СКАЗО ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"
07-04-2002
(Отрывки из дневника 1927 г. - продолжение [5])
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3] продолжение [4]
Подборку подготовил Д. Горбатов.
8 февраля, вторник
<-…>- Завтракать мы с Пташкой отправились к Сараджеву, который давно добивался, чтобы мы у него побывали. И хотя времени у нас было страсть как мало, всё же первому исполнителю моих сочинений в Москве отказать было нельзя, тем более что Сараджев, ныне уже седеющий, так-таки в большие дирижёры и не вышел, несмотря на свои огромные музыкальные данные, и потому чувствовалось, что в нём жила какая-то обида на окружающий музыкальный мир.
<-…>- Завтракали ещё Мясковский и Держановский, которые немедленно затеяли нескончаемый спор о значении Персимфанса. Ясно, что дом всякого дирижёра был враждебной территорией для оркестра, обошедшегося без такового. Я мало вмешивался в этот спор, но в защиту Персимфанса вс же выдвинул важность верных нот, которые играет этот ансамбль, а отсюда и проистечение лучшей звучности у оркестра.
После очень вкусного завтрака (вообще в Москве завтраки и обеды были один лучше другого) перешли к роялю, и Сараджев попросил сообщить темп и мои пожелания в Классической симфонии и Сюите из “Апельсинов”.
Дело в том, что ловкий Держановский, несмотря на лапу, наложенную на меня Персимфансом, успел отхватить для Ассоциации современной музыки московскую премьеру Классической симфонии, которой и будет дирижировать Сараджев.
Сараджев и тут блеснул своим музыкантским глазом и указал мне одну опечатку в моих печатных партитурах, внимательно мною прокорректированных.
<-…>- Однако пора было уходить, так как в “Метрополь должна была явиться целая цепь визитёров- затем надо было собирать чемоданы и ехать в Питер. Визитёры были расположены у меня в порядке, как у зубного врача, — по полчаса на каждого. Но, как и полагается русским визитёрам, все они опоздали, сбились в кучу и потом были недовольны, что один мешал другому.
Первым номером явилась Чернецкая — та самая, которая своим балетом должна была перевернуть весь мир. Она появлялась в артистической на нескольких моих концертах, каждый раз добиваясь свидания, дабы рассказать мне свои проекты. Я в них ни на волос не верю, да и отзывы окружающих были о ней весьма посредственны, но Чернецкая была женщина настойчивая, демоническая, к тому же бывшая любовница Луначарского и, сверх того, отложившая на день свой отъезд, лишь бы прочесть мне свой манускрипт, — словом, пришлось её принять. Содержание балета было достаточно сложно и изложено весьма подробно, так что на прочтение его требовалось минимум 40 минут. Это был сладкий советский сюжет — с благородными рабочими, развратными банкирами, фабриками, люксозными апартаментами буржуев и пр., — т. е. всем тем, от чего теперь уже тошнит даже самых заядлых коммунистов. Чтение второй половины балета происходило при самой ужаснейшей для Чернецкой обстановке, ибо я видел, что это никуда не годится- между тем в номере появились следующие посетители, всё время звонил телефон, а Пташка отказывала какому-то интервьюеру, который опоздал против своего времени, — словом, ад для чтеца, но Чернецкая с отчаянием продолжала читать, а я из приличия слушал её одним ухом, дивясь её геройству. Впрочем, надо сказать, что отдельные моменты были задуманы не без таланта, однако как-то странно опаздывали против событий: балет цифр на бирже, то возносящий, то низвергающий банкиров, был задуман неплохо, но ведь цифры поют и пляшут уже в последней опере Равеля*, хотя об этом она могла и не знать- фабрика, приходящая в движение балетным образом, — тоже неплохо, но ведь это мы с Якуловым использовали в моём последнем балете для Дягилева — чего опять-таки она не знала… Когда я обо всём этом сообщил ей, у неё прямо опустились руки и она растерянно сказала:
Я этого не знала, вы меня убили.
*Имеется в виду опера-балет Мориса Равеля “Дитя и волшебство” (премьера: 1925, Монте-Карло).
Но, по крайней мере, одним ударом дело было ликвидировано.
Следующим пришёл Разумовский, секретарь московского общества авторов, очень милый господин, с которым я уже был в переписке из-за границы.
С ним надо было решить целый ряд вопросов: о пресечении перепечатки моих сочинений на Украине, о получении мною
% за исполнение моих сочинений в концертах, о том, чтобы они не делали отчислений в свою пользу с авторских гонораров, которые я получаю в Мариинском театре помимо них. Разумовский сообщил мне, что сборы первых двух концертов (симфонических) были по 2500 рублей, а с клавирабэнда — по 3500 рублей. По-видимому, за моё пребывание в СССР я получу одних авторских отчислений с концертов более 1000 рублей.
Мелькнуло ещё несколько лиц, затем приехал Цуккер. Я спросил, как дело Шурика. Он ответил, что данная мною справка лежит у него на столе и что он всё время помнит об этом деле, но то лицо, к которому надо обращаться, сейчас в отъезде и вернётся дня через четыре. У меня начинает возникать сомнение, не старается ли Цуккер отвертеться от этой щекотливости.
Между тем Пташка всё время укладывает вещи, торопимся и суетимся. Отельный посыльный представляет счёт за утюжку брюк — 2 рубля.
Я возмущаюсь и говорю, что это эксплуатация. Он говорит:
Такой тариф.
Я:
Таких цен не существует ни в одной стране, даже в Америке, и такой тариф не может существовать. Для того чтобы загладить брюки, требуется 10 минут значит, портной зарабатывает 12 рублей в час. Тогда почему вся Москва не гладит брюки?
В дело вмешивается Цуккер, но посыльный ему дерзит. Цуккер чувствует себя до мозга костей коммунистом, т. е. офицером Л. Гв. Его Величества, и заявляет, что подобное его поведение будет сообщено в Профсоюз и ему будет нагоняй. Не знаю, чем это кончается, но я за брюки не плачу, и мы в таксомоторе выезжаем на вокзал, причём Цуккер нас провожает.
На Николаевском вокзале, ныне Октябрьском1, вижу Чернецкую, которая тоже едет в Ленинград, — кажется, в связи с сегодняшним балетом, ибо она говорила мне, что читала балет Луначарскому и тот дал ей горячую рекомендацию к Экскузовичу2.
1 Ныне — Ленинградский.
2 Иван Васильевич Экскузович (1883–1942) театральный деятель- в те годы Управляющий академическими театрами Ленинграда и Москвы.
Очутившись на платформе, я с любопытством рассматриваю скорый поезд, с которым мы должны ехать. По путеводителю я уже знаю, что он сохранил свою довоенную скорость. Но состав вагонов сильно изменился.
Раньше он был такой корректный и нарядный, теперь, правда, первый вагон, который мы видим, — спальный международного общества, но затем следует нескончаемое число вагонов III класса, ныне “жёстких”, и только где-то далеко один вагон II класса.
У нас маленькое купе международного общества. Цуккер, стоя с нами у входа, замечает:
В вашем же вагоне едет Экскузович.
Я говорю:
Ах, это очень кстати.
Мы прощаемся, и поезд трогается. Направляясь по коридору к нашему купе, я здороваюсь с Экскузовичем, но не очень смело, не будучи уверен, он ли именно это. Видя при этом некоторое удивление на лице Экскузовича, я решаю, что поздоровался с чужим человеком, и спешу пройти в наше купе.
Минут через пятнадцать я выхожу в коридор и вижу рядом в коридоре Экскузовича: это действительно он. Но теперь он разговаривает с какими-то лицами и некоторое время выдерживает тон, не обращая на меня внимание, по-видимому, обиженный моей странной встречей с ним. Помилуйте, он поставил “Три апельсина”, и так замечательно, а вдруг автор с ним еле поздоровался и сейчас же помчался дальше! Его разговор с соседями длился минут десять, затем он сразу повернулся ко мне с какой-то любезной фразой. Из купе появилась Пташка, перед которой он расшаркался, как настоящий дамский кавалер, и затем разговор затянулся на целый час.
Экскузович подтвердил, что он собирается везти “Апельсины” в Париж, и даже начал задавать мне вопросы о разных технических деталях — как, например, о цене билетов в Гранд Опера и о размерах полного сбора, — на что я, разумеется, не смог ему ответить. Очень интересовался моим новым советским балетом нельзя ли его как-нибудь выцарапать от Дягилева к предстоящему в будущем сезоне юбилею октябрьской революции. Говорил, что у них замечательная новая балерина, совсем юная девушка, и что, конечно, надо приложить все усилия, чтобы Дягилев не выкрал её за границу.Вообще, Дягилев рисуется какой-то хищной птицей, которая стремится выклевать всё, что ни появляется хорошего.
Около часу ночи разошлись, наконец, по нашим купе, причём Экскузович напомнил, что послезавтра даёт “Апельсины” специально по случаю
моего приезда. Я об этом знал уже по письмам Асафьева. Пташка нашла Экскузовича интересным собеседником и человеком не без шика.
9 февраля, среда
Вскочил я в восемь часов, дабы успеть выбриться и посмотреть в окно на окрестности Петербурга, столь мне знакомые. Однако под толстым покровом снега я многого не узнал, в том числе и Саблина.
10 часов — Ленинград. На платформе встречают Асафьев, Оссовский1, Щербачёв2, Дешевов3 и ещ человек шесть незнакомых — представителей от каких-то музыкальных групп.
Пока носильщик вытаскивал наши чемоданы, а я обнимался с друзьями, Экскузович быстро простился и со своим чемоданчиком умчался вперёд, но когда мы двинулись по платформе к выходу, то вскоре нас встретил Экскузович с группой людей и, знакомя меня с ними, сказал:
Вот, Сергей Сергеевич, вас встречают представители от Актеатров.
Я со всеми ими раскланялся, и затем мы расстались до завтра — на “Апельсинах”. Асафьев сказал:
Ну и ловкий же этот Экскузович! Конечно, они приходили для доклада своему директору, а он сейчас же воспользовался, чтобы устроить встречу тебе.
1 Александр Вячеславович Оссовский (1871–1957) — музыковед, критик- ученик и друг Н.А. Римского-Корсакова.
Помог молодому Прокофьеву напечатать его первое произведение.
2 Владимир Владимирович Щербачёв (1889–1952) композитор- профессор Ленинградской консерватории.
3 Владимир Михайлович Дешевов (1889–1955) композитор- соученик Прокофьева в Петербургской консерватории.
Мелькает знакомый вокзал, и нас сажают в автомобиль.
Ленинград покрыт снегом, погода ясная, и это придаёт ему чистый, опрятный вид. Бегемотообразный памятник Александру III1 — его оставили в назидание коммунистическому потомству о том, какие нескладные были цари.
Едем по Невскому, я ощущаю радость и волнение. Памятник Екатерине тоже на месте, и эта площадь с Александринским театром тоже очень красива.
В Гостином Дворе бросаются в глаза многие заколоченные магазины. Поворачиваем на Михайловскую, ныне улица Лассаля2, и останавливаемся у Европейской гостиницы. Автомобиль заламывает какую-то огромную цену, и отельный швейцар платит ему половину.
1 Памятник Александру III (работы П. Трубецкого) был убран в начале 1930-х годов.
2 Ныне — вновь Михайловская.
В Европейской гостинице нам оставили просторный номер с большой ванной и с кроватями в той же комнате, но отделёнными занавесками.
Номер этот значительно просторней московского, но московский был чистенький, с иголочки, и вид из него был изумительный. Европейская же гостиница как будто несколько обветшала со времени своей былой славы, хотя по-прежнему остаётся лучшей в городе.
С нами приезжает также Асафьев, и мы вместе пьём кофе.
Асафьев страшно радуется и ещё раз объясняет мне составленный им план моего пребывания в Ленинграде. Особенно он заботился, чтобы один день был отдан всецело ему и чтобы мы этот день провели у него целиком в Царском.
Затем вновь появляются Оссовский и Щербачёв. <-… Позже>- появляется Малько1. Он такой же бойкий, как всегда, хотя и постарел. Вообще, иные лица за десять лет изменились мало, другие — наоборот, и когда сравниваешь последних с их образами, оставшимися в памяти, вдруг видишь, сколько воды утекло. Малько теперь директор Филармонии, заместив ушедшего Климова. Таким образом, в истории с обыгрыванием меня в смысле гонораров у Малько оказалась преудобная позиция: “Я что? Я ничего. Это мой предшественник, и его смета уже подтверждена”.
Малько пробыл недолго, рассказал несколько смешных историй совсем ровным голоском и ушёл. Его сменил Дранишников2. Вот этого время никак не коснулось: такой же молодой, весёлый — тяжёлые годы только несколько обточили его и сделали более привлекательным. Он сразу стал захлёбываться “Апельсинами” и бойко объяснять, какие перемены и улучшения внёс он при постановке их. Впрочем, бó-льшая часть — в мелочах, но потом он вдруг оробел и просил завтра при слушании быть не слишком придирчивым.
1 Николай Андреевич Малько (1883–1961) известный дирижёр. В 1928 году эмигрировал.
2 Владимир Александрович Дранишников (1893–1939) дирижёр- соученик Прокофьева. Аккомпанировал ему на экзаменационном исполнении Первого фортепианного концерта. С 1936 года Главный дир
ижёр Киевской оперы. Умер во время концерта.
Так как время приближалось к часу, то я оставил всех завтракать, — т. е. Асафьева, Дранишникова, Щербачёва и Оссовского.
Последнему давно уже было пора в консерваторию по своим инспекторским обязанностям, но он позвонил, что не придёт. Завтрак длился до 4 с половиной часов, затем все снялись с якоря. Пташка очень устала и легла отдохнуть- я же горел нетерпением поглядеть на Петербург, и потому вышел вместе со всеми. Мы прошли на Михайловскую улицу и повернули по Невскому направо по направлению к Адмиралтейству. Всюду мои афиши, двух типов: одни объявляют о двух симфонических концертах, другие — о двух реситалях.
За долгие годы странствования за границей я как-то забыл Петербург. Мне стало казаться, что его красота была навязана ему патриотизмом петербуржцев и что по существу сердце России — конечно, Москва- мне стало казаться, что европейские красоты Петербурга должны меркнуть перед Западом и что, напротив, евразийские красоты иных московских переулков остаются чем-то единственным. Настроенный таким образом, я сейчас был совершенно ошеломлён величием Петербурга: насколько он наряднее и великодержавнее Москвы! Белый снег и ясная погода способствовали этому впечатлению. Оссовский, Дранишников и Асафьев мало-помалу разошлись в разные стороны по своим делам, а Щербачёв взялся провожать меня дальше.
Мы вышли к Зимнему дворцу. Тут перемены: решётка у сада снята, и сад открыт для циркуляции. Но это исчезновение решётки не портит картины, и, наоборот, площадь становится как-то просторнее. Щербачёв объясняет, что необычно разросшийся Эрмитаж перекинулся в Зимний дворец и слопал больше половины его комнат.
Генеральный Штаб выкрашен в ярко-жёлтый цвет с белыми колоннами. Это новость: раньше он был тёмно-красный, как и дворец. Последний ещё сохранил свою тёмную окраску, но и он намечен к перекрашиванию. Хорошо ли это? Я люблю его тёмно-красным. Но Щербачёв объясняет, что оригинальная его окраска была иная.
Наш выход к Неве совпадает с закатом солнца. Закат фантастический: розовый, и розовым же цветом он заливает Неву, снег и даже стены зданий.
В этом освещении Нева и Петропавловская крепость изумительно красивы.
Мы идём по набережной и сворачиваем на Зимнюю канавку.
Щербачёв, который преподаёт теперь теорию композиции в консерватории, с увлечением рассказывает про свою новую систему преподавания и про ещё более смелые планы новейших нововведений согласно этой системе.
У меня в представлении ещё старая консерватория с необходимыми и непререкаемыми звеньями — гармонией, затем контрапунктом, потом фугой и формой, — и мне странно и любопытно теперь слушать новые теории Щербачёва, согласно которых все эти звенья летят к чёрту и устанавливаются совершенно новые принципы, о которых он с волнением рассказывал мне, считая меня главою современности в музыке.
Щербачёв проводил меня до Европейской, и я повалился на постель, дабы передохнуть перед вечером, для которого была уже задумана довольно обильная программа. Заснуть, однако, не удалось, так как за стеною упражнялась певица, которая окончательно вывела меня из терпения. Я помчался виз объясняться с конторой отеля, но там мне объяснили, что это тенор Смирнов.
Да нет же, я умею отличать женский голос от мужского! — закричал я.
Но мне объяснили, что к нему ходят дамы, которые тоже поют. Впрочем, не дальше как через несколько часов Смирнов уезжает и вс это прекратится.
<-…>- В 11 часов явились Асафьев, Дранишников и Щербачёв, дабы забрать меня и Пташку и отвести нас в литературно-художественный кружок на Фонтанке, где в мою честь был устроен вечер-встреча, о чём неделю тому назад была переписка с Москвой. Мы ехали мимо Александринского театра, который был освещён, по примеру Гранд Опера, ярко-малиновым цветом, т. е., точнее сказать, невидимо освещено было пространство позади колонн, и на этом светящемся фоне прикрытые снегом деревья и памятник Екатерине выглядели чрезвычайно красиво.
В литературно-художественном кружке тьма народу. <-…>- Концертная программа начинается необыкновенно поздно — кажется, половина второго ночи, так как музыканты где-то задержались. Начинают с еврейской увертюры1, которую играют, впрочем, слишком медленно. Затем пианист Друскин <-…>- играет мою Четвёртую сонату2 — скорее, неважно, и соната мне кажется скучной. Далее вылазят четыре фаготиста и иг
рают скерцо3 — очень хорошо, бойко, с нахальством- чрезвычайный успех и бисирование. После этого мне дали понять, что моя очередь. Я не стал ломаться и сейчас же сыграл ряд мелких пьес, которые были встречены громкими аплодисментами.
1 Увертюра на еврейские темы для кларнета, двух скрипок, альта, виолончели и фортепиано (опус 34, 1919).
2 Соната для фортепиано № 4, памяти М.А. Шмидтгофа (опус 29, 1917).
3 Юмористическое скерцо для четырёх фаготов.
(Переложение одноимённой фортепианной пьесы из опуса 12, 1913.)
Далее всех удалили из зала- в зале же появились столы, и был накрыт ужин на массу человек. За нашим столом — та же компания, что утром за завтраком, но ещё много других: среди них артист Юрьев*, который умудрился до сих пор щеголять в царских запонках с коронами. Сам ужин был неважный, но всё же подписка на него, по-видимому, была довольно дорогая, ибо для учеников консерватории (ныне студентов консерватории) она была не по средствам. Поэтому они сложились и делегировали двух человек это очень трогательно.
*Ю.М. Юрьев (1872–1948) известный актёр Александринского театра.
Затем Оссовский, сидевший рядом со мною, поднялся и произ<-нёс>- речь, длинную и литературную, во время которой он несколько волновался и пальцы, которыми он опирался на стол, несколько дрожали. Речь была обращена ко мне и касалась моего возвращения в Россию, значения моей музыки и даже моей личности, которую он охарактеризовал необычайно привлекательно. Я же в это время дрожал от ужаса, потому что всё это означало, что мне надо отвечать. Через некоторое время я тихонько спрашиваю у Оссовского:
Александр Вячеславович, мне надо отвечать вам?
Но он смутился и сказал:
Сергей Сергеевич, это уж как вы чувствуете.
Следовательно, надо было отвечать, и притом чем скорее, тем лучше — раньше с плеч долой. Поэтому я встал и, вспоминая мою речь в Москве, пил на этот раз за Ленинград и за ленинградских музыкантов, вообще нёс какую-то посредственную ерунду.
Пташка была очень польщена, когда Оссовский поднялся ещё раз и произнёс тост в её честь. Затем нас снимали, и, как только было возможно, я сорвался удирать домой ввиду репетиции завтра утром. И было время — мы попали в Европейскую половина четвёртого, ужин же в нашем отсутствии продолжался до пяти.