В. В. НАБОКОВ- РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ
24-02-2002Этот заголовок вполне может завершаться большим вопросительным знаком. Или же знаком восклицательным: есть с кем и о чем спорить. Ибо Владимир Владимирович Набоков (1899 -1977) уже при жизни стал выдающимся американским писателем, классиком англоязычных литератур, о чем нам постоянно напоминают сами американцы (в США издается c 1977 года журнал “The Nabokovian”) и наши американисты. Хотя в его регистрационной карточке, сохранившейся в архиве петербургского Тенишевского училища, привилегированного питомника наших писателей, сказано ясно: “Природный язык - русский”1.
Но сам Набоков не раз заставлял своих критиков и читателей усомниться в этой слишком очевидной истине, с обидной быстротой и в совершенстве овладевая языками приютивших его стран и лукаво уверяя, что он в младенчестве начал думать и говорить по-английски, а уж потом познал язык Пушкина и Льва Толстого.
Русская его проза, стихотворения и драмы, конечно же, читались эмиграцией, были известны на родине писателя, но не принесли ему той славы и тех денег, которыми удивленный богач Запад в конце концов расплатился со столь неожиданно и умело напросившимся к нему в классики кембриджским студентом, берлинско-парижским литератором и американским профессором. Запоздалый и какой-то странный, вялый успех пришел к русскому писателю Набокову на его исторической родине лишь в наши дни и вряд ли обрадовал бы этого капризного сноба и скептика, с немалым основанием презиравшего советскую литературу и ее читателя. Теперь российский читатель расплатился с писателем той же монетой. Все эти роскошные “элитные” книги, изданные к столетнему юбилею и нашей обнищавшей интеллигенции недоступные, лежат в магазинах, их иногда покупают, читают реже. А что же критика?
Да, все, наконец, напечатано, “Лолита” в виде книги и видеокассеты лежит в каждом киоске... Но где же объективная, полная и точная оценка Владимира Набокова как творческого человека и уникального литературного явления? Где подлинное, умное понимание, которого писатель в глубине души жаждал при всей его очевидной склонности к лукавым мистификациям и высокомерном презрении к читателю и критике? Кто теперь критике мешает, стесняет ее свободу? Предвидя неизбежные и вполне понятные возражения и напоминания (а я, а я, моя статья, моя книга?), автор должен указать, что здесь он лишь повторяет мнения своих многочисленных предшественников - от Г.Струве до О.Дарка, считавших, что отечественное набоковедение только создается. Вот только что-то долго оно создается.
Конечно же, столь умный и проницательный художник предвидел такой посмертный успех, все эти собрания сочинений, сборники прозы, восторженные и сердитые статьи критиков и пророчески писал в романе “Дар”, содержащем и примечательный свод нелицеприятных суждений об отечественной литературе: Я думаю, что ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, - когда слишком поздно спохватится...” Впрочем, это речь персонажа, а не авторское признание.
Но сам Набоков приходит нам на помощь и говорит то же самое, но куда серьезнее и откровеннее в одном из американских писем 1959 года к сестре Елене: “Россия должна будет поклониться мне в ножки (когда-нибудь) за все, что я сделал по отношению к ее небольшой по объему, но замечательной по качеству словесности”2.
Каков Кирджали? А ведь сбылось: усердно кланяются в ножки, в коленопреклоненном стиле написано множество новейших работ о Набокове не только в его любимой всеядной Америке, но и в теперешней “свободной” России...
Подобные набоковские признания сегодня цитируются часто, и не всегда улавливают в них привычную насмешку иронического мастера над дамскими восторгами критиков обоего пола и чрезвычайно серьезными штудиями набоковской поэтики и мифологии, всеми этими профессорскими книгами и статьями на тему “Феномен Владимира Набокова”. Писатель смело издевался над любой “правильной”, “научной” философией (за исключением, пожалуй, зыбких, неуловимых идей-парадоксов духовно ему близкого “смелого парикмахера в сфере чистой мысли Льва Шестова), и усердно разбирать его с Шопенгауэром и Бергсоном в руках, как это делает Леона Токер, применять к его творчеству сухощаво-научный термин “феномен”, по меньшей мере, странно. Тем более уместно напомнить, что Набоков при всем его очевидном, охотно демонстри
руемом эгоцентризме умел посмеяться и над самим собой и своим творчеством.
И все же об уникальности этого культурного явления говорить можно и нужно - с необходимой объективностью и историзмом. Россия, первая и единственная родина этого иронического писателя-скептика “без корней и без дома, успокоившегося под излишне роскошным, претенциозным гранитным надгробием в далеком швейцарском городке, имеет все права на духовное наследие Владимира Набокова (авторские права, рукописи и все материальное принадлежат, естественно, семье) и на его точную, объективную, вполне научную оценку. Умиленные восторги надо, по-видимому, оставить тем культурным дамам - читательницам “Приглашения на казнь”, о которых с ядовитой усмешкой писал эмигрантский юморист Дон-Аминадо (А.П.Шполянский) в мемуарах “Поезд на третьем пути”.
Другое дело, что такая оценка требует не только понятной трезвости критического мышления и доступа к литературному материалу во всей его полноте (здесь большое значение имеют набоковский номер известного ардисовского” журнала “Russian Literature Triquаrterly” и другие новейшие публикации), но и преодоления навязчивых штампов, устойчивых идей и влиятельных мнений, сформировавшихся в трудные далекие годы, когда мы с оглядкой передавали из рук в руки “ардисовские” томики “Лолиты” и “Дара”. Ибо здесь мы встречаемся не только с культурными литературными дамами обоего пола, призывающими нас восторгаться исканиями сложного трагического художника и запрещающими любую нелицеприятную критику в его адрес, но и с тщательно скрываемым и потому особенно настойчиво и изобретательно проявляемым желанием самого писателя оставить по себе вполне определенную память, создать собственную литературную репутацию.
Сам Набоков захотел стать “феноменом”, затратив неимоверные усилия, стал им и навязал нам, критикам и литературоведам, читателям и зрителям, всему культурному миру то восприятие собственной личности и творчества, какое он хотел. Именно от этого вдохновенного и озорного мистификатора идет сложная и лукавая набоковская мифология, зародившаяся в энциклопедии этих мифов - насквозь литературной, придуманной, умело выстроенной книге Другие берега”, которую мы простодушно и совершенно напрасно считаем чисто автобиографической, простыми воспоминаниями писателя и которой всерьез пользуемся как достоверным историческим источником.
Колоссальная мировая “набоковиана”, не умещающаяся в тома одноименной библиографии, во многом предопределена автором “Дара”.
Да и сам он это признавал: “Общественное отношение к литературному произведению есть лишь следствие художественного его действия, а ни в коем случае не априорное суждение о нем”3.
Весь огромный литературный талант Владимира Набокова служит именно “художественному действию” на критику и читателя и по самой своей сложной, лукавой, какой-то бесчеловечной, жестоко-ироничной природе тяготеет к имитации и мистификации, причем сюда неизбежно входит и изощренная, высокопрофессиональная имитация творчества, составляющая основную тайную особенность этого странного дарования. Это какой-то гений вторичности, превращающий ее в оригинальный стиль, создавший с ее помощью собственное творческое лицо и громкую литературную репутацию.
Автора “Других берегов” упорно трактуют как писателя лирического и ностальгического, певца утерянного рая детства и дореволюционной России, и это свидетельство полного успеха изысканно-презрительных мистификаций Набокова-художника. Даже критически к нему настроенная З.А.Шаховская, в свое время немало претерпевшая от шаловливого “страдальца”, вполне серьезно пишет: “Трагедия Набокова в том, что он малолетним Адамом был изгнан из своего земного рая... В ранних его произведениях или в поздних - почти всегда отражается травма русского писателя-эмигранта: дореволюционный рай набоковского детства, русская природа...”4.
Трагедия Набокова, если она и имела место, наверное, все-таки в чем-то другом... И потом: каким образом в “Отчаянии” или “Короле, даме, валете” может появиться русская природа или трагедия русского писателя-эмигранта?
Прошу ответить внимательного читателя этих романов “из иностранной жизни”.
И разве только один Набоков пережил трагедию изгнания?
У критиков же на этот счет существуют самые приятные и удобные заблуждения. К парижской писательнице
слишком быстро и легко присоединяется Вик.Ерофеев, автор лучшей, на наш взгляд, отечественной работы об авторе “Лолиты”: “Изгнание из рая является само по себе мощной психической травмой, переживание которой и составляет прафабульную основу русскоязычных романов Набокова”5.
Странное для столь ироничного критика-скептика легковерие...
Это выглядело бы правдой, если бы “Другие берега” были более или менее достоверными воспоминаниями, просто мемуарами. Но Набоков вовсе не так прост, именно в этой книге он говорит о своем вечном стремлении к сложному. А ну как “Другие берега” - роман, да не простой, а характерная для автора хладнокровная мистификация, продуманная мифологизация собственной биографии? Не хотите слушать меня - перечитайте повнимательнее самого Набокова, его этапную работу “Николай Гоголь”, где сторонникам теории утраченного рая” резонно и насмешливо отвечено: Внешние впечатления не создают хороших писателей- хорошие писатели сами выдумывают их в молодости, а потом используют так, будто они и в самом деле существовали”6.
Поневоле вспоминается название знаменитой книги русского философа и математика П.А.Флоренского - "Мнимости в геометрии". Уже суровый поэт-критик Георгий Иванов заговорил о "кажущихся достоинствах", "мнимой духовной жизни" и творческом самозванстве автора "Короля, дамы, валета".
Перечитывая Набокова, непрерывно убеждаешься, что великолепно сконструированные и отлаженные мнимости реально существуют и в литературе, более того, являются ее идейной и творческой основой, главной целью, пресловутой “сверхзадачей писателя. Есть здесь и холодная любовь к литературной геометрии. Так “компьютерно реконструируется набоковская Россия. В “автобиографическом” романе “Подвиг имеется часто цитируемый критиками кембриджский профессор Мун, который говорит: “Россия завершена и неповторима”. Его книга по русской истории саркофаг с мумией России”.
Не об этой ли стилизованной, мифологической России, красивой и мертвенно-правильной стране-бабочке без будущего, пришпиленной его мастеровитым пером к книжным страницам, пишет и кембриджский студент Набоков? Во всяком случае, знавший его по Праге писатель Н.А.Раевский свидетельствовал, что иной России Набоков не знал - да и не хотел знать. “Кончилась навсегда Россия”, - с элегическим спокойствием сказано в “Других берегах”. Собственную же кропотливую писательскую работу по воссозданию художественной мумии этой “довольно страшной страны” автор книги точно, хотя и с оттенком привычного цинизма назвал реставрацией “слегка обомшелого, но святого прошлого” (“Второй режиссер”, 1943).
Однако, говоря об этом увертливом “человеке литературы”, пренебрегать испытанным биографическим методом не стоит. Хотя в “Других берегах” чопорный “маркиз” Жан Расин, вся выверенная по поэтикам и канонам литература французского классицизма презрительно названы “ложноклассическим бредом”, они, тем не менее, были автором внимательно прочитаны и главный их принцип усвоен твердо: “Стиль - это человек”. Рассудочность, холодноватая правильность и некоторая механичность угасающей классической литературы Набокову были близки, в этом смысле он и себя готов был назвать классиком, набоковская любовь к бескровному прустовскому неоклассицизму эры позитивизма откровенна и вполне объяснима. Тот же аристократический лоск, самоценная игра иронического ума и вялое плетение сложных красивых словесных кружев, скрывающие безверие и отчаяние...
Не случайно свой английский перевод романа “Камера обскура Набоков назвал выразительно – “Смех во тьме”. Неплохое название для статьи об авторе книги... Впрочем, о нелюбимом классике-сопернике в “Даре” сказано с некоторым удивлением: “Достоевский всегда как-то напоминает комнату, в которой днем горит лампа”. Да, и в литературе встречаются странные сочетания света и тьмы, биография и книги Набокова дают для таких сопоставлений любопытный материал.
Все многочисленные и очень разные произведения Владимира Набокова созданы очень “закрытым” человеком, как-то сказавшим намеренно красивую фразу, скрывавшую признание: “Жизнь - только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями” (“Другие берега”). В одном интервью писатель еще раз попытался объясниться: “Есть кое-что (?! - В.С.) вечное. Изображение этого ве
чного только и ценно. Прустовские люди жили всегда и везде”7.
Никакого противоречия между этими высказываниями нет.
Вечным для Набокова была скоротечная человеческая жизнь, прежде всего, естественно, его собственная, зажатая между рождением и смертью. В эпиграфе к роману “Дар” цитируется учебник грамматики, цепь школьных силлогизмов, завершающаяся фразой: “Смерть неизбежна”. Эту-то мрачновато-безнадежную философию, граничащую в своем несколько брезгливом бесконечном отчаянии с цинизмом и черным юмором, писатель и назвал в одном интервью “абсолютным монизмом”.
Корни такого не очень оригинального миросозерцания и ущербного творческого сознания могут быть только биографическими, прорастать из личной писательской и человеческой судьбы. Полное неверие в вечный рай и личное бессмертие и проистекающая отсюда нелюбовь к человеку родились не в утерянном земном раю идеального детства, а в столкновениях реальной личности с реальной действительностью. В эмиграции эти неудовольствия только нарастали.
Журналист и издатель И.В.Гессен, еще до революции хорошо знавший реальную семью Набоковых и юного Володю, с некоторым удивлением писал: “У меня сложилось впечатление о крайне ненормальном воспитании, скованном мертвящими великосветскими условностями”8.
Ярый “общественник” Гессен был потрясен и обижен презрительной иронией, с которой юноша Набоков, сын его сотоварища по руководству партией кадетов и “брата” по масонской ложе Великого Востока, сообщил ему о том, что с детства был чужд “так называемых” общественных интересов. А язвительный юноша эту обиду запомнил и потом изобразил разгневанного редактора в романе Дар”, подарив ему либеральную глупую фразу: “Нет, милостивый государь! Есть традиции русской общественности, над которыми честный писатель не смеет глумиться”. Для Набокова таких традиций и ценностей попросту не существовало.
Да, в этой человеческой судьбе, а, следственно, и в замкнутой, высокомерной, рано очерствевшей душе с самого начала появились некие “зияющие пустоты”. Далее они лишь причудливо разрастались. И дело не только в полном безразличии излишне нервной матери будущего писателя к дому и хозяйству и какой-то отрешенности и равнодушии к ребенку англизированного отца-барина (вместо него в “Даре” пришлось придумывать доброго и героического путешественника), из которых и проистекает та холодная атмосфера вечной гостиницы, в которой В.В.Набоков не только умер, но и родился, и даже не в отмеченном сыном как бы походя брезгливо-аристократическом “отталкивании” матери от обрядов и догм православной церкви. Впрочем, это объясняет только следующие пассажи из “Дара”: “В религии кроется какая-то подозрительная общедоступность, уничтожающая ценность ее откровений. Если в небесное царство входят нищие духом, представляю себе, как там весело. Достаточно я их перевидал на земле”. Кощунство? Бог с ним, вы лучше вслушайтесь в интонацию, в ней вся набоковская философия жизни.
Какое-то стилизованное, преисполненное чрезмерного материального богатства (фантастические замки российских купцов Рукавишниковых в Пиренеях, унаследованные юношей Набоковым миллионное состояние и имение в Рождествено) и некоторой духовной сухощавости детство с постоянным мотивом всеобщего позерства и неискренности, изначального декадентского излома, дворянского вырождения, соединившегося, увы, с вырождением купеческим, странная жизнь в великолепном петербургском палаццо, где ребенок не может и не хочет обжить, нагреть семейным душевным теплом даже свою комнату, - все это мало похоже на “утраченный рай” “Других берегов”. Из этого реального дома и реальной семьи вышел не ангел.
Вот первые отзывы соучеников юного гимназиста Набокова: “Восприимчив, начитан, наблюдателен, сообразителен...
Но импульсивен, избалован, себялюбец”. И скромный безымянный учитель ручного труда простодушно добавляет: “Одинок, чувства товарищества нет”9. Учившийся с Набоковым писатель Олег Волков говорил то же: “Черствость, самовлюбленность...
не дружил ни с кем... Он был в полном смысле слова снобом... Он, по-моему, прекрасный стилист. Но душевности русской литературы у него не хватает...
Сердечности нет в его прозе”10.
Можно сколько угодно третировать или высмеивать подобные простодушные
суждения современников как грубое непонимание тонкой души сложного, противоречивого, ранимого художника ХХ века, но важно помнить, что они идут не от хитроумной и неискренней литературы, каковой являются Другие берега” и прочая набоковская “автобиографическая” проза, а от души и сердца реального человека и подлинной жизни. Им-то можно верить.
Стоит все же прислушаться и к автору “Других берегов”, который, по собственному признанию, “не отдавал школе ни одной крупицы души”.
Если бы одной только школе...
Здесь корни известного конфликта молодого ироничного Набокова-Сирина с блистательной, но простодушной литературой первой эмиграции, с такими ее корифеями, как И.А.Бунин, Б.К.Зайцев и др. Дело здесь не в именах, неизбежных столкновениях и личных обидах. Как и в случае с Гессеном, конфликт сразу получил характер эпатажа и скандала. Набоков только этого и хотел. Впоследствии он, уже в благополучном Гарварде, отвлекся от спокойных научных бдений за микроскопом и взглянул на эту выстаревшуюся к 1945 году, вконец обнищавшую и голодавшую, пережившую немецкую оккупацию эмиграцию, набросал ее зоологическое описание:
“Я различаю пять главных разрядов:
1. Люди обывательского толка, которые невзлюбили большевиков за то, что те у них отобрали землицу, денежки, двенадцать ильфопетровских стульев.
2. Люди, мечтающие о погромах и румяном царе. Эти обретаются теперь с советами, считаю, что чуют в советском союзе Советский союз русского народа.
3. Дураки.
4. Люди, которые попали за границу по инерции, пошляки и карьеристы, которые преследуют только свою выгоду и служат с легким сердцем любым господам.
5. Люди порядочные и свободолюбивые, старая гвардия русской интеллигенции, которая непоколебимо презирает насилие над словом, над мыслью, над правдой”.
Каков наш Кювье? Первые четыре пункта – бестрепетный диагноз, в последнем Набоков говорит о себе и адресате письма В.М.Зензинове, известном эсере и влиятельном общественном деятеле, очень похожем на Гессена и тоже помогавшем писателю устроиться в Америке, причем говорит это для Зензинова, это скрытая пародия на демократическую фразистость.
Эмиграция столкнулась с совершенно новым характером и дарованием, откровенно презиравшим ее идеалы и чаяния и бестрепетно пошедшим собственным путем в жизни и литературе. И на этом пути был написан великолепный памфлет об эмиграции - роман “Дар”, всех возмутивший, конечно, не только знаменитой главой о Чернышевском, но и сатирическими картинами эмигрантской общественности”, и в особенности описанием отчетно-выборного собрания, где участники показаны идиотами, склочниками и мелкими жуликами. Потрясенный Бунин сразу отверг эту “новую” нравственность, но честно признал бесспорный талант, по своей бесчеловечной природе для него и всей гуманистической русской традиции чуждый и неприемлемый: “Чудовище, но какой писатель!”11. И позднее подвел некоторые итоги своих настороженных наблюдений за этим отчаянно смелым литературным акробатом”: “О, это писатель, который все время набирает высоту, и таких, как он, среди молодого поколения мало. Пожалуй, это самый ловкий писатель во всей необъятной русской литературе, но это рыжий в цирке. А я, грешным делом, люблю талантливость даже у клоунов”12.
Так называемый “рядовой” (а на самом деле очень культурный и разборчивый) эмигрантский читатель, по свидетельству того же Гессена, прозой Набокова интересовался мало. Галина Кузнецова сохранила свидетельство сотрудника русской библиотеки на юге Франции: “Я спросила о Сирине. - Берут, но немного. Труден. И потом, правда, что вот хотя бы "Машенька".
Ехала, ехала и не доехала. Читатель таких концов не любит”13.
Но этот уходящий вместе с языком и культурой нищий читатель, его не слышные миру мнения писателя не интересовали, он уже создал себе совсем другого читателя, о чем речь пойдет ниже.
Набоков давно уже понял, что деньги и слава выдаются в другом месте, и с 1936 года начинается его умелая борьба за кафедру в любом (“Не боюсь жизни в американской глуши - согласился бы работать в самом провинциальном университете”) высшем учебном заведении США. В неопубликованном набоковском письме 1939 года к А.Л.Толстой, хранящемся в американском Толстовском фонде, с очаровательным простодушием сказано: “Хотелось бы очень… переселиться в Америку”
. С 1936 года он стал писать в ванной комнате английский роман “Себастьян Найт”. Ибо Набоков не хотел быть только скромно оплачиваемым американским профессором-славистом.
Исторической ситуацией и личной судьбой Набоков был, как и все писатели-эмигранты, поставлен перед вечной проблемой выбора - о чем писать, для кого писать, на каком языке писать, в какой литературе и - шире - культуре жить и работать. Его проза, стихотворения и пьесы эти искания или, если угодно, метания отразили, за ними следили не только литературные противники, но и единомышленники и первые ученики. Ведь сам Набоков, говоря о Ходасевиче, заметил: “В России и талант не спасает- в изгнании спасает только талант”14.
Он умело и дальновидно пустил свой талант в оборот, не желая скитаться по приемным богатых эмигрантов и выпрашивать подачки.
З.Шаховская подвела некоторые итоги настойчивых и успешных усилий, предпринятых незаурядным и жизнеспособным талантом для своего перерождения и спасения: “Пожалуй, никто с такой силой, как Набоков, не выразил, как бы даже помимо себя, внутреннее беспокойство, томление, тоску писателя, выкорчеванного из своей почвы, из своего окружения, и человека, двигающегося в земном пространстве без руля и без ветрил...
Творчество Набокова - это итог, пик эмигрантского творчества, эмигрантской безрадостной свободы и ни к чему непривязанности”15.
Вик.Ерофеев, с развязной любезностью московского парижанина следующий за ходом мысли парижской княгини, тоже отмечает автобиографический “слой в творчестве писателя: “Набоковский роман, как я его понимаю, - это прежде всего роман воспитания “я”, то есть вариант романа воспитания, однако это не значит, что нужно следовать во всем по пути этого воспитания”16. Вот это наблюдение очень верное, жаль, что сам Ерофеев ему не следует.
В том-то и дело, что уроки Набокова оказались важными и полезными для многих эмигрантских литераторов молодого поколения. После выхода и успеха “Защиты Лужина” они сразу увидели в авторе учителя жизни и литературы или, точнее, жизни в литературе, беспощадно эту призрачную и недолжную жизнь изображавшего и чуждого какого-либо морализования (см., например, воспоминания В.Перелешина). Нина Берберова, успешно последовавшая примеру Набокова и выбравшая уютную жизнь профессора в американском университетском городке, так прямо и писала: “Огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано”17.
Оправданы были отказ от нравственных идеалов русской классики, “так называемых” общественных интересов, радостное расставание с требовательной реалистической традицией и врожденным гуманизмом отечественной литературы. Простодушие первой эмиграции было бесповоротно высмеяно и отброшено, оно мешало искусству выживания в равнодушном зарубежье. Открылись новые возможности сытого существования кривобокого неоавангардизма и колченогого постмодернизма, тусовочный расцвет которых мы ныне наблюдаем. О высокомерном отказе от родного языка мы уже не говорим: с легкой руки удачливого Набокова это стало непременным условием любого успеха русского писателя на Западе.
Спасти молодую эмигрантскую литературу как культурное явление Набоков, конечно, не смог, да и не собирался это делать, о чем еще в 1939 году писал даровитый двуязычный прозаик Гайто Газданов в статье об обреченности этой литературы. Но помочь изменить линию личной судьбы он мог, любопытны были и набоковские уроки литературной этики и мастерства.
А преданный восторг молодых учеников был самолюбивым Набоковым замечен, и в его неожиданно щедрой на снисходительные похвалы, положительной (что для этого язвительного критика вообще редкость) рецензии на справедливо всеми ныне забытый роман Н.Берберовой “Последние и первые спокойно сказано: “Книга прекрасно сработана...
Слог на редкость крепок и чист, образы великолепны своей веской и точной силой”18. Толстой и Достоевский так и не дождались от Набокова подобных похвал...
Набоковский многотомный роман воспитания, успешно вросший англоязычной своей частью в западную литературу, для этого поколения писателей русской эмиграции стал путеводителем и учебником жизни, которому следовали Э.Триоле, Ф.Саган, А.Труайя и многие другие литературны
е “амфибии”, виртуозы двуязычия, без особых угрызений эмигрантской совести поселившиеся в чужой удобной стране и чужой терпимой культуре (раем для них стала Америка, благоустроенная территория с небогатым культурным прошлым). Чтобы этот классический учебник составить, писателю пришлось обследовать множество явлений западной культуры, вплоть до театра и кинематографа. Критерий успеха при этом был главным.
Мы как-то не замечаем, что переимчивый Набоков, желая сковать себе новый творческий голос, пробует самые разные литературные манеры, следует, казалось бы, чуждым этому аристократу модам и мнениям.
Здесь он подлинный интернационалист. Набор писательских имен, названий книг, фильмов и пьес, быстро, как бы на ходу отбираемых, выхватываемых этим решительным профессионалом в качестве нужного образчика для изготовления соответствующих литературных приемов, поражает пестротой и неравноценностью.
Здесь первостепенно важен принцип отбора и оценки.
“Литературное влияние - темная и смутная вещь”, - уклончиво заметил Набоков, отвечая на обвинения в откровенных заимствованиях19. Он навсегда запомнил хлесткое и убедительное выступление его талантливого врага, поэта и критика Георгия Иванова, остроумно возразившего на обычные восторженные суждения о Набокове типа “так по-русски еще не писали”: “Совершенно верно, - но по-французски и по-немецки так пишут почти все...”20. Г.Струве отметил “поразительную переимчивость” писателя21, а неблагодарная Н.Берберова удивлялась и негодовала: “Взять все, что можно, у знаменитого автора и потом сказать, что он никогда не читал его”22.
Так было не только с холодным пражским фантастом-геометром Ф.Кафкой, знакомство с романами которого автор “Приглашения на казнь”, естественно, отрицал, хотя и наезжал в Прагу, где жила его мать. Но дело не в именах, а в самом их подборе. Выясняется, что для Набокова Честертон и Кэролл куда важнее и интереснее, чем Достоевский и Лев Толстой23.
Честертон, Уэллс, какой-то Н.Дуглас, Ф.М.Форд, двуязычный поляк Д.Конрад, какой-то Комптон Маккензи, самые банальные детективы (не забудем, что отец писателя был профессиональным криминалистом), А.Фурнье, С.Моэм и Г.Мелвилл, Н.Готорн и Л.Кэролл - все эти разные и неравноценные авторы и книги были Набоковым “впитаны”, по его излюбленному выражению.
И, как видим, с немалой для себя пользой. Произошел характерный для кинематографической поэтики прозаика Набокова волевой и скорый монтаж разнородных приемов, принесший желанный успех и репутацию мастера международного класса. Конечно, писатель отшучивался, влияний не признавал, исключение делая лишь для утонченного аристократа М.Пруста: “Не только люблю, но прямо-таки обожаю. Дважды перечел все двенадцать томов”24.
Так что литературные предки и учителя Владимира Набокова были не только англичане и не только “элитарные” писатели. Этот ироничный англоман на самом деле тянулся к “массовой культуре”, новейшим модам и веяниям. Набокова привлекал успех, он жаждал создавать не шедевры, а бестселлеры. Ощущаете разницу в самих словах-кальках?
Выясняется, что Набоков не брезговал и откровенным “чтивом”, желтой” литературой бульварного толка, расхожей беллетристикой, и в числе его “предков” называли даже А.Каменского и Б.Лазаревского, забытых декадентских прозаиков начала ХХ века. От изысканного Пруста это уже очень далеко, а вот к пресловутой “массовой” культуре, начавшей складываться именно в годы становления Набокова-писателя, его романы-“параболы” весьма близки: достаточно перечитать “Камеру обскуру”. Польский фантаст С.Лем, читая Лолиту”, сразу увидел эту особенность прозы Набокова: Она покоится на шатком основании... между литературой для масс и элитарной литературой”25.
Отметим, что Набоков-прозаик всегда интересовался таким современнейшим видом массового искусства, как кинематограф. О кинематографичности его прозы, чисто режиссерском искусстве монтажа, наплывах в повествовании, умении “выстроить кадр”, многочисленных и весьма подробных “каталогах предметов” писали много и с полным основанием. Ведь “Лолита” с самого начала создавалась как кинороман, иначе режиссер С.Кубрик не сделал бы из этого “текста” свой стандартный голливудский шедевр, да и сегодняшнее (1998) обра
щение к книге именитого американского режиссера Эдриана Лайна и шестидесятимиллионные затраты на его картину тоже о многом говорят.
Но все эти заранее “просчитанные” киноуспехи знаменитого романа стали возможными потому, что молодой Набоков узнал кино изнутри, как влиятельную и прибыльную фабрику массового “недоискусства”, снимаясь в Берлине в качестве статиста.
Уже в романе “Машенька” есть очень важная для писателя сцена съемки эмигрантской массовки в павильоне, а в “Защите Лужина” о кинематографе витиевато сказано как о “таинственном, как астрология, деле, где читают манускрипты и ищут звезд”. Оставалось такой манускрипт изготовить и стать “звездой”, войти с “Лолитой” во все киноэнциклопедии и на посвященный ей сайт в INTERNET...
И эта сквозная тема Набокова отнюдь не завершается кинорассказом Второй режиссер” (1943), где снова снисходительно говорится о массовке русских эмигрантов, “чье прошлое было их единственной профессией и единственной надеждой”. Набоков жить прошлым не желал, но торговать его красивым европеизированным муляжом, русской экзотикой научился быстро. Кинематограф для автора романа-сценария Лолита” - сияющий электрический ад, где люди, как в известной повести А.Шамиссо, продают свои тени и свои книги дьяволу успеха. И Набоков с рукописью под мышкой смело стучится в двери этого богатого ада. Он способный ученик.
Укажем на один момент, еще, кажется, не отмеченный в набоковиане”. “Лолите”, помимо всего прочего, предшествует кинороман Камера обскура”, созданный в 1931 году в Берлине. Эта дата, как и все остальные у Набокова, весьма условна, в его расчисленном творчестве всегда есть дистанция между замыслом и воплощением. Тема книги - до модного тогда мазохизма унизительная любовная связь маститого немолодого искусствоведа Бруно Кречмара с глупой, вульгарной и хитрой девочкой-билетершей Магдой (роман завязывается в кинотеатре - важная деталь). Постепенно в “Камере обскуре” приоткрывается мир кино, появляются режиссеры, актеры, роман втягивает в себя кинематограф, переходит в сценарий или, точнее, в кинороман.
И сразу вспоминается, что в 1929 году знаменитый американский кинорежиссер Джозеф Штернберг начал снимать в Германии свой лучший фильм Голубой ангел” по роману Г.Манна “Учитель Гнус”. Режиссер был немцем, хорошо знал свой народ и свою культуру этого странного переходного времени.
И потому его фильм несравним с аляповатой, малограмотной позднейшей копией-“римейком нашумевшим американским фильмом-мюзиклом “Кабаре”. В “Голубом ангеле и культура актеров была иной. Там солидного ученого, великолепно сыгранного Э.Яннингсом, унижала роковая и безжалостная красавица-“вамп” Марлен Дитрих, великая актриса и певица. Профессор озабоченно ползал вокруг ее длинных прекрасных ног в житейской грязи, старательно выявляя свое второе, то есть подлинное “Я”.
“Венский шаман” Зигмунд Фрейд дал этому понятному эротическому затмению сложное философическое толкование. Сатиру Манна режиссер и исполнитель главной роли превратили во фрейдистскую трагедию поздней любви-амока, всесильного и унизительного наваждения, а победительная женственность Марлен Дитрих, к которой не остались равнодушны Жан Габэн, Хемингуэй и наш А.Вертинский, помогла им это сделать.
Фильм вышел на экраны в 1930 году и принес режиссеру и актерам мировую славу. Набоков сразу понял пружины успеха, крывшиеся в совпадении исканий режиссера с главными идеями и творческими веяниями времени и вкусами публики, и создал оригинальную версию этой истории в романе из немецкой жизни “Камера обскура”. Но на этом не остановился: далее последовали “Волшебник” и “Лолита”. И все-таки стал равным Штернбергу на его территории, в мире кино.
Вот еще один пример набоковской поразительной гибкости, трудоспособности и переимчивости. Причем писатель смело ищет и находит там, где новый язык нового искусства и последние открытия психологов в человеческом характере (и в “Голубом ангеле”, и в “Камере обскуре” они связаны с модным фрейдизмом, над которым Набоков всегда издевался и которым, тем не менее, всегда умело пользовался) приносят успех, увлекают критику, покоряют зрителей.
Владимир Набоков с самого начала ведет себя в литературе как кинорежиссер, до деспотичности уверенно работающий с множеством несхожих талантов, стилей, приемов, тем и творческих открытий. В “Других берегах сказано об этом м
етоде стремительного “просмотра” и волевого, целеустремленного отбора: “Мне думается, что в гамме мировых мер есть такая точка, где переходят одно в другое воображение и знание, точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых: точка искусства”.
С этой точки зрения стоит взглянуть на необозримые по объему русскоязычные сочинения писателя. Читая их, вполне понимаешь его сестру, свидетельствовавшую: “У него была невероятная работоспособность”26. Ей вторит З.Шаховская: “Он мне говорил, что иногда пишет по 15-20 страниц в день”27. Каково? Никак нельзя назвать этот “процесс” романтически вдохновенным, бездумным, беспорядочным многописанием. Все современники отмечали, что Набоков обладал почти фотографически точной памятью с каким-то “ненормальным” диапазоном. Да и сам он говорил: “Нет, замысел романа прочно держится в моем сознании, и каждый герой идет по тому пути, который я для него придумал”28.
То же В.Набоков мог сказать обо всем своем творчестве, которое он держал в голове во всех подробностях. И здесь действовал его “органический дар композиции” (Г.Струве), близкий к таланту шахматиста и математика. Сегодня мы сразу называем привычное слово – “компьютер”, но тогда этой полезной, но изначально несовершенной машины просто не существовало, и к тому же голова Набокова была устроена несравненно лучше любого сегодняшнего компьютера, работала безотказно, выстраивая свои “параболы” и мгновенно извлекая из сот бездонной памяти необходимые детали, сюжеты и целые стили, оценивая и отбирая их. Так и должно быть у писателя, который уверял: “Миром правит математика и правит толково” (“Дар”).
В творчестве Набокова нет ничего лишнего или случайного, все его романы друг с другом соотносятся и перекликаются, один в другой переходят и потому должны рассматриваться как относительное художественное целое. Вик.Ерофеев назвал это целое модным литературоведческим термином “метароман”: “Только изучение метаромана как системы позволяет создать адекватное представление о каждом романе в отдельности”29. Никакой дурной полифонии Набоков не терпит, он художник монологический.
Между тем в изучении столь упорядоченного творчества царят художественный беспорядок и откровенно вкусовой подход.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Розенталь Л.В. Непримечательные достоверности // Наше наследие. 1991. № 1. С. 110.
2 Набоков В.В. Переписка с сестрой. Анн Арбор, 1985. С. 96.
3 Аллой В. Из архива В.В. Набокова // Минувшее. М., 1992. Вып. 8. С. 279.
4 Шаховская З. Рассказы. Статьи. Стихотворения. Париж. Б/г. С. 172, 15. См.: Дарк О. Загадка Сирина. Ранний Набоков в критике "первой волны" русской эмиграции. // Вопросы литературы. 1990. Вып. III.
5 Ерофеев Вик. Русский метароман В. Набокова, или В поисках потерянного рая // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 138.
6 Набоков В.В. Николай Гоголь // Новый мир. 1987. № 4. С. 178.
7 Набоков В.В. Рассказы. Приглашение на казнь. Эссе, интервью, рецензии. М., 1989. С. 380.
8 Гессен И.В. Годы изгнания. Жизненный отчет. Париж, 1979. С. 94.
9 Розенталь Л.В. Непримечательные достоверности. С. 105, 111.
10 Вопросы литературы. 1990. Вып. III. С. 69, 70.
11 Шаховская З. Рассказы. Статьи. Стихотворения. С. 178.
12 Бахрах А. Разговоры с Буниным // Смена. 1992. № 4-6. С. 120.
13 Кузнецова Г.Н. Грасский дневник. Вашингтон, 1967. С. 180.
14 Набоков В.В. Рассказы. Приглашение на казнь. Эссе, интервью, рецензии. С. 400.
15 Шаховская З. Рассказы. Статьи. Стихотворения. С. 176, 170.
16 Ерофеев Вик. Русский метароман В. Набокова, или В поисках потерянного рая. С. 134.
17 Берберова Н. Курсив мой // Октябрь. 1988. № 12. С. 200.
18 Набоков В.В. Рассказы. Приглашение на казнь. Эссе, интервью, рецензии. С. 396, 397.
19 Там же. С. 381.
20 Числа. Париж. 1930. № 1. С. 234.
21 Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, 1984. С. 289.
22 Берберова Н. Курсив мой. С. 200.
23 См.: Берберова Н. Английские предки Владимира Набокова // Новый журнал. 1987. Т. 167.
24 Раевский Н.А. Воспоминания о Владимире Набокове // Простор. 1989. № 2. С. 116.
25 Лем С. Лолита, или Ставрогин и Беатриче // Литературное обозрение. 1992. № 1. С. 85.
26 Столица. 1992. № 15. С. 56.
27 Шаховская З. Рассказы. Статьи. Стихотворения. С. 179.
28 Набоков В.В. Рассказы. Приглашение на казнь. Эссе, интервью, рецензии. С. 415.
29 Ерофеев Вик. Русский метароман В. Набокова, или В поисках потерянного рая. С. 149.
© Vsevolod Sakharov, 2002
* * *
Желающих получить новую информацию о В.В.Набокове, его изданиях и литературе о нем отсылаем к известному американскому сайту “Зембля”:
Http://www.libraries.psu.edu/iasweb/nabokov/zembla.htm
Фотографии Набокова, явственно рисующие разительные перемены в его облике – от изможденного берлинского жителя до сытого спокойного профессора (он со смехом признавался, что прибавил за океаном тридцать пять фунтов), сидящего с сочными американскими студентками под деревом, - смотри: