному. Например: "Третья жена Пушкина" (имея ввиду то знаменитое замечание Пастернака, что Пушкину надо бы жениться на Щеголеве, а также тот факт, что вторая жена Пушкина уже обыграна Дружниковым в его "маленьком романе" про Россию и Америку.

&#9-"Дуэль с пушкинистами" звучит, казалось бы, странно: Дружников и сам - изощреннейший пушкинист, его очерки обвешаны сотнями ученых ссылок. Хотя художественная установка его не менее очевидна. В одних случаях (например, в сюжете о Наталье Николаевне) он демонстрирует чутье тонкого психолога- в других (например, в сюжете с Гоголем) - хватку опытного следователя, в третьих (например, о стихах "К Чаадаеву") - азарт текстолога-следопыта. Но ярче всего он выступает в роли изобличителя и разоблачителя мифотворцев- тут в нем просыпается язвительный полемист, беспощадный публицист - настоящий диссидент.

&#9-Центр мишени, своеобразное солнечное сплетение всей системы пушкинских мифов для Дружникова - конечно же, 1937 год: момент, когда государственное ликование по поводу юбилея "уравновесило" ужас репрессий. Сам факт столь искренней радости по поводу годовщины смерти вообще воспринимается как мера фантастичности происходящего. От этой точки Дружников и отсчитывает мифологические потуги пушкинистики как в прошлое, так и в будущее.

&#9-В прошлое: от 1937 к 1917 году - когда Пушкина собирались то сбросить с парохода современности, то поставить к стенке в подвале, где "тенькали" пули. Имение его тогда же разграбили и сожгли (замечу, что произошло это без всякой санкции Политбюро ЦК КПСС). Однако затем, после соответствующей проверки, большевики признали Пушкина "своим", то есть пламенным революционером, врагом самодержавия и предтечей социализма- именно тогда Луначарский и пообещал вырастить из всякого пушкинского зерна социалистическую розу.

&#9-Что же до будущего, то дорога к нему лежит через 1941 год. Отныне Пушкин - гроза "клеветников России"- мимо его монумента идут на фронт маршевые роты, вставшие "от Перми до Тавриды" (я когда-то впервые прочел эти стихи именно на боевой открытке: "Не встанет русская земля?"). Земля встала, Берлин взяли, Пушкин сделался знаменем победившей страны, борцом против зарубежных империалистов и отечественных космополитов. Теперь его русские чувства (и русские корни) высвечиваются, а всемирные отзвуки в его душе (и нерусские корни) отходят в тень - до той поры, когда Африка, пробужденная зовами соцлагеря, не требует поэта к новой священной жертве, и тогда арап Петра Великого оказывается возвращен в родословие поэта.

&#9-На всех этапах нужен! Изумительный случай тотального обожествления в общем-то атеиста, - усмехается Дружников. - Идольское поклонение, увековечивающее языческую наивность. Сотворение идеала: образцовый семьянин, вызвавший на дуэль соблазнителя-иностранца... Образцовый друг, передавший лиру... Лиру? кому? автору поэмы "Ганс Кюхельгартен"?.. Простите, уточняю по Дружникову: якобы передавший великому русскому прозаику сюжеты "Мертвых душ" и "Реви

зора"... Ну, что еще? Чуткий слушатель народных сказок, кои в устах легендарной няни становятся поэмами... Мыслитель, сумевший сделать то, что не удавалось никому: совместить веяния свободы и чаяния империи... Гигант, на голову выше всех своих современников...

С последнего пункта Дружников и начинает разоблачение мифа - с "длины тела". Сто шестьдесят сантиметров - не хотите (Дружников первым точно установил)? Илья Муромец (поперек себя шире, скроен по мерке русской печки, на которой пролежал тридцать лет) на 5 см выше. Последнего прикола у Дружникова нет, я беру это из других архео-антропологических разысканий, а теперь на такой несомненно балаганной ноте прерву заразившее меня дружниковское мифоборчество и вернусь к объему понятия.

Итак, в основной своей части (и в гомерических своих масштабах) пушкинский миф совпадает с советским периодом, и это совпадение насыщает дуэль Дружникова с пушкинистами. Однако Советской власти нет уже десять лет, идеологический отдел ЦК установок не спускает, цензура лихой лексики не вымарывает. И что же?

Двухсотлетний юбилей помогает Дружникову приобщить нас к тому, какой вид приобретает пушкинский миф в наше долгожданное рыночное время. Игральные карты с профилем Пушкина. Водка "Болдинская осень". Конфеты "Ай да Пушкин!" (сластены пусть продолжат цитату). Лучше всех - соперница американской Барби, кукла Наталья Николаевна с набором белья, чтобы раздевать и одевать. Положим, это маскульт (поп-пушкинистика, по Дружникову). А что у пушкинистов? Ритуальная пушкиномания музейщиков, читающих стихи как молитвы, лихорадочная конкуренция толкователей, "тихо постреливающих новые идеи у новых авторов без ссылок на источники, конечно".

Разумеется, тип троглодитства меняется: газета "Гудок" уже не печатает статей под титлом "Голос, тревожащий сердца", а "Сельская жизнь" - под титлом "Не зарастет народная тропа". Но что-то не наблюдается в сфере пушкинской мифологии долгожданного отрезвления. И, похоже, в будущем не предвидится.

Ладно, нырнем вместе с Дружниковым еще раз в прошлое. В газете "Правда" - возмущенная статья о Пушкинском Доме: оказывается, что "там требуется разрешение, проверка, кто ты такой и пр., вместо того, чтобы просто дать читать". Ни Сталина, ни Ежова - все это происходит в 1914 году, за три года до большевистского переворота. Пушкинист идет в архив полиции читать дела о Пушкине. Ему дают отлуп: "Скажите, что вам нужно, а мы решим, что давать, а что нет". Это - в 1906 году, при царском режиме, когда Советская власть проектируется разве что в головах, по которым плачут столыпинские галстуки.

Вопрос, волнующий Дружникова в свете вышеизложенного: а что, если пушкинская мифология, столь прочно сросшаяся с Советской властью, на самом деле порождена не этой властью, а чем-то более объемным, широким и фундаментальным в русской жизни, что было до этой власти и остается после нее, а может быть, страшно подумать, и останется "пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит"?

Кто создал миф? Пушкинисты, - решительно отвечает Дружников. И конкретнее: те, что в команде Пушкинского Дома. Это они охотнее и усерднее других гримировали "наше всё" Пушкина, готовили умнейшего человека России под "контроль пролетарских масс". Это пушкинисты вымарывали из его текстов лишнее и раздували необходимое. Это они никого не подпускали к архивам, отшивали "чужих", подвергали остракизму инакомыслящих, так что отшитые, "разбросанные по провинциальным пединститутам" и лишенные кафедр, ходили с ярлыками диссидентов.

Все правильно - с точки зрения фактов. Не гладко с эмоциями. Я имею ввиду мои эмоции, читательские. Я должен был бы вознегодовать против этих правителей Дома, бурмистров пушкинистики. Но - не могу. Потому что в "топку диктатуры", как пишет Дружников, пошли и они: в сталинские лагеря, к чекистской стенке, и их судьба еще более плачевна. Эпоха другая, но миф-то один. И в ситуации, когда миф становится едва ли не более реальным, чем сама жизнь, кочегары его оказываются и первыми его жертвами. Дружников это осознает и даже демонстрирует: миф так же страшен, как реальность, и так же неотвратим, потому что кроме этой общей реальности у нас ничего нет. "Ничего" - продолжение того, что для нас - "всё".

А кто стоит у самого истока, у самых первых аберраций, положивших начало пушкинскому мифу во всех его поворотах? Лукавые исказители? Тупые невежды? Циничные манипуляторы? Ни те, ни другие, ни третьи.

Сам Пушкин - первый созидатель мифов о себе и о своем окружении, доказывает Дружников. Это поэт - автор легенд о жене-мадонне, о няне-сказительнице, о великом императоре и о народе, сбитом с толку искусителями-бунтовщиками. Можно все эти заморочки вправить обратно в "объективную реальность". Но нельзя освободиться от ощущения, что миф - это нечто безграничное и малоуловимое, ложное и истинное разом. Применительно к Пушкину - им же первоначально инспирированное. А подхваченное - всеми: от первых восторженных читателей до тех, кто и двести лет спустя пьет водку "Болдинская осень" и имеет вкус к раздеванию и одеванию кукол типа Барби.

Если так, то что мы должны очищать от мифа? И что надеемся получить в результате? Сейчас посмотрим. Как говорят логики, от объема понятия перейдем к содержанию. Эксперимент уже проделан, результат есть. Очерки Дружникова, беспощадным скальпелем прошедшегося по пушкинской мифологии, рисуют нам образ, возвращенный к подноготной истине.

Начнем со сферы семейно-амурной. И прежде всего - с той мадонны, которую поэт сделал законной хозяйкой своего дома и матерью своих детей. На континууме оценок (от обожествления до проклятий), сопровождающих ее в пушкинском мифе, Дружников находит точку отсчета для такой характеристики ее, которая кажется мне замечательной уже потому, что тут высвечена не "тень Пушкина", а собственная драма женщины, которая "тоже страдала в этом браке, - от интеллектуальной пропасти, разделявшей ее и поэта, от его загулов, от того, что он не хотел понять ее. Отсутствие жалоб, тихая настойчивость в осуществлении своих интересов, отличных от его забот, личная жизнь вопреки его жизни и, наконец, терпение, - вот ее подвиг. Когда Наталья развилась и полюбила, стало ясно, что ее кумир - не Пушкин".

А Пушкин? Что он такое у Дружникова в этом сюжете? Неистовый Дон-Жуан по жизни, в текстах лелеющий образы целомудренных скромниц. Когда попробовал найти в жизни нечто, подобное Татьяне Лариной или Маше Мироновой, напоролся самым роковым образом. "Вопреки логике и рассудку, жизненному опыту и советам близких умнейший человек России рвется заполучить в жены красивую куклу". Ведет себя не как опытный человек, а как подросток, влюбившийся в первый раз. Или он просто "притворяется, что так наивен"?

Женившись столь неудачно, он "проходится по старому Донжуанскому списку", чтобы заняться любовью со своими прежними подругами. По обыкновению он "предпочитает распутных и легко доступных", хотя жену честно продолжает "мифологизировать". С самого начала эта история убийственна с точки зрения элементарной логики и простейшей морали. Уже сватается - а сам продолжает добиваться взаимности на стороне, и у кого! - у светской львицы, состоящей, как теперь сказали бы, в платных осведомительницах спецслужб. Получив отказ, утешается "у Прасковьи Осиповой в Малинниках: крутит шашни в тамошнем девичнике".

И еще при этом "рыдает в подол" цыганки Тани, пишет жене австрийского посла обольстительные письма, а письма ее матери к нему, не менее обольстительные, ежедневно бросает в огонь, не читая. И еще при этом посещает "известный публичный дом Софьи Астафьевны", знакомый ему с юности. И еще при этом утешается с известным (впрочем, точно не известным) числом крепостных девок, которые рожают от него не детей, а (далее - пушкинское выражение) "выблядков", учету не подлежащих.

Понимая, что все это и впрямь не учесть, Дружников прибегает к статистике и вычисляет, что за годы любовной активности (от первого чувства четырнадцатилетнего мальчика к крепостной актрисе Наталье до сватовства к Наталье Гончаровой) Пушкин имел в среднем в год "шесть с половиной женщин". Отдавая должное юмору исследователя, скажу, что на мой взгляд это более, чем достаточно, но по мнению Дружникова - неправдоподобно мало, если сравнить с тем же Соболевским, который говорил, что имел их полтыщи, и если учесть, что крутить романы в свете и иметь крепостных наложниц в ту пору было в порядке вещей. Дело однако не в количестве, а в том, какой качественный эмоциональный осадок мы имеем в итоге неистовства. А имеем мы в случае Пушкина следующее: "склонность оскорблять возлюбленных, когда он с ними расставался", и склонность "делиться своими похождениями".

Теперь по примеру Дружникова я сделаю маленький статистический нырок в его собственный текст. Очищая Пушкина от идеологического грима, Дружников постоянно напоминает себе и нам, что "любовным стриптизом" занимается умнейший человек России, гений. Дружников словно компенсирует в своей душе неловкость, словно бы переспрашивает: гений и злодейство - в самом деле несовместны? Злодейство - да, наверное. Но тут ведь не злодейство. Тут естество, которое, как известно, тоже требует компенсации. Чем и интересно в данном случае.

Старушка-няня, рассказывающая поэту сказки, - это компенсация. По естеству там - средних лет умная бестия, поставляющая поэту в постель крепостных девок. К тому же, не дура выпить... Впрочем, женщина по-своему несчастная, смолоду исковерканная теми, кто "взял у ней молодость и любовь без спроса у ней" (еще одна крепостная жертва). Опять-таки поразительно (и прекрасно) у Дружникова, что за "тенью" Пушкина (на сей раз это не "мадонна", а "дряхлая голубка") видна собственная драма Арины Родионовны.

Эмоциональный остаток? Пушкин этой драмы как бы не видит, этой стороной жизни своей няни не интересуется. Тут уже прорисован Дружниковым его демифологизированный образ. Коротать время в ветхой лачужке Михайловского - пожалуйста, а как отбыл в столицу, так - с глаз долой, из сердца вон? На похороны не поехал, только на полях очередного черновика поставил няне крестик, "взгрустнувши" о ее смерти между посещениями проститутки и театра.

Теперь из сфер амурно-семейственных воспарю в сферы сугубо литературные. Миф: "Пушкин - основоположник, Гоголь - наследник". Реальность, очищенная от мифа, такова: ловкий и хитрый лукавец, бесстыдный подхалим втирается в пушкинский круг, распуская слухи о дружбе и панибратски похлопывая Пушкина по плечу (пардон, фраза "Ну, что, брат Пушкин?" вставлена в текст "Ревизора" уже после смерти поэта, каковой факт Дружников с полным правом комментирует в том смысле, что Гоголь "вполне отдавал себе отчет в своей хлестаковщине").

Пушкин на вторжение Гоголя реагирует вежливо-сдержанно, а после истории с первым номером "Современника", который Гоголь самоволкой заполнил своими произведениями и разносом писателей - всех и вся, "подставив" Пушкина как редактора, - последний вычеркивает Гоголя из своего окружения и знать его больше не хочет.

Тут самое время еще раз мобилизовать слово "гений", уже применительно к Гоголю, что Дружников и делает. Вся эта история, дурно пахнущая в литературно-бытовом плане, оказывается провиденциально значимой, когда погружаешь ее... да простит мне Дружников следующую формулировку: в русское тотальное мифологическое пространство. "Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет".

Два нюанса в этом гоголевском суждении кажутся мне данью "малоросскому" лукавству. Почему через двести лет? Через двести мы, как выяснилось, кушаем конфеты "Ай да Пушкин!" и пребываем в очередной стадии мифологического ступора. Почему в конечном развитии? В конечном - неинтересно. Освободив гениальное гоголевское предчувствие от лукавых оговорок, я бы принял его так: Пушкин - это русский человек в его бесконечном развитии. То есть в потенции, еще ничем не ограниченной. А единственное это явление - именно потому, что находится как бы в исходной, "нулевой" точке, откуда становится видно во все стороны света. Что и почувствовал Гоголь.

И еще одно провидческое замечание Гоголя - в письме к Пушкину 1835 года о замысле "Мертвых душ": "Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь". Слову место! Именно с одного боку и показал Гоголь Русь. Потом с другого боку показал ее Тургенев. Потом еще с другого - Лесков... Достоевский... Толстой... Вы всегда можете определить, с какого боку высветил всю Русь тот или иной послепушкинский классик. Но с какого боку высветил нас Пушкин, - вы не определите. Откуда-то изнутри. Или извне и вместе с тем отовсюду. Из ничего и из всего. В общем, непонятно, откуда.

Когда Дружников, очистив Пушкина от мифологической мути, выставил на всеобщее обозрение виртуальную голограмму, я поначалу, честно сказать, растерялся. Я подумал: ну, и что нам делать с этим бретером и забиякой, похожим на всех бретеров и забияк своего времени и круга? Он же на этом уровне - абсолютно "как все". Поистине нужна встречная ярость записных пушкинистов и показательная дуэль с ними Дружникова, чтобы заполнить "всеобщее место" впечатляющим содержанием.

А может, эта "незаполненность", это неопределенно-всеобщее обаяние, чему Аполлон Григорьев нашел слепяще аполлоническое определение "наше всё", - и есть то "нечто", которое взывает к бесконечному мифологическому заполнению? И в этом - уникальность, неповторимость, неуловимость - единственность Пушкина в русской культуре. Или вы думаете, что тот "очищенный" от мифологии образ, который выстроил Дружников, образ любвеобильного забияки и неунывающего коротышки, - не станет точкой, вокруг которой закрутится очередной виток мифотворчества?

Теперь из семейно-бытовой и литературной сфер пушкинского бытия рискну вознестись в сферу, где перо его "коснулось главы государства". Координаты официоза, по Дружникову: "Над государственным мифом о Петре Пушкин надстроил второй этаж - свою часть мифа. А над пушкинским мифом о Петре российская пушкинистика надстроила уже третий миф - о Пушкине-историке". Координаты самого Дружникова: не Петр, а допустим, Александр II может быть нам светом в окошке. Хватит России сидеть в прихожей мировой цивилизации, с растерянностью и тоской взирая на нее через окно!

Обрушиваем вместе с Дружниковым все три этажа пушкинистского мифа и опускаемся к фактам. Вот они: Пушкин, пытаясь оправдать Петра, берется за дело непосильное; в сущности, дело и не идет дальше выписок и конспектов; результаты ничтожны; реальный же смысл предпринятого изыскания едва ли не низок: за фигурой Петра прозрачно просматривается Николай, что весьма полезно "для карьеры славословца". Если же говорить о широком российском контексте этой имперской аллилуйщины, то Дружников предлагает воспринимать ее как ответ на роковой русский вопрос: под какого очередного насильника ложиться России с криками "Ура!" и "ждать ласки"? Ответ дан не без галльского изящества: нормальное государство в России нереально. "Зато реально неугасаемое желание лизать хозяину то место, по которому, как говаривал Даль, у французов запрещено телесное наказание".

По части общественно-исторической я бы откомментировал это иначе: желание такое всегда сопровождается у русского человека столь же неугасимым желанием врезать по этому же месту, измазать родимое государство дегтем и заорать, что насилуют, даже в том случае, если все делалось по добровольному согласию.

В душевные бездны русского человека я сейчас углубляться не могу, пушкинский же случай попытаюсь объяснить. Пушкин действительно пытается соединить (сопрячь, сказал бы Толстой) петровский кнут с европейским пряником, империю со свободой и власть с "маленьким человеком". Это соединение кажется нам химерическим, потому что оно уже пропущено нами через послепушкинские фильтры: через "Бедных людей" Достоевского, через концепции русских философов, увидевших в Пушкине "певца империи и свободы" и даже через тот факт, что портрет Петра висит в кабинете Путина (не был, не видел, не знаю, прочел у Дружникова).

Если же вернуться к тому "нулевому" варианту, который предполагается при полной демифологизации Пушкина, то надо исходить из того весьма точного слова, которое он обронил в разговоре с Вяземским: "проселок". Жуковский шел столбовой дорогой, а Пушкин - проселком. И даже для огромного народа проторил не большак, а тропу.

Соотнесем это с тем, что Пушкин пытался быть (хотя и рвался в то же время служить) первым в истории России частным лицом в литературе. А теперь через эту центрально-нейтральную точку можете проводить вместе с Дружниковым бесконечное число векторов и куда угодно: хоть в "оккупацию Прибалтики" по молотовско-риббентроповскому пакту, хоть в "химерические планы Наполеона в рассуждении завоевания Индии" с продолжением в мечты некоторых наших штатских помыть в той Индии сапоги.

Наконец, говоря примитивно, рассмотрение Дружниковым записки "О народном воспитании" - пример крайнего случая распада мифологически идеального Пушкина, его откровенного приспособленчества. Миф: поэт умней царя. Царь думал приручить поэта, заказав официозный текст, а поэт даже в официозе сумел протащить заветные идеи. Разрушение мифа: заветные идеи так упрятаны в идеи заказанные, что не поймешь в тексте, где свое, а где чужое. Заказчик понял, что исполнитель пудрит ему мозги. Выходит, царь умней поэта.

Мы натыкаемся здесь на проблему, актуальность которой вырастает по мере развития средств массовой коммуникации. Последние пудрят мозги миллионам желающих, причем делают это сплошь и рядом от имени всяких сверхиндивидуальных "органов" (печати, власти и т.д.). Девятнадцатый век вполне осознал эту проблему как принципиально важную (в Средние века вопроса не было, иконописец мог не ставить на иконе своего имени: он был не автор, а "писец", как был таковым и переписчик писания). Но попробуйте решить, автором ли текста является, скажем, Достоевский, когда он пишет для "Гражданина" статью от имени редакции.

Так что же пишет Пушкин, когда ему предложено высказаться, и он знает наперед, чего от него ждут, и решает высказаться именно так, как от него ждут? Он знает, что его читателем будет царь. Но знает ли он, что его читателями будем мы с Дружниковым? И хочет ли этого? Дружников комментирует ситуацию с юмором: не раз Пушкин сжигал написанное; если бы он знал, что мы будем с таким усердием изучать все, что ему пришлось написать, он сжег бы куда больше.

Но раз уж записка о народном воспитании до нас дошла, мы извлекаем из нее урок пушкинской тайнописи. Пишет одно, думает другое... Классическое двоедушие? Да, а по-современному - двоеречие. Или, как формулируют психологи-бихевиористы, ситуационное поведение. Система самоцензуры, спасительная для интеллектуала ХХ века, заброшенного в невменяемый мир, и особо ценная - для русского интеллигента, над которым висит невменяемая власть. Сам Дружников в романе "Ангелы на кончике иглы" пересчитал и описал все варианты этой мимикрии в условиях позднесоветской жизни. Вот что предвидел (и смоделировал своим поведением) Пушкин за полтора века до нас.

Нет вопросов? Есть один - лирический. Как к такому ситуационному поведению относиться? Вопрос о цене, которую платит автор, чтобы все-таки пробиться к читателю, пусть даже согнувшись, скрючившись, идя на сплошные компромиссы, умолчания, полуправду-полуложь. Пушкин, давший нам первый наглядный урок такой лжи во спасение, вызывает у Дружникова понимание и сочувствие, потому что пушкинский урок - первый. Двоеречие в его случае предстает как "мультиречие", а лучше сказать, как испытание бесконечного богатства подтекстов. Потому что святым на Руси все равно не дадут стать, и идеал наш - грешник, который покается и тем спасется. Философы русские подхватили эту народную мудрость: у нас честных нет, зато все святые. То есть святые - в потенции, в идеале, в душе. Пока жизнь еще не схватила эту виртуальную душу с какого-нибудь боку.

Уникальность Пушкина в том и состоит, что он, находясь у нас в начале всех начал и при пересечении всех маршрутов от бесконечной древности к бесконечной будущности, знаменует эту бесконечность перспектив. И поэтому он неотразим, сколько бы страшной правды мы про него ни сказали. Есть один способ убить пушкинское обаяние: прицепить его к чему-то одному, конечному. Когда же фантастическим образом он оказывается прицеплен ко всему, объем и масштаб явления сохраняется даже в бесконечном накручивании профанаций. Разумеется, при этом все время хочется очистить от них истину.

Как формулирует Дружников, ссылаясь на Томашевского (и, надо думать, выражая безотчетное желание всех тех читателей Пушкина, которые замордованы пушкинистами): "Пора вдвинуть Пушкина в исторический процесс и изучать его так же, как и всякого рядового деятеля литературы".

Когда я мысленно пытаюсь это делать, то впадаю в состояние невесомости; я чувствую, что тот процесс, в который мне хочется вдвинуть Пушкина, только потому и существует в моем сознании, что он смоделирован, исходя из Пушкина. Его как бы некуда "вдвинуть", кроме как в самого себя, а вдвинутый в самого себя, он исчезает. Это, так сказать, рама, в которую можно вставить "все", предбытие, из которого можно вывести "все", это "все", которое рождается из "ничего" и в "нулевой" точке означает "ничто".

Перенесясь "под небо Шиллера и Гете", скажу, что сходное ощущение неуловимого всетождества вызывает у меня фигура автора "Фауста". С Шиллером - понятно, с какого боку его брать, а Гете, которого, кстати, препарируют на Западе пострашнее, чем Дружников Пушкина, - не "возьмешь": равновелик "всей" немецкой культуре, а начнешь вытягивать по ниточке - вдруг исчезнет, как клубок?

Так и Пушкин. Пока он магнетически собран в поле русской культуры, он ей равновелик, он - "наше все". Перенесенный в другое культурное поле - пропадает. Западные читатели, полистав Пушкина в переводах, ничего не могут разглядеть в нем такого, чего они уже не знали хотя бы из тех же Шекспира, Бернса, Гете, Байрона и из послепушкинских русских гениев, со всех боков высветивших реальность: Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова, (подбор имен - из цитируемой Дружниковым лекции Дмитрия Святополка-Мирского, которую последний успел прочесть в секции критики только что созданного Союза писателей СССР после того, как вернулся возрождаться из английской эмиграции, и перед тем, как отправился погибать в сталинские лагеря).

Теперь такой вопрос. Допустим, мы пришли в пушкинском случае к "нулевому" варианту и начинаем изучать его как любого другого писателя. Зная пушкинский мир, сопряжение бесконечностей и бесконечность сопряжений, - не находите ли вы, что с этого "нуля" (недаром же он грезился лицеисту на уроках математики) вновь начнется накручивание мифов, и начнет его опять сам же Пушкин? Ибо он словно и создан для этого, он для этого помещен в "нулевую точку"; вернее, он возник в той точке, потому что именно этого требовала логика развития русской культуры. И не находите ли вы, что освободить Пушкина от наросших на него мифов - значит освободить Пушкина от... Пушкина? Ибо все эти навешанные на него роли - тоже наша история. Без которой мы - как "без всего".

"...Его считали философским идеалистом, индивидуалистом, русским шеллингианцем, эпикурейцем и представителем натурфилософии, истинным христианином (то есть православным), монархистом, воинствующим атеистом, масоном, мистиком и прагматиком, оптимистом и пессимистом, революционером, просто материалистом и даже, в соответствии с марксистской идеологией, историческим материалистом", - пишет Дружников и, вместо того, чтобы вместе с нами расхохотаться над этим сюрреалистическим списком, резонно прибавляет: - "В какой-то мере авторы всех этих точек зрения правы".

А если, спустившись с философских высот, вспомнить, что Пушкина считали декабристом и царским угодником, космополитом и патриотом, негром и французом, природным русаком и убежденным европейцем, а также лучшим другом советских железнодорожников... Увы, в какой-то мере и это правда, - добавлю я.

Что же, так вот и верить во все те пошлости и глупости, которые писались о Пушкине в 1880, 1899, 1937, 1999? Это что, тоже правда? Да. Это правда нашего безумства, и это тоже мы. Это реальность российской мифологии, наши "ветряные мельницы", наша жизнь. И потому внутри нашей насквозь мифологизированной реальности непременно должны появляться Дон-Кихоты, рыцари "чистой истины", которые будут эти мифы крушить. Иными словами, в пушкинистике всегда должно быть место Дружникову, который будет звать пушкинистов к барьеру. А они - его.

С тем да продолжится странствие Пушкина через наше мифологическое пространство. Потому что другого нет.

Комментарии

Добавить изображение