СКАЗ О ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"

03-03-2002

 

(Отрывки из дневника 1927 г. - продолжение [4])
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3]

 


5 февраля, суббота.

 

 

&lt-…&gt- Днём спал и занимался на рояле. Так как вчера было ещё анонимное письмо от другой русской женщины, но на этот раз подписанное Пава и притом менее назидательного, но более эротического и даже демонического характера, с приложением телефона и просьбой позвонить, то мы с Пташкой забавлялись, что позвонит она, Пташка, и заявит, что она мой личный секретарь и, прочтя это письмо прежде, чем докладывать мне, желает знать, какого рода удовольствия и развлечения предлагает мне эта Пава. Впрочем, на это дело махнули рукой, так как по очереди начали приходить Держановский, Юргенсон и Кучерявый. Какой-то нетерпеливый женский голос требовал меня к телефону, но я не подошёл.

Юргенсон как будто постарел, но, пожалуй, не очень для двенадцати лет, которые я его не видел. Говорит он довольно сложно, медленно и с отклонениями, что страшно затягивает разговор. Он занимает небольшую должность в Музсекторе и, таким образом, служит в том же магазине, владельцем которого он был в прежние времена. Разговор вёлся не особенно громко, так как неизвестно, кто жил в соседнем номере, от которого нас отделяла запертая дверь.

Дело сводилось к следующему: после национализации его издательских прав в России он передал свои заграничные права своему приятелю, германскому издателю Форбергу, который на основании этого перепечатал и продаёт за границей целый ряд сочинений, в том числе и все мои, раньше изданные у Юргенсона, за исключением Первого концерта*. За это он, время от времени, переводит Юргенсону некоторые суммы, впрочем, небольшие и не особенно аккуратно. О какой-нибудь отчётности нечего и думать, так как это делается полулегально. Цель моего разговора — устроить так, чтобы эти права перешли от Форберга в наше издательство, с тем чтобы авторские права, которые я буду получать от продажи этих сочинений, я делил бы пополам с Юргенсоном, то есть каждый из нас получал бы по 12,5% от продажи. Некоммерческая идея нашего издательства гарантировала бы Юргенсону корректность расчёта.

*По-видимому, речь идёт о Первом фортепианном, а не о Первом скрипичном концерте, хотя никакого пояснения об этом О.С. Прокофьев не даёт.

Юргенсон охотно согласился на это, но сложность заключалась в том, чтобы заставить Форберга отдать свои права нашему издательству.

Хотя Брут, бесспорно, честный человек”, но всё же он истратил деньги на перепечатку этих сочинений и под этим предлогом мог бы всячески увиливать.

Юргенсон взялся написать ему, причём просто написать было невозможно ибо письмо могло быть перехвачено цензурой, — а надо было действовать какими-то окольными путями, кажется, через кого-то в германском посольстве.

Кучерявый явился ещё более толстым, чем я его знал в Америке, и я ему вручил автоматическое перо и карандаш, которые по его просьбе привёз из-за границы. Бодрое настроение его первых писем по приезде в советскую Россию, когда он принял пост директора клееваренного завода в Москве, ныне сильно упало. Работать невозможно. Все лентяи, чиновники и формалисты- нужна частная инициатива, иначе дело совсем замерзает- уже не говоря о том, что ладить с коммунистами, которые всё время контролируют и шпионят, — чистое мучение. Переходя на английский язык и понизя голос, он прибавил:
Здесь каждый шестой человек — шпион.

Вечером за нами зашёл Цуккер, и мы отправились в гости к Каменевой*, сестре Троцкого и жене советского посла в Риме.

Сама она — глава культурной связи с заграницей, то есть должна показывать лицом культурный товар советской России и, с другой стороны, вводить в Россию из-за границы то, что для неё полезно с советской точки зрения.

*О.Д. Каменева арестована в середине 30-х годов и позднее расстреляна.

Так как Каменева имеет место жительства в Кремле, то нам были выданы особые пропуски, и это путешествие в Кремль само по себе не было лишено интереса. Мы отправились пешком и, подходя к Кремлёвским воротам, предъявили наши пропуска в окошечко. После выполнения каких-то формальностей — в точности не знаю каких, так как выполнял их Цуккер, а я тем временем переминался с ноги на ногу от страшного мороза, — мы прошли через ворота, где стояли солдаты с ружьями и переливавшими на морозе штыками. Странное
ощущение было, когда мы вступили в красный Кремль, соединение старины с самой революционной новизной, собирающейся отсюда перестроить весь мир.

Между тем Цуккер шагал рядом и, захлёбываясь, объяснял:
Вот прошёл такой-то, это министр того-то, а вот здесь Ленин сделал то-то, а вот тут живёт Демьян Бедный.

Скажите пожалуйста, как важно, в самом Кремле, — сказал я.

Он старый коммунист, — объяснил Цуккер, — но жить в Кремле вовсе не так удобно, ибо если он хочет пригласить кого-нибудь к себе, то постоянная возня с пропусками.

После ряда длинных коридоров одного из огромных кремлёвских зданий, несколько министерского типа, мы остановились у дверей Каменевой.

Нас ввели в переднюю, довольно нелепую, а затем в огромную и очень комфортабельную комнату с великолепными креслами, диванами и множеством шкапов и полок с книгами. Ввели нас с лёгкой торжественностью: чувствовалось, что мы в высоком месте, и почтение носилось в воздухе.

Сама Ольга Давыдовна показалась мне живой и приятной дамой, несколько американского типа, в чём, однако, Пташка со мной не согласилась, не находя её ни приятной, ни американской. Тут же был Карахан, затем явился Литвинов с женой. Оба они очень любят музыку и кое-что понимают в ней. Карахан объявил мне, например, что у него в Китае было Дуо-Арт* и среди роликов — много сделанных мной, и что по вечерам, отдыхая от своей работы, он любил слушать мои сочинения. Страшно трогательно: Карахан, насаждая китайскую революцию, черпал свой отдых и новые силы под звуки моих сочинений.

*Дуо-Арт — фортепиано со специальным приспособлением, воспроизводящим музыкальную запись на перфорированных бумажных роликах. В 1904–1929 гг. успешно конкурировало с граммофонными пластинками.

Цуккер осторожно подполз ко мне и дал понять, что хорошо было бы, чтобы я немного поиграл, — что я и сделал, даже не без удовольствия, так как всем присутствующим, по-видимому, очень нравилась моя музыка.

Я им играл, главным образом, мелкие вещи, в промежутках между которыми шли беседы с Литвиновым и Караханом. Они расспрашивали про заграницу и про мои впечатления от СССР. А я им ругал то, что плохо за границей, и хвалил то, что хорошо в СССР, не выходя, разумеется, из рамок искусства.

И таким образом выходило, что мы в сущности во всём согласны.

После этого хозяйка пригласила пройти в столовую поужинать.

Стол был сервирован ни богато, ни бедно, но, во всяком случае, беспорядочно.

На салфетках стояли инициалы A.III. Подавала горничная, но её звали по имени и отчеству.

Кроме Литвинова и Карахана, за столом ещё несколько человек, мало замечательных, в том числе сын Каменевой, совсем молодой человек, и его жена, ещё моложе, с виду девочка лет пятнадцати, но на самом деле несколько старше. Она ученица балетной школы и очень интересуется моей музыкой, но, к сожалению, вернулась домой сегодня слишком поздно и не слышала моей игры.

После ужина Каменева просит меня поиграть для этой девицы.

Тут я решаю, что надо держать тон, и отвечаю, что сейчас уже поздно и что, кроме того, я устал. У девицы капризно вытягивается лицо. Я назидательно говорю:
Надо возвращаться домой вовремя.

Но, оказывается, она не могла вернуться вовремя, так как должна была где-то танцевать. Я говорю:
В таком случае вы меня услышите на одном из ближайших концертов.

Но, оказывается, что по вечерам она вообще занята, и Каменева всё-таки просит меня сыграть ей. Я отвечаю несколько нетерпеливо:
Я тоже занят завтра утром на репетиции, и мне нужно иметь свежую голову и крепкие пальцы, — прибавляю я дочке. — Если вам очень хочется меня слышать, то вы всё равно сможете устроиться, а если не сможете, то значит, вам вовсе не так хочется меня слышать. В таком случае не стоит, чтобы я вам играл и сейчас.

После этого начинаю прощаться. Кажется, разговаривать с принцессами крови не полагается так, и моё упорство произвело на Каменеву неприятное впечатление, но я рад, что поставил девочку на место.

Однако уйти сразу не приходится: оказывается, что уже первый час ночи, наш же пропуск годен только на тот день, на который он выдан, то есть до двенадцати часов, а без пропуска обратно не выпустят, поэтому надо звонить в комендатуру о новом пропуске. Литвинов любезно предлагает подвезти в своём автомобиле, так как он живёт вне Кремля.

Со мной у вас пропуска не спросят, — прибавляет он.

Словом,
ещё пьём чай, и я нетерпеливо жду, когда приедет за Литвиновым автомобиль, потому что мне хочется спать, а завтра рано репетиция. Наконец докладывают, что автомобиль подан- мы прощаемся с Каменевой и идём по бесконечным коридорам. Мадам Литвинова почему-то несёт свои ботики в руках, кажется, потому, что они грязные и она не хочет пачкать коридора. В просторный лимузин Литвинова нагружается он с женой, я с Пташкой, Карахан и Цуккер.

Как я люблю этот тихий Кремль! — мечтательно говорит жена Литвинова.

Зная, какую бурную деятельность проявляет этот Кремль, мне курьёзно слушать это наивное восклицание.

В кремлёвских воротах часовой останавливает наш автомобиль.

Литвинов, Карахан и Цуккер вынимают свои постоянные пропуски. Мы сидим, забившись вглубь автомобиля. После этого автомобиль трогается дальше, и Литвинов отвозит нас в “Метрополь”.

Дома мы ещё делимся впечатлениями. Пташка справляется, кто этот любезный чёрный господин, который так тряс её руку. Я объясняю, что это тот самый Карахан, который возмутил Китай. Пташка изумлена и передаёт забавный рассказ жены Литвинова.

Вы знаете, — говорила ей последняя, — в Париже так трудно с шофёрами: ведь там все белые шофёры.

Пташка только что собиралась ей объяснить, что в Париже чёрных почти не бывает и что только в Нью-Йорке, разве, есть негры среди шофёров, но жена Литвинова пояснила свою мысль:
Ну конечно, каждый третий шофёр — врангелевский офицер и, того гляди, когда дашь адрес советского посольства, откажется везти, да ещё надерзит.

Затем мадам Литвинова пригласила Пташку непременно навестить её, по-видимому, пленённая возможностью поболтать по-английски.

 

6 февраля, воскресенье

 

В 9 часов репетиция с оркестром… По окончании репетиции спрашиваю у Цейтлина совет, принимать ли предложение Тутельмана на шесть концертов по Украине. Тутельман — тот самый, который приезжал два года тому назад в Париж вместе с Б.Б. Красиным и который мало понравился мне во время парижской встречи, — пользуется неважной репутацией и в Москве.

Год назад он не без скандала вылетел из Росфила, но, будучи человеком крайне ловким, попал в дирекцию Украинских государственных театров. На мой вопрос Цейтлин сказал, что Тутельман, конечно, — мало желательное лицо, но, поскольку он предлагает контракт от имени Украинских гостеатров, обмана быть не может, а раз он обязуется платить в долларах и гонорар предлагает хороший, то можно согласиться.

Возвращаясь в “Метрополь”, встретил Меклера. Он был в большом волнении, ибо ему не хотелось уступить меня Тутельману. Между тем он уже пронюхал, что Тутельман ходит вокруг меня. Меклер горячился, предлагал по 1000 рублей за выход в провинции, а в Москве — и больше, и даже совал мне в руку, в виде задатка, без расписки 1000 рублей, лишь бы закрепить дело. В подтверждение того, что он международный менеджер, показывал телеграмму от Жиля Маршекса, в которой последний соглашался на 20 концертов по 110 рублей за концерт. Бедный Маршекс, так хваставшийся в Париже своими потрясающими успехами в России: 110 рублей, да ещё полупочтенного импресарио! Впрочем, на французский взгляд, это уже кое-какой гонорар.

Несмотря на международную телеграмму и на гонорар в десять раз больше против неё, я возвратил Меклеру сунутые мне в руку 1000 рублей и отделался от него неопределёнными восклицаниями.

Когда я поднялся в номер, то зазвонил телефон от Тутельмана.

Не будучи в состоянии взвесить все предложения, я и тут мялся и попросил Тутельмана отложить разговор до завтра. Завтра, во всяком случае, надо будет решить, потому что Тутельман уезжает на юг, а я — в Ленинград.

Днём спал: вчера легли в 2, сегодня вскочили в 8, вс утро репетиция, затем продажа себя на Украину — в результате усталость и тяжёлая голова.

В 5 часов отправился в Большой театр, куда был приглашён специальной запиской от дирекции, для обсуждения предстоящей постановки Апельсинов”. Заседание происходило в ложе дирекции, точнее говоря, в гостиной, примыкающей к большой боковой ложе дирекции. В этой ложе также довольно часто сидят члены советского правительства. Нередко, по окончании спектакля, они запирались в этой гостиной и решали государственные дела.

В этой же гостиной вершились и дела театральные.

Дикий, Голованов, Прокофьев, Рабинович 1927г.Придя на заседание, я, по существу, знал только Голованова, Раб
иновича и Дикого, причём и Рабинович, и Дикий были в Большом театре новичками, в первый раз вступая в него. (На фото справа: А.Д.Дикий, Н.С.Голованов, С.С.Прокофьев, И.М.Рабинович - 1927г.) Понемножку, во время хода заседания, я разобрался, кто есть кто. Директор, коммунист Бурдуков, — старый партиец, ничего в театральном деле не понимающий, — являлся каким-то инородным шипом, вогнанным правительством в живое тело театра. Он был раньше, кажется, военным, и это помогало ему в том смысле, что он умел как-то решать и командовать.

Впрочем, держал себя он прилично, даже скромно, старался сглаживать разноголосицу всех артистов и произвёл на меня, скорее, симпатичное впечатление. Гораздо менее симпатичное впечатление произвёл на меня Лосский, главный режиссёр, которому, по-видимому, не нравилось появление на подмостках Большого театра нового режиссёра (Дикого) и который тихим голосом всё время вставлял палки в колёса.

&lt-…&gt- Цель заседания — выяснить, можно ли поспеть поставить “Апельсины” в течение этого сезона. Дикий требовал несметное количество репетиций, и Лосский сразу же дал понять, что с этим количеством репетиций нечего даже и думать поставить “Апельсины” хотя бы даже в мае.

&lt-…&gt-

Глиэр

Поперёк дороги стоял ещё “Красный мак” — революционный балет с музыкой Глиэра, — который на очереди шёл раньше “Апельсинов”, но, по-видимому, Бурдуков получил какую-то инструкцию свыше, чтобы “Апельсины шли как можно раньше, и потому он всячески настаивал на том, чтобы “Апельсины были поставлены до 1 июня. Не поэтому ли он показался мне симпатичным человеком? А может быть, в поспешности Бурдукова сыграло роль желание переплюнуть этой постановкой постановку ленинградскую, с надеждой повезти в заграничную поездку московские “Апельсины”, вместо ленинградских. Словом, заседание закончилось благополучно, с намерением приложить все усилия, чтобы “Апельсины” пошли в мае.

После заседания я вернулся домой, чтобы взять Пташку.

К нам присоединился Рабинович, и мы пешком отправились к Голованову обедать.

По дороге Рабинович с увлечением рассказывал о своём проекте выкрасить Москву:
Москва имеет отвратительный вид, — говорил он. — Масса домов облупившихся, давно не чиненных, и не скоро она застроится и примет надлежащий вид.

А между тем, если всю её выкрасить согласно известному плану, то какой может получиться эффектный город! Вообразите,целая синяя улица, а другая пересекает её в две краски

Мне этот проект очень понравился, но, конечно, это только проект.

У Голованова собрались те же лица, но присутствовала ещё Нежданова, с которой особенно хотела познакомиться Пташка, зная о той славе, которой пользовалась неждановская колоратура. Нежданова — уже пожилая дама, очень высокого роста, очень милая. Говорят, она уже теряет голос, но Голованову хочется, чтобы она пела Нинетту, — куда же с таким ростом влезать в апельсин!

Сегодня был такой же изумительный обед, как и в первый раз. К концу обеда подъехал Держановский и увёз Пташку к себе, так как по воскресеньям у них собираются, и он непременно желал, чтобы присутствовала Пташка, — очень жаль, что без меня, но тем более за ней будут ухаживать молодые композиторы.

По окончании обеда я сыграл III и IV акты “Апельсинов”, причём, как и в прошлый раз, Голованов блистал “абсолютным ритмом” и на основании моей игры ставил метрономические обозначения, а Дикий записывал все мои замечания в записную книжку.

В 11 часов прохождение оперы было окончено, и я вернулся домой усталый и с тяжёлой головой. Заснул я как убитый. В час ночи раздался оглушительный звонок по телефону. Я долго сидел на кровати, ничего не соображая. Когда же подошёл к телефону, то оказалось, что это никто.

 

7 февраля, понедельник

 

Проснулся усталый и ленивый, но понемножку разошёлся.

Опять репетиция, но я пошёл не к началу. Учили, главным образом, Второй концерт, который удалось довести до значительной степени ясности. &lt-…&gt- В зале Держановский, Голованов, затем Тутельман с контрактом, исправленным согласно моим вчерашним желаниям.

По окончании репетиции я удалился с Цейтлиным и, прочтя с ним контракт, подписал его. Таким образом, через месяц я еду на шесть концертов на Украину. Украинские государственные театры на мне, конечно, наживутся, но то, что они предлагают, — тоже сумма, к тому же в долларах, прямо чеком на заграницу.

По
возвращении в “Метрополь” телефон от Хаиса, того самого ловкача, который умудрился мне заплатить за ленинградские концерты вдвое меньше, чем Тутельман платит мне за провинцию. Хаис только что явился из Ленинграда и желает засвидетельствовать мне своё почтение. Под предлогом, что очень занят, я отвечаю, что, к сожалению, не могу сейчас принять его.

Однако оказывается, что Хаис уже в “Метрополе” и звонит мне снизу- кроме того, он имеет письмо для меня от Асафьева. Я отвечаю, что, к сожалению, должен сейчас уходить и что если он хочет подождать меня минуту, то я сейчас спущусь. Через пять минут я спускаюсь, обмениваюсь с ним несколькими официальными словами и ухожу.

Вечером концерт — вторая симфоническая программа. Весь Большой зал консерватории продан. Первым номером идёт увертюра (опус 42)…

Прокофьев за роялемПо окончании увертюры долго переставляют пюпитры, и затем я выхожу играть Второй концерт. Я волнуюсь и рассуждаю с собой: из-за чего, собственно?

Из себялюбия, разумеется: что скажут, если сам Прокофьев изоврался?

Доказываю себе, что платформа неверная: ну, ошибся, и неважно — концерт всё равно остаётся тем же. Рассуждения помогают, и я выхожу играть довольно спокойно. Однако это спокойствие не удаётся сохранить в наиболее трудных местах… — свинство. Впрочем, остальное играю хорошо и с подъёмом… После Скерцо крики “бис”, но бисировать я, разумеется, не могу.

После концерта успех колоссальный. Совершенно очевидно, что он производит впечатление гораздо более сильное, нежели Третий. После того как я несколько раз выхожу кланяться, а оркестр всё ещё сидел на местах, Цейтлин шёпотом предлагает повторить Скерцо. Я всё ещё чувствую себя не отдохнувшим, но триумфальное настроение зала и даже оркестра придаёт силы. Повторяем Скерцо, на этот раз загнав его и чуть-чуть смазав.

В артистической Яворский с бурными встречами, затем Мясковский, мадам Литвинова. Тут же Надя Раевская, и странно было видеть обеих рядом: одну — англичанку, несущую ботики в руках и какими-то пружинами судьбы вынесенную на положение жены министра&lt- другую&gt- — аристократку, с мужем в тюрьме и не знающую, как вытянуть его оттуда. Однако знакомить их было бы неосторожно, и пришлось разговаривать то с одной, то с другой.

Затем меня отозвали в сторону и познакомили с Сосновским — важным коммунистом, статьи которого пользуются большим влиянием и о котором Цуккер говорит с почтением в голосе. Сосновский спрашивает меня, прочёл ли я революционную поэму, которую прислали мне комсомольцы. Я всячески выпутываюсь, потому что действительно какую-то книжку мне прислали на адрес Персимфанса, но я так её в правлении Персимфанса и оставил. Сосновский необыкновенно скучным тоном бубнит мне о достоинствах комсомольской книжки и о желательности, чтобы я обратил на неё внимание. Я же в это время думаю: “Неужели так томительно скучны вожаки коммунизма и книги, ими рекомендуемые?”

Наконец публика начинает расходиться из артистической, и Сосновский от меня отваливается. Начинается II отделение концерта: сначала марш и скерцо из “Трёх апельсинов” (в качестве “любимейших пьес народа”), затем сюита из “Шута”*. Я сижу в артистической и через щели тоненькой перегородки отлично слышу её. Сюита звучит хорошо. По окончании громкие вызовы. При моём выходе на эстраду — целое торжество: оркестр играет туш, зал встаёт и орёт оглушительно.

*“Сказка про шута, семерых шутов перешутившего”, — первый балет Прокофьева. (Премьера: 1921, Париж)

По окончании концерта мне надо ехать ещё в Рабис, то есть в Клуб работников искусства, где меня давно просили сыграть хоть несколько пьес. Оказывается, я обещал сыграть сегодня после концерта, о чём мне энергично напоминают. Пташка, я и Цейтлин отправляемся туда.

Идём пешком, так как это совсем рядом, где-то в переулке около Никитинской*.

Вокруг расходится публика с концерта, оживлённо обмениваясь мнениями.

*Ошибка О.С.

Прокофьева. Имеется в виду улица Никитская: в более позднее советское время — улица Герцена, ныне — Большая Никитская. (Название Малая Никитская ныне возвращено бывшей улице Качалова.)

В Рабисе какая-то странная публика: есть совсем зелёная молодёжь, есть малоинтеллигентные лица, но, оказывается, сейчас здесь съезд и оттого такой пёстрый состав. Я нетерпеливо прошу, чтобы мне
дали поскорее сыграть мои пьесы и отпустили домой. Публику, циркулирующую по всему помещению, быстро сгоняют в зал, затем я играю пять коротких номеров и, несмотря на аплодисменты и крики “бис”, стремительно уезжаю домой.

Завтра мы должны, наконец, тронуться в Ленинград. Оттуда уже письма, телеграммы и полное расписание нашего времяпрепровождения на всё наше пребывание, которое сделал Асафьев.

Между прочим, там пойдёт и Восьмая симфония Мясковского.

Сегодня я спрашивал его, приедет ли он, но нямочка* всё пролечил на зубы и, кажется, поехать ему не удастся. Мне страшно хочется предложить ему денег на поездку. Ведь, в сущности, сейчас они поступают ко мне без счёта и числа, но я не знаю, как к нему подступиться так, чтобы не обидеть.

*“Нямочка ласково-шутливое прозвище, придуманное Прокофьевым из аббревиатуры имени, отчества и фамилии Н.Я. Мясковского.

Комментарии

Добавить изображение