СКАЗ О ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"

14-04-2002


(Отрывки из дневника 1927 г. - продолжение [6])
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3] продолжение [4] продолжение [5]

 

10 февраля, четверг

 

Утром первая оркестровая репетиция с Дранишниковым. Идти недалеко: Дворянское собрание против наших окон, только перейти улицу.

Как красив Колонный зал! Вообще, сколько воспоминаний связано с детства с этим залом! А какое благоговение вызывал большой симфонический оркестр, так широко раскинувшийся на эстраде! Но теперешний филармонический оркестр не первого сорта. Среди музыкантов много молодого элемента, в том числе моих бывших товарищей по консерватории, которые когда-то играли в консерваторском оркестре под моим управлением. (Я, впрочем, лишь некоторых с трудом вспоминаю.) Много, однако, в этом оркестре осталось из старых грибов, попавших сюда по наследству из придворного оркестра, от которого, впрочем, и ведёт начало теперешний филармонический оркестр. Некоторые из этих грибов до сих пор не привыкли к новой музыке и жмутся от неразрешённой секунды, как от укуса блохи.

Кончится тем, что я когда-нибудь убью этого первого виолончелиста, с раздражением сказал мне Дранишников в антракте. &lt-…&gt- Из него выработался отличный дирижёр.

В антракте меня окружают бывшие консерваторцы из оркестра и расспрашивают, надолго ли я приехал и собираюсь ли остаться насовсем.

Не оставайтесь, — сами же они говорят мне. — Если вы устроились за границей, так и живите там, а здесь совсем нехорошо.

Во второй половине репетиции Дранишников занимается Третьим концертом. Я сажусь за рояль и, наигравшись с Персимфансом, чувствую, насколько легко и просто играть с дирижёром. &lt-…&gt-

Среди других на репетиции были Асафьев и Щербачёв, и по окончании её они, Дранишников, Пташка и я отправились завтракать. &lt-…&gt- Но в Ленинграде как-то не было такого симпатичного ресторана, как в Москве на Пречистенке. Никто не знал, куда идти. Наконец попали в какое-то странное учреждение тут же напротив, где нас долго заставили ждать и накормили дорого и скверно.

Между тем пора уже было идти в Эрмитаж, где нам сегодня должны были показывать различные достопримечательности. Мы все двинулись пешком по Невскому, по дороге показывая Пташке Ленинград. Асафьев &lt-и&gt- Дранишников уехали по делам, а Щербачёв отправился с нами в Эрмитаж, чтобы передать нас своей жене, которая служила там.

В Эрмитаже нас ввели через особый вход, так как мы являлись в качестве почётных посетителей. К нам вышел директор, Тройницкий, очень интересный и не лишённый шика господин, который, несмотря на то что он бывший лицеист и совсем не большевик, уже много лет состоит во главе Эрмитажа, с необыкновенной ловкостью и умением управляющий им, несмотря на все подводные рифы, рождающиеся из соприкосновения с коммунистическим правительством.

Тройницкий лично повёл нас осматривать сокровенную часть Эрмитажа — отдел драгоценностей. Это отдел, в который даже сам директор не так легко может попасть, ибо предварительно надо расписаться в книге, пройти через охрану и вообще проделать целый ряд формальностей. В комнате драгоценностей много красивого и любопытного, хотя я и не очень люблю все эти вещи несметной цены. Тут были и усыпанные брильянтами уборы, и табакерки, и оружие царей, всё это переливавшее камнями всех цветов. Тройницкий с небрежной элегантностью, за которой скрывалась большая гордость, показывал нам эти предметы, давая нам короткие объяснения, иногда роняя между ними шутку.

Из комнаты драгоценностей, где, между прочим, мы были заперты во время осмотра, мы прошли в скифский отдел, причём Тройницкий удалился, а его заместил другой человек, специалист по этому делу. Здесь были особенно интересные изделия из мягкого золота.

После скифского отдела — персидский, и новый специалист, но осмотр уже длился несколько часов, и мы устали. Через картинную галерею пробежали не останавливаясь, так как уже стемнело. Мы бросили лишь общий взгляд и посмотрели, какой огромный кусок отвоевал Эрмитаж от Зимнего дворца.

Совсем замучавшись, вышли мы наконец наружу. Однако Эрмитаж оказал нам большое внимание тем, что сам директор показывал нам секретное отделение его, а в последующих отделениях прикомандировывался к нам для объяснений специалист.

Выбравшись из Эрмитажа, мы отправились с визитом к Глазунову*.

Ещё с консерваторских времён у мен
я с ним установились какие-то сомнительные отношения, но так как в Ленинграде он всё-таки остался крупной фигурой, даже несмотря на то что музыкальная жизнь идёт теперь как-то мимо него, то ещё в Париже решил, что по приезде в Ленинград буду приличен и отправлюсь к нему с визитом.

Александр Глазунов*Александр Константинович Глазунов (1865–1936) — один из крупнейших русских композиторов конца XIX начала ХХ вв.- дирижёр, просветитель, музыкально-общественный деятель.

Ученик Н.А. Римского-Корсакова- участник Беляевского кружка. Профессор Петербургской консерватории (1899–1905)- ушёл с другими профессорами в знак протеста, но затем вернулся, когда революционные требования студентов были удовлетворены. Директор Петербургской—Петроградской—Ленинградской консерватории (1905–1928). С 1928 г.в эмиграции- с этого времени сочинять музыку фактически прекратил, последние годы жизни гастролировал как пианист и дирижёр. Завершил оперу “Князь Игорь” (совместно с Римским-Корсаковым)- записал по памяти утраченную первую часть Третьей симфонии А.П. Бородина- из личных средств выделил именную стипендию Д.Д. Шостаковичу. Почётный вице-президент Русского симфонического общества в Великобритании (1906), почётный доктор Кембриджского и Оксфордского университетов (1907), Народный артист РСФСР (1922), член Музыкальной академии в Стокгольме (1929). Умер в Париже- прах перевезён в Ленинград и погребён в Александро-Невской лавре (1972).

Я не помнил номера его дома, но знал его “в глаза” и без труда нашёл его. Но парадный ход был закрыт. Я знал, что парадные в Ленинграде были закрыты ещё с самого начала революции, но не думал, что это простиралось и до настоящего времени. Итак, надо было идти с чёрного.

Мы вошли во двор. Двор огромный, с деревьями: купцы Глазуновы строили свой дом широко и просторно. Справившись у дворника, как пройти к Глазунову, мы стали подниматься по довольно скверной и грязной лестнице, пока на одной из дверей не увидали медную табличку, на которой было выгравировано Глазунов”, без имени и отчества.

Позвонили — ничего- ещё раз позвонили — и ещё раз ничего.

Постучали, на случай если звонок не звонит, — и опять ничего. Решили, что никого нет дома, и начали вытаскивать визитные карточки, чтобы бросить их в ящик для писем. Мороз был порядочный, и даже здесь на лестнице пальцы леденели,как только снимешь перчатку. На прощание постучали ещё раз, посильнее, и услышали за дверью шаги. Затем дверь была отперта, и мы увидели двух дам: одну молодую, другую постарше, но всё же очень моложавую. Это были мать и дочь, причём мать была интереснее дочери.

Ещё в 1918 году, приехавши в Нью-Йорк, я услышал &lt-…&gt-, что Глазунов женился, но это звучало как анекдот. Рассказывали, что его жена — консерваторка и совсем молодая девушка. Другие говорили, что это ерунда и что Глазунов и не думал жениться. Самое интересное — это то, что и здесь, в Петербурге, в точности не знали, женат он или нет, и если да, то на ком, на матери или на дочке. Несомненно было одно, что эти две дамы, довольно живые и интересные, поселились у Глазунова и заботились о нём, а престарелому композитору нужна была женская рука, да, вероятно, и скучно было ему одному сидеть в своей огромной квартире, которую большевики, к чести их будь сказано, целиком оставили за ним.

Я объяснил дамам, что пришёл с женой засвидетельствовать почтение Александру Константиновичу, а дамы объяснили, что его нет дома, и очень радушно стали просить нас войти. Нас провели через кухню, а затем мы попали в залу, которая была мне уже знакома по тем давним временам, когда я приносил Глазунову мою симфонию е-моль [ми-минор], ныне погибшую за исключением анданте, вошедшего в переделке в Четвёртую сонату.

Мы просидели минут десять-пятнадцать, причём дамы жаловались на режим, на трудность житья в советском Ленинграде, на постоянную видимую и невидимую слежку, на то, как какая-то дама хотела уехать, но как в последний момент ей кого-то подослали и, к чему-то придравшись, отправили не за границу, а под арест, и пр. и пр.

Мы стали прощаться, дамы радушно проводили нас до самой двери, и мы поспешили домой, чтобы хоть чуть-чуть отдохнуть перед спектаклем Апельсинов”. Дома письмо с приглашением в ложу дирекции и с приложением ложи для друзей и знакомых, но уже по

здно и использовать эту ложу нельзя. Можно, впрочем, начать звонить по телефону, но предпочитаем посидеть спокойно и немножко прийти в себя.

Вскоре зашёл Асафьев, и мы вместе отправились в Мариинский театр. Пташка и Асафьев сели в первые санки, я — сзади них во вторые, торопя извозчика, так как времени оставалось в обрез. Мелькнули Казанская, Вознесенская, Офицерская — всё это такие знакомые места. Вот консерватория, а вот и Мариинский театр, перекрашенный в тёмно-красный цвет, наподобие того, как раньше был Зимний дворец. И хотя Зимний дворец я люблю тёмно-красным, всё же мне жалко, что Мариинский театр расстался со своей прежней желтоватой окраской.

Мы подъезжаем прямо к секретариату, где нам предлагают сесть или в боковую ложу 1-го яруса или в партер, чтобы лучше всё было видно. Я выбираю партер, и секретарь проводит нас в 4-ый ряд у среднего прохода. Я счастлив вновь увидеть Мариинский театр, оглядываю его несколько раз, но Дранишников уже у пульта, свет погашен и спектакль начинается. Пташка указывает мне на левую ложу и сцены: она заполнена трагиками, которые в этой постановке преподнесены как рецензенты.[Kраткое содержание оперы Прокофьева "Любовь к трём апельсинам" можно посмотреть здесь. - Прим. Д. Г.] Комики появляются на авансцене, но пустоголовые вновь появляются из ложи бель-этажа с правой стороны, отсюда любопытно воспринимается контрапункт: один голос — в правое ухо, другой — в левое. Когда появляется герольд, то он сам играет тромбоны — трюк, о котором меня уже с гордостью предупреждал Дранишников: “У нас есть такие певцы, которые даже на тромбоне играть умеют”. А рядом с ним маленький мальчик, который вообще ничего не делает, — очень смешно.

Все эти маленькие выдумки как-то сразу с необычайной остротой ввели меня в спектакль — видно было, что постановка была схвачена с увлечением и талантом. Далее последовал ряд трюков, и каждый из них меня веселил: тут и Труффальдино, которого зовут из залы, но который прилетает сверху сцены (кукла, моментально подменяемая человеком), тут и совершенно фантастический ад, разросшийся до подавляющих размеров, с куклами, плавающими и кричащими во всех этажах сцены, и маг Челий, забавно трактованный как ёлочный дед-мороз, и стол со спрятанной под ним Смеральдиной, который бегает за Леандром, чтобы лучше послушать его заговор с Клариче. Заклинание, которым кончается I акт, поставлено всерьёз, с нетерпимым мельканием зеркальных бликов на заклинающих, придающих им фантастический характер.

Во II акте, в сцене празднества, навешены трапеции, на которых сидит часть действующих лиц. Относительно этих трапеций я уже слышал два противоположных мнения: одни считают их замечательным изобретением, позволившим заполнить всю сцену доверху действующими лицами; другие же находят, что эти действующие лица, парализованные страхом свалиться, представляют собой жалкие фигуры. Я последнего, однако, не нашёл, и сцена мне понравилась. Драка уродов, однако, не удалась, как не удалась она во всех предыдущих постановках. Когда Труффальдино толкает Фату Моргану и она должна упасть, задравши ноги, то оказывается, что у неё под юбкой привязана вторая пара искусственных ног, которые она и вскидывает, — эффект уморительный. Следующая, однако, за этим темнота как-то прерывает действие, и я решаю, что эту темноту надо отменить. Чертенята во время заклинания Фаты (равно как и раньше, в инфернальной сцене) завывают в рупоры согласно моей рекомендации, и это выходит хорошо и страшно.

В III акте Челий, вызвав Фарфарелло, сам его боится; Фарфарелло же не только поёт, но всё время приплясывает, о чём опять-таки мне с гордостью сообщил Дранишников. Когда Челий останавливает Принца и Труффальдино, то он для этого появляется на мостике, перекинутом высоко наверху сцены, и эффектно ведёт переговоры сверху вниз; оттуда же он бросает красный бантик. Совершенно ошеломляюще проходит разговор Принца с Труффальдино в замке Креонта, перед покражей. Этот труднейший разговор на фоне стрекочущих скрипок, который Дранишников ведёт в сумасшедшем темпе, не только спет с совершенной точностью, но и непринуждённо разыгран на сцене. Сама покража Апельсинов сделана тоже аккуратно, вместе с музыкой. Заключительная фраза III акта (“Его апельсин подгнил…”) произнесена Леандром прямо в публику, слишком уж саркастично, пожалуй.

В IV акте Фата Моргана вступает в форменную драку с ёлочным магом и даже отрывает ему бороду. Чудаки засаживают её не в башню, а в клетку, которую вытаскивают по этому случаю на сцену, и там она сидит, как животное. В крысу стреляют из пушки, и на помощь Король зовёт испуганным голосом. Заключительная беготня поставлена более внимательно, чем где-либо до сих пор. Подпущены акробаты, которые оживляют движение толпы, но зато уменьшают впечатление стремительности. В общем, беготня поставленапочти хорошо, но ещё не совсем хорошо. Совсем хорошо она пока поставлена не была нигде.

В конце I антракта, когда уже публика собиралась в зал, перед спущенным занавесом появился Вольф Израиль, который сообщил публике о моём присутствии в зале и приветствовал меня. Публика устроила мне овацию, хотя и не такую горячую, как в концертах. Это вполне понятно: на концертах публика приходила специально видеть меня, а тут вообще пришла в театр, а потому мне менее обрадовалась. Во II акте я сидел не в партере, а в ложе, и в ответ на аплодисменты вставал и кланялся из ложи. Во II и III антрактах меня тоже вызывали, и я тоже кланялся.

Между прочим, этот Вольф Израиль — как раз тот виолончелист Мариинского театра, который больше всего скандалил при первом проникновении моих сочинений на концерты Зилоти и особенно при первом исполнении Скифской сюиты1. Ловкий политик Зилоти2 сумел ему в то время заткнуть рот, предложив выступить в концерте с моей же балладой для виолончели. Времена меняются, и теперь именно этот Вольф Израиль приветствовал меня.

1 “Ала и Лоллий”, Скифская сюита (1915).

2 Александр Ильич Зилоти (1863–1945) — пианист и дирижёр; в течение многих лет был организатором серий концертов в Москве и Санкт-Петербурге, на которых Прокофьев дирижировал своими новыми произведениями (1915–1916).

В следующем антракте меня пригласили в артистическую оркестра, и Вольф Израиль сказал мне небольшую речь от имени оркестра. Я отвечал, очень искренно приветствуя замечательный оркестр; затем следовали поцелуи, разговоры, и всё как следует!

В другом антракте артисты меня потащили к театральному фотографу, тут же в верхнем этаже театра, и он снял группу участвующих со мной посередине. В гостиной, прилегающей к ложе дирекции, был сервирован чай с пирожными, закусками и вином. Тут Экскузович, Ершов, Малько, Оссовский, дирижёры — словом, целое празднество. Я ошеломлён и в восторге от изобретательной и необычайно оживлённой постановки Радлова1 и обнимаю моего старого шахматного партнёра. Благодарю также художника Дмитриева2, но не нахожу для него достаточно живых слов, так как декорации бледны и вообще являются худшей частью спектакля.

1 Сергей Эрнестович Радлов (1892–1958) — режиссёр; друг Прокофьева. Позднее был его соавтором при создании либретто балета “Ромео и Джульетта” (1938).

2 Владимир Владимирович Дмитриев (1900–1948) — известный театральный художник.

По окончании спектакля Дранишников уводит нас к себе чай пить. Тут же Асафьев с женой и Радлов с женой. О том, женат ли Дранишников, не вполне ясно, но в квартире с ним живёт довольно миловидная женщина, кажется, из балета Мариинского театра, и исполняет обязанности хозяйки. Появляются шахматы, но крокодилы не играют, то есть я, Радлов — голова не тем занята, а пробуют сразиться Пташка с женой Асафьева, причём неизвестно, кто из них играет хуже. Радлов вспоминает Чудовского, который уж несколько лет как в ссылке в связи с каким-то политическим делом, с которым он по существу не имеет никакого отношения.

Вернулся домой в 2. Пташке очень нравится Ленинград.

11 февраля, пятница

Среди сумасшедших ленинградских дней (да и московских перед тем) сегодняшний день — день отдыха, ибо ещё при первой встрече в Москве, Асафьев гарантировал себе этот день, чтобы мы провели его в Детском Селе.

Встали не торопясь и в 12 часов сели в поезд на Царскосельском вокзале*. Этот поезд, раньше такой элегантный, теперь состоял только из жёстких вагонов и шёл немножко медленнее. Публика ездит довольно серая, однако наша более нарядная одежда и пташкин леопард не производят впечатления.

*Ныне — Витебский.

Асафьев нас радостно встречает в Детском Селе на вокзале, и мы пешком по ослепительно белому снегу отправляемся к нему. Он живёт в большом просторном деревянном доме, неподалёку от вокзала, на краю Детского Села, так что с одной стороны город, а с другой — просторное снежное пространство. Он занимает во втором этаже три чрезвычайно просторных комнаты — часть квартиры, некогда принадлежавшей приставу. Обстановка — уездного русского города, и она вместе с ярким солнцем и снежнойдалью, открывающейся из окон, переносит нас в какой-то совсем иной мир.

Первая комната — столовая, в которой свободно может сесть за стол человек двадцать. Вторая комната — его кабинет, третья — спальня, но туда нельзя, так как там сидят две сердитые собаки. Одну из них Асафьев подобрал где-то паршивым щенком: щенок страдал подкожной экземой, и Асафьев несколько месяцев мазал его вонючим составом. Теперь собака выздоровела, но совсем одичала, так что её к гостям не выпускают. Но так как мы пробыли у Асафьева целый день, то её раза два приходилось выводить на прогулку, причём она щетинилась, рычала и царапала когтями по полу.

Асафьев рассказывает, что во время одной из прогулок, собака вдруг кинулась на козу. Но коза не испугалась и встав в боевую позицию, встретила её лбом, после чего завязалась бешеная драка. Увидя приближение хозяев козы, Асафьев в ужасе стал оттаскивать свою собаку за задние лапы. Надо именно знать Асафьева, этого кабинетного человека, чтобы вообразить всю эту сцену. В конце концов собака была оттащена, и они оба юркнули в ближайшую рощу, прежде чем владельцы козы успели прибыть к месту происшествия.

Мы решили воспользоваться солнечной погодой и, пока ещё не стемнело, отправиться на прогулку. Пташка чувствовала себя утомлённой от предыдущих скачек, и потому она с женой Асафьева поехали на извозчике, мы же с ним отправились пешком.

Как красив зелёный Елизаветинский дворец! Мы долго на него любовались. Но одна из примыкающих к нему улиц переименована в улицу Белобородова, в честь того коммуниста, который расстрелял Царскую Семью. Это уже поза на бестактность: если для дела считалось необходимым расстрелять и взрослых и детей, то форсить этим — глупо.

От Елизаветинского дворца мы с Асафьевым, утопая в снегу, отправились по бывшим царским садам. Однако пора было идти домой: во-первых, очень холодно, во-вторых, безумно хотелось есть.

Угостил нас Асафьев на славу. Уже с половины обеда не хватало места для второй половины. Затем уселись за письмо Экскузовичу. Вчера после спектакля секретарь Экскузовича намекнул мне, что хорошо бы, чтобы я написал два слова о своём впечатлении от спектакля. Намёк был излишним, так как я и без того хотел это сделать. Сейчас я решил использовать общество Асафьева, дабы вместе с ним проредактировать это письмо.

Затем Асафьев показывал мне брошюрку, выпущенную им обо мне в связи с постановкой “Трёх Апельсинов” и просил исправить в ней неточности, если таковые попадутся.

Хотели заняться просмотром набросков книги Асафьева обо мне, которые он готовил для нашего издательства, но так заболтались, что не успели.

В 10 часов вечера отправились домой. Узнав, что мы проводим день у Асафьева, к нему пыталась под предлогом какой-то справки проникнуть Вера Алперс*. Но Асафьев, ревниво оберегая мой день, посвящённый ему, её не допустил. Впрочем, об этом я узнал лишь позднее.

*В. Алперс: соученица Прокофьева по Петербургской консерватории (1904–1909). Позднее написала о нём воспоминания.

Вернувшись в Европейскую гостиницу, нашли две визитных карточки Глазунова. Как корректный джентльмен, он отдал визит на другой же день. По этому поводу вспомнилось, как почти двадцать лет тому назад моя мать в первый раз привела меня к нему. И с той же корректностью он через несколько дней заехал к маме отдать визит. Хотя, казалось бы, мамашам, приводящим молодых талантов к знаменитости, можно было бы визитов не отдавать. Но не потому ли это случилось, что это был единственный момент, когда Глазунов надеялся, что из меня выработается приличный композитор?

Кроме карточек Глазунова, были ещё два письма-экспресса из Москвы. Дней пять тому назад в Москве ко мне обратился с письмом какой-то Гивнин. Письмо было трогательное, слёзное, он — начинающий талант, находится в ужасных условиях и просит о помощи. Я решил, может, и в самом деле талантливый человек и перед отъездом из Москвы написал ему два слова, спрашивая его, какую и в каком размере он хотел бы от меня получить. Один из полученных сегодня экспрессов был от Гивнина, где тот восторженно, почти преувеличенно благодаря меня за внимание, высказывает свои чаяния, которые идут, кажется, от 500 рублей и кверху.

Другой экспресс, написанный гораздо более интеллигентным почерком и стилем, предостерегает меня, что Гивнин простой бездельник и развратник, и только и ищет, где бы сорвать копейку, дабы промотать её в ночном кабаке. Однако этот донос на Гивнина анонимен. Вот и извольте после этого быть внимательным к будущим талантам!

12 февраля, суббота

эскизы костюмовУтром репетиция в Колонном зале. Дранишников впрочем репетировал и вчера, пока мы катались в Царское: учил “Шута” и Скифскую.

В зале набралось довольно много народу, но им велено сидеть за колоннами и не мешать. Дранишников начал с Скифской сюиты, причём я внёс ряд поправок в темп и звучность. Затем последовал “Шут” и Третий концерт, который выходил недурно.

эскизы костюмовПоявляется Малько и сообщает, что Филармония готова рассчитаться с нашим издательством за все прошлые незаконные исполнения моих сочинений, — то есть те исполнения, которые производились по писанным, а не напечатанным в издательстве экземплярам. Поднеся таким образом приятную конфетку, он пользуется случаем попросить меня быть полюбезнее с Хаисом, “которого подобное отношение удручает”. <…> После окончания Третьего концерта Тюлин и некоторые другие подходят ко мне и говорят о замечательной перемене в моём пианизме.

День провели тихо и спокойно: ввиду предстоящего концерта я отказался от каких-либо встреч и свиданий. Когда вечером мы пришли в артистическую, то встретили Асафьева, который сообщил о сделанном им намёке Малько относительно несоответствующего гонорара, который они мне платят. Малько обещал обдумать это и, если возможно, изменить условия к лучшему.

В зале куча народу, то есть не просто куча, а феноменальная куча. В Москве пожарная комиссия допускает только сидячую публику, не разрешая стоять. Здесь же Хаис, который оказался не только ловок в смысле устраивания выгодных для Филармонии гонораров, но также в смысле устройства декоративной стороны концертов, добился разрешения на впуск и стоячей публики, причёмэто разрешение было использовано в такой мере, что зал был буквально чёрен от наполнившего его народа.

эскизы костюмовПервым номером шёл “Шут”, после которого начались вызовы. Но я, повторяя московский ритуал, не вышел. Второй номер был Третий концерт. Когда публика успокоилась после “Шута”, был выкачен рояль, и затем меня пригласили на эстраду. При моём появлении Дранишников заиграл “Славу”, и началась колоссальная овация, приблизительно как в первый раз в Москве. Описывать её дважды не стоит, но попутно с нею случился забавный инцидент: когда “Славу” сыграли уже два раза и начали уже играть в третий раз, то какие-то громкогласные инструменты вступили на такт позже и так каноном и проиграли третий раз; остановиться было невозможно, потому что кончили не вместе, и Дранишникову пришлось сыграть четыре раза, хотя вообще полагается её играть три раза.

Третий концерт проходил благополучно. Я относительно спокоен, хотя ещё не могу похвастаться тем замечательным спокойствием, которым наслаждался во время последнего американского турне. Между отдельными частями концерта аплодисментов нет, но зато в конце такой же рёв, как в Москве. Сначала я выхожу кланяться один, потом несколько раз с Дранишниковым; играю на бис гавот и две мимолётности. Приносят корзину цветов, впрочем небольшую.

Антракт. Приходит Оссовский и передаёт привет от Глазунова. Он был на концерте, но должен был уехать на какое-то заседание, куда сейчас уезжает и Оссовский. Словом, Глазунов вывернулся ловко: с одной стороны показался из приличия на концерте, с другой — под благовидным предлогом увильнул от встречи со мною.

На смену Оссовскому появилась группа — Штейнберг1, Вейсберг2 и Андрей Римский-Корсаков3 — консервативная музыкальная оппозиция ещё со времён дореволюционных, когда эта группа бурно ссорилась с Сувчинским и Асафьевым, защищавшими Стравинского, Мясковского и Прокофьева. Однако группа теперь смирилась и с чрезвычайной готовностью приветствовала меня: не потому ли, что в противном случае им не на кого ставить?

1 Максимилиан Осеевич Штейнберг (1883–1946) — композитор; зять Н.А. Римского-Корсакова.

2 Юлия Лазаревна Вейсберг (1878–1942) — участница издания журнала “Музыкальный Современник” (1915–1917).

3 Андрей Николаевич Римский-Корсаков (1878–1940) — музыковед; сын композитора.

<…> Антракт кончается, и Дранишников играет Скифскую. Оркестр гораздо хуже Персимфанса, менее добросовестный и не так звучащий, но Дранишников машет с увлечением, на славу. После Скифской сюиты — успех, по-видимому, превзошедший всё до сих пор существующее: весь зал, особенно стоячая публика, дико орёт. Я выхожу кланяться один, потом с Дранишниковым, потом опять один — несчётное количество раз, вероятно, раз пятнадцать, — причём всё время орут.

эскизы костюмовВ то время как я то выходил, то возвращался в артистическую, в последней разыгралась забавная сцена — стоял Экскузович, а по бокам его Асафьев и Дранишников, которые при каждом новом вызове накачивали его необходимостью ставить “Игрока”1 и “Шута”2. Экскузович имел, впрочем, очень довольный вид, сел, был страшно любезен со мной и рассыпался перед Пташкой.

Артистическая вновь наполняется знакомыми. Появляется Элеонора Дамская3, раздавшаяся и ещё более подурневшая. Я с нею вежлив, но сух и сейчас же перехожу к какому-то другому желающему поговорить. Но Элеонора не теряет линии и через жену Асафьева знакомится с Пташкой, сообщая последней, что она сохранила кое-какие фотографии в момент разгрома моей квартиры на Первой роте. Пташка добавляет, будто ей послышалось, что Элеонора сохранила какие-то письма, — вот этого ещё недоставало, чтобы моя переписка из разгромленной квартиры попала в её руки. Впрочем, относительно писем Пташка не уверена, на фотографии же она падка, коллекционируя то, что осталось от моей юности, и поэтому была любезна с Элеонорой.

После концерта едем к Радлову, как было условлено раньше. У Радлова отличная квартира и отлично сервированный чай с закусками. Там же встречаю профессора Смирнова, шахматиста, и поэта Кузмина4. Последний за чаем читает стихи, заикается и шепелявит, но выходит выразительно. Я сижу сбоку и с любопытством рассматриваю его череп, совершенно сверху плоский, как будто ударом шашки снесли крышку его черепной коробки. Одет он бедно, пальто у него дырявое. Когда мы одеваемся в передней, то мне как-то стыдно за моё парижское на новой шёлковой подкладке, по которой он скользнул глазами.

Выходим все вместе. Морозная ночь, три часа утра. Ленинград обыграл Москву в смысле успеха.

1 “Игрок” — вторая опера Прокофьева (по роману Достоевского).

2 “Шут” — первый балет Прокофьева.

Э. Дамская: соученица Прокофьева по Петербургской консерватории (арфистка).

4 Михаил Кузмин (1875–1936) — известный поэт.

Комментарии

Добавить изображение