ДА ВЕДАЮТ ПОТОМКИ ПРАВОСЛАВНЫХ. . .

19-05-2002

Недавно мы с моим коллегой Михаилом Филиным составили большую книгу. Называется она “Дар”. Подзаголовок – “Русские священники о Пушкине”. В этой книге собраны наиболее характерные речи, слова, проповеди, беседы, статьи и отчасти даже исследования творчества Пушкина, его судьбы, его пути, личности, созданные православными священниками начиная с 1880-х гг. до нашего времени. В ней есть, в частности, составленный М.Филиным раздел, где собраны письменные свидетельства (воспоминания, письма, документы и пр.) прижизненных отношений Пушкина с Церковью и Церкви с Пушкиным.

Отношений сложных, потому что до конца жизни за ним тянулась репутация как минимум религиозного вольнодумца, а то и атеиста. Он был человек закрытый, ни в своих письмах, ни в произведениях не декларировал свое мировоззрение.

Оно выражалось у него только художественно. И это ему в глазах некоторых православных людей очень вредило. Они не понимали, как это можно веровать и не очень часто произносить слова “Бог”, “Господь”, “Христос”, “Спаситель”.

Да и сейчас многие верующие люди не могут разобраться, какое же отношение эта гигантская фигура имеет к нашему российскому вероисповеданию.

Одно дело Хомяков – религиозный поэт в полном смысле слова. Или Державин, его оды “Бог”, “Христос”. Все понятно, все излагается в словах. A Пушкин ничего такого не говорит, но все равно он – центральная фигура в русской культуре. И без него представить себе Россию нельзя. Вот и приходится разымать Пушкина: вообще-то он человек, конечно, был так себе, но зато поэт – гениальный. Или: писал замечательно, но – неправильно… Часто вопрос о Пушкине как поэте православного народа ограничивается выяснениями, насколько веровал или не веровал Александр Сергеевич, – выяснениями по цитатам однако в той же самой среде, в недрах православной церковной мысли со временем возник и развивается другой взгляд. Становится понятно, что как-то не так надо к Пушкину подходить, не надо делить это явление на составные части, на цитаты. A надо понять его целиком. ”Пушкин это наше все”,– сказал Аполлон Григорьев. Это не значит, что он сосредотачивает в себе все главные черты нашего духовного строя как целого. Целое – это не сумма: это есть контекст, что по-латыни означает связность. Пушкин – “наше все” в том смысле, что в нем Россия выражается не в отдельных ярких чертах, а как связное целое.

Не случайно многие русские эмигранты, в том числе батюшки и владыки, именно в изгнании поняли феномен Пушкина. Потому что они не могли обойтись без России. Я умышленно говорю не “творчество Пушкина”, а “феномен”, т.е. Пушкин как явление.Творчество Пушкина – это его деятельность, а явление Пушкина – это уже дело Божие, ведь не он сам себя создал, не он себя подарил России.

Так почему же он центральная фигура в русской культуре? Ни у одной нации, ни в одной культуре мира такой фигуры нет. Шекспир не является центральной фигурой британской культуры. Он ее вершина, но британская культура не оглядывается на него все время, не сопоставляет себя с ним на каждом шагу, не соотносит, не спорит о нем, не дерется вокруг него. Разногласия главным образом в том, был Шекспир или нет, написал произведения Шекспира Фрэнсис Бэкон или еще кто-то. Все остальное существенное – вне сомнений и споров. То же самое мы можем сказать о Данте: он – гений, он – в начале, он фундамент, но он не является сейчас центром итальянской культуры. Ни он, ни Петрарка.

И нигде, ни в какой культуре мира, такой фигуры как для нас Пушкин, не существует.

Есть другое интересное явление. O Пушкине у нас вот уже полтора века идут бесконечные споры. Не так давно, когда в журнале Октябрь” появилась глава из книги Абрама Терца “Прогулки с Пушкиным”, в нашей культуре началась почти гражданская война – вокруг писателя, поэта, который умер полтора века назад!

Другой пример. Острых споров о Пушкине очень много, но я уже сейчас наблюдаю, что и в “профанной”, и в научной среде может состояться очень острый спор, но очень часто этот спор может сойти на нет, как-то смягчиться, если будет сказано: “Ну, в конце концов, у каждого свой Пушкин”. И все мирно расходятся, оставаясь, однако, каждый при своем.

“Мой Пушкин”– это уникальное явление мировой культуры. “Моего Шекспира не существует, “моего Сервантеса” не существует, нет “моего Гомера” и т.д., у нас нет ни “моего Гоголя”, ни “моего Достоевского”. Зато, говоря о Пушкине, толкуя его, каждый пишет свой пор

трет. Говоря о Достоевском, мы тоже можем написать свой портрет – но это скорее будет портрет моей идеологии, системы взглядов. Говоря же и споря о Пушкине, мы воспроизводим не только свою идеологию, но главное – свой экзистенциальный портрет, внутренний, скрытый, потому чтомы сами порой не понимаем, как мы глубоко высказываем себя, когда размышляем и спорим о Пушкине.

Есть еще одна очень интересная черта. Достоевского знает весь мир, и признает. Почитает Толстого, Чехова и т.д. Они все в переводе внятны. Пушкин в переводе, если говорить совершенно честно, недоступен. Человеку, не знающему русского языка и России, Пушкин чужд. Для него он в лучшем случае талант, замечательный, любопытный, занятный, окруженный какими-то загадками поэт, но не то, что он на самом деле для нас. Здесь – стена. Тот, кто не знает Россию, не может понять Пушкина, даже хорошо зная русский язык. Нужно обязательно знать, и лучше бы любить, Россию, чтобы понять, что такое Пушкин, как мы это понимаем. Да и мы сами-то его не очень хорошо понимаем – не случайны эти кровавые споры, длящиеся уже полтора века. Они показывают, что у нас нет целостного представления о Пушкине. Когда мы спорим о Достоевском, мы придерживаемся разных мнений, но, по крайней мере, ясно, что речь идет о Достоевском, а не о ком-нибудь. Но в некоторых спорах о Пушкине люди, опираясь иногда на одни и те же тексты и факты, говорят такое, что можно подумать, речь идет о совершенно разных явлениях. Это тоже всем знакомо (опять-таки – свой портрет). Но ведь чтобы спорить по поводу какого-то явления, нужно, по меньшей мере, иметь хоть какое-то общее основание, понятное для всех. В спорах о Пушкине очень часто таких оснований нет: “Вам кажется так, а мне представляется иначе”.

Итак, Пушкин – загадка для всего культурного мира.Но есть другая загадка для всего мира, и не только в культурном – в широком смысле. Есть такая загадочная вещь – она называется “русская духовность”. Весь мир знает, что у России какая-то “особая” духовность (“загадочная русская душа”). Что это такое – никто толком определить не может. Нам довольно понятно, что такое, скажем, японская духовность, британская, итальянская, германская – все это можно охарактеризовать как-то более или менее предметно. Но что такое “русская духовность”? Какое-то облако, которое толком никто не охарактеризовал. И вот я прихожу к выводу, что есть некоторая аналогия между этой непонятностью Пушкина для всего мира и таинственностью русской духовности для всего мира. Все, кто занимается Пушкиным, говорят, что его черты трудно определить. Можно сказать: Лермонтов – мятежность, Тютчев – космизм, пантеизм, Толстой – диалектика души, психологизм. Есть “чеховские интеллигенты”, “тургеневские девушки”, “гоголевские типы”… Ничего подобного у Пушкина нет: нет “пушкинских типов”, нет, скажем, “пушкинских дворян” или “пушкинских мужиков”. Его трудно ухватить. Гоголь, обожавший и превозносивший Пушкина, говорил, что у него нет личности. Но ведь и русская духовность в мире признается несколько аморфной. Один человек много лет назад сказал: “Мы, грузины, оформленная нация, а вы – неоформленная”. И это не он один так думает. Что-то такое растекающееся, что-то не затянутое в корсет внутренней формы, лишенное внутреннего скелета. Но примерно то же самое говорили и говорят о Пушкине: “поэт вообще”.

Или, скажем, “всемирная отзывчивость” Пушкина, о которой сказал Достоевский. Ведь тот же Достоевский говорит, что всемирная отзывчивость характерна для русского человека вообще, для России. Здесь опять-таки Пушкин похож на вот эту русскую духовность. Одним словом, явление Пушкина и явление русской духовности, русской культуры, России – это явления из очень близких рядов.

Замечательно вот еще что. Эта самая духовность, о которой мы говорим, имеет в мире этническое определение – “русская”. Понятно почему: видимо, для всего мира это качество сосредоточено именно в Росси, ассоциируется именно с Россией. Но если внимательно читать Евангелие, если хорошо вникнуть в учение Православной Церкви, то мы увидим, что та духовность, которую называют русской духовностью,– это есть и Православие. Православие – это не конфессия, как нам навязывают. Православие – это изначальное христианство, христианство до схизмы, собственно христианство. A конфессии – это все остальное. Митрополит Иларион в своем “Слове о законе и благодати” говорит, что иудеи соделывают свое оправдание при свете свечи закона, а христиане соделывают свое спасение под солнцем Христовой благодати. То есть иудейское оправдание не распространяется за пределы этноса, а христианство светит всему миру.

Стало быть, тот факт, что православная духовность получила название “русской” случился в мире, как говорится, не от хорошей жизни. Мир вынужден был квалифицировать изначальное свойство православного христианства как этническое качество одной только России. В этом сказалась трагедия мира. Трагедия, которая совершилась формально во время схизмы, разделения христианства на “восточное” и “западное”…

K чему сейчас такой широкий контекст? Я не буду останавливаться на различиях между нашим христианством и западным. Просто, когда я рассказываю это менее квалифицированной аудитории, я говорю: посмотрите на два распятия, православное и католическое: ведь на нашем распятии руки Христа раскинуты почти горизонтально, это символ объятия, а на западном – провисшее тело, то есть главное – телесная мука. Вспомним также: на западе исчезла икона, а появилась картина. Картина, на которой изображен Спаситель, святые, является моим объектом, я на них смотрю, они предо мною предстоят. A перед иконой – ты предстоишь. И это условно называется “обратной” перспективой (а та – вроде “прямая”). Это не частность и не случайность, тут коренное различие духовных установок. В чем оно?

На Западе главный праздник – Рождество. “Нет гнезда выше орлиного, нет праздника выше Рождества”,– говорит немецкая пословица. Почему? A потому, что Бог так любит меня, что Он мне уподобился. A раз так, раз Бог уподобился мне такому, каков я есть,– стало быть, я хорош таков, как есть…

A у нас главный праздник – Пасха, и это совсем другой подход: в Пасхе, в Своих страданиях, в Воскресении Бог зовет меня Ему уподобиться: “Возьми свой крест и иди за Мной”.

Это разные точки отсчета. У них отсчет, грубо говоря, “снизу”, от меня, а у нас отсчет “сверху”, от Бога (или, на светском языке,– от Идеала). Вот в чем разница западного и восточного христианства. Разные точки отсчета рождают и разную перспективу: у них – линейная, у нас так называемая обратная. Не Бог предстоит мне на картине, а я предстою перед Богом. И я должен тянуться к Нему, а не он мне уподобляться на каждом шагу.

Когда Русь выбрала веру (это произошло исторически мгновенно, потому что это было принято сразу всем сердцем, потому что в этом было услышано свое) – это был момент национальной самоидентификации. С этого момента возникла Русь. При всех войнах, междоусобицах, нестроениях – все равно культура была все-таки одна. Но в это же время, когда мы принимали христианство, на Западе назревали предпосылки того, что потом получило название схизмы. Возникло, осмелюсь сказать, два христианства: рождественское и пасхальное. Для рождественской культуры главная проблема – это как жить здесь, на земле. Это проблема судьбы, успеха, счастья, а оборотной своей стороной – проблема трагической участи человека. Западный человек чувствует, что он живет в ужасном, несовершенном мире, и поэтому, мол, он несчастен. Человек пасхальной культуры знает, что он живет в падшем мире, что Господь замыслил мир совершенным и замысел этот остается, но человек превратил этот мир в падший мир. И человек не только несчастен (хотя и несчастен) – он грешен. Он несчастен потому, что виновен. И вот в западной культуре, культуре безусловно великой, все-таки главная проблема – это счастье и несчастье. A у нас главная проблема – греха, совести и вины. Ни один поэт в мире не написал: “Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать”,– это написал только русский поэт. И в этой одной строке больше Православия, чем во многих декларациях, где на каждом шагу употребляются слова “Бог”, “Спаситель” и т.д.: это не манифестация убеждений, а экзистенциальное, внутреннее выражение православного мироощущения, хотя автор, вероятно, и не думал об этом.

Раскол христианства шел постепенно, ползучим образом, и наконец совершился – примерно тогда, когда Русь крестилась.

И вот прошло несколько веков…

В любой культуре, в истории любой нации есть какие-то переломные моменты, но ни в одной культуре Нового времени не было такой гигантской, такой глубочайшей катастрофы, какая совершилась в России в XVIII в. Петр сделал попытку одним махом, сразу переделать всю нацию. Переделать на протестантский манер, ввести в употребление идеалы силы, успеха, богатства и т.д., а идеалы праведности и святости, проблемы греха, совести, покаяния вынести за скобки (Пушкин, скажем, приводит петровский указ сократить количество монастырей). Так сказать, сменить приоритеты.

Замыслы Петра были по-русски широки, размашисты. Я вовсе не отрицаю необходимости многих реформ Петра. Но он хотел действительно переделать всю нацию по западному образцу. Не окно было прорублено, а стена рухнула. И хлынуло оттуда все, что могло.

Но без воли Божией ничего не делается. И поэтому в недрах новой русской культуры, говорящей европейским языком, усвоившей европейские манеры, так же исторически мгновенно, как было принято христианство и как Петр произвел свой переворот, возник Пушкин – не прошло и ста лет. И вот этот мальчик, который был воспитан совершенно в западном духе (мама, папа его были светскими людьми, окружение все было светское, и ничего другого он не знал, то есть знал, конечно, в церковь водили, как положено, но читал в основном французские книжки), все усвоил так, как полагалось по законам новой России. Но вот что-то удивительное происходит с ним – и совершенно не потому, что он так хотел, или его так учили, или ему так посоветовали, или он сам додумался до этого. Это просто происходит. В 1817 г., в Лицее, 18-летний мальчик, которого еще абсолютно не интересуют духовные проблемы, пишет экзаменационное стихотворение “Безверие”, согласно заданию написать про неверующего человека. Он говорит о муках неверующего человека. O таком предмете, о котором он вряд ли думал глубоко за месяц до этого. Но перед ним стояла творческая задача, а он – очень творческое существо, его душа сразу стала работать. И он написал стихотворение, в котором удивительно точно описаны муки безверия. A написав его, пошел спокойно дальше – ничего с ним не случилось, потому что стихи родились из такой глубины его души, которая еще самому ему недоступна. Он еще сам не дорос до своей интуиции.

И это происходит с ним часто, все время, всю жизнь. Когда он писал “Бориса Годунова”, он сам ощущал, что с ним что-то важное происходит: ни об одном другом произведении он не высказывался так много в том смысле, что это был решающий период его жизни. Он писал в одном наброске: “Являюсь, отказавшись от прежней своей манеры”. В другом случае он говорит: “Я чувствую, что душа моя развилась вполне – я могу творить”. Еще: “Передо мной моя трагедия. Я прочел ее один, вслух, и бил в ладоши и кричал: “Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!”” То есть он прочел и был потрясен тем, что вышло из-под его пера. Это знакомо творческим людям – изумление тем, что у тебя получилось. Семен Людвигович Франк говорил, что два основания были у пушкинской религиозности: первое – это сознание божественности своего дара, как бы взгляд снизу вверх на свое искусство. A второе – это отношение к красоте и любви как к Божественной сущности (потому что для Пушкина – если любви нет, то и Бога нет. Тема любви сопровождала его всю жизнь, она была ему нужна как теодицея).

Ведь когда он писал “Бориса Годунова”, нельзя сказать, что он был очень уж верующим. A написал трагедию, которая вся проникнута религиозным, христианским духом. Не только потому, что там три важнейших действующих лица – инок-летописец Пимен, Патриарх, который выступает в кульминационный момент всей трагедии, и Юродивый – это люди, имеющие прямое отношение к Церкви; а потому, что там православный взгляд на историю. Это не “историческая трагедия”, а трагедия об истории: что такое история и как она получается.

Все дело в том, как эта вещь построена. Не что говорится здесь и здесь, а как между собой все связано. У Пушкина главное не сам строительный материал, а постройка. A мы очень часто и об искусстве судим по строительному материалу, из которого оно сделано, а не по архитектонике.

В этой трагедии два преступления: одно – убийство, другое – избрание убийцы на царство; одно преступление совершил герой заглавный, другое преступление совершил народ. Это народ попустил, чтобы Бориса избрали. A попустил потому, что надо было скорей свалить с себя ответственность. Начало трагедии построено так, что все думают только о себе. Это начинается с первой сцены, с разговора Шуйского с Воротынским, там все прорисовано четко, вся экспозиция, расстановка сил: никто не думает о России, все думают только о своих интересах. И так продолжается дальше. И кончается это тем, что народ попускает избрание Бориса на царство. И все действие трагедии есть следствие греха людей. Люди несчастны, потому, что они сами виноваты. Вот о чем трагедия.

Борис появляется в трагедии шесть раз. И каждый раз, в каждой сцене, в которой он появляется, он обязательно делает одно и то же – он не слушает свою совесть. Она ему говорит то, что должна говорить человеку совесть,– а он затыкает уши. И как только он это делает – либо в следующей, либо в ближайшей сцене Гришка Отрепьев совершает новый шаг к победе.

Получается, что не обстоятельства влияют на нас, а мы влияем на обстоятельства. Духовная жизнь человека влияет на окружающую обстановку, а не наоборот. И трагедия в этом смысле построена по принципу “обратной перспективы”, по принципу первенства духа над материей. Все в этом смысле построено четко, хотя как бы незаметно. Толстой говорил: “Борис Годунов” – холодная, рассудочная, выстроенная трагедия. И в самом деле, трагедия очень точно выстроена. Этот молодой человек, который только год назад писал в одном письме, что он учится атеизму, в построении трагедии ортодоксально православен – как Пимен. Автор “Бориса Годунова” смотрит на человеческую историю как бы извне (в отличие, например, от западной исторической трагедии – ведь Шекспир находится как бы внутри истории, им воссоздаваемой, он смотрит на падший мир изнутри самого падшегомира). И оказывается, что главное действующее лицо, режиссер всего – Божий Промысел. Все происходит так, как нужно. Процесс истории у Пушкина – это процесс искажения людьми Божьего замысла о человеке, но это процесс, над которым есть все время попечительный взгляд, который не дает человеку свалиться окончательно в пропасть. Промысел печется о человеке и дает ему возможность опомниться. Эта возможность – в финале, когда тот же самый народ, который избрал Бориса на царство, а потом отвернулся от него, стоит – и почти на его глазах убивают другого мальчика, царевича Феодора. И когда ему говорят: “Кричите “Да здравствует царь Димитрий Иванович!”” – он безмолвствует. В начале трагедии он кричал цареубийце: “Борис наш царь!” Сейчас он не хочет кричать. Казалось бы, народ должен пасть на колени: “Господи! Что мы натворили!” Однако тут занавес опускается. Нет покаянного вопля, но есть безмолвие, и в нем – надежда на прозрение.

Что было бы, если бы после всего того, что мы сделали с Россией и с собою в XX в., у нас все пошло бы хорошо? Это значило бы, что Сальери прав: “…нет правды на земле, Но правды нет – и выше”, то есть можно творить все, что угодно. И вот “Борис Годунов” Пушкина – это та модель истории, которая показывает, что нельзя творить все, что угодно.

“Борис Годунов” – это только один пример того, что художник может не говорить вслух “я православный, я христианин”. Он излагает свое понимание, свое слышание Божьего мира. И если оно христианское, это можно понять вне деклараций.

Почему я говорю о феномене Пушкина в связи с историческим жребием России? В эпоху петровской революции, которая должна была переломить русскую историю, прервать нашу духовную родословную и построить новый мир, в это самое время в недрах той самой светской культуры, которую создала петровская революция, родился гений. A мы знаем, что культура для России – это самая важная вещь. Видимо, нужно было, если опять-таки судить в каких-то провиденциальных, промыслительных категориях, чтобы замысел Петра удался не вполне, чтобы он сработал только в известной мере. Чтобы Россия сохранилась как православная страна. Потому что без России как православной страны, без этой “русской духовности”, вероятно, и мир не сможет существовать; потому что у России есть особая миссия по отношению ко всему миру. У Пушкина – особая миссия по отношению к России. Он связал то, что разрубил Петр. Вот почему он – центр нашей культуры, средоточие наших национальных ценностей.

Гоголь говорил, что Пушкин – это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. Обычно эти слова понимали как предсказание – мол, через двести лет все будут такие, как Пушкин. Нет, это не предсказание – это переданное нам через Гоголя промыслительное требование, чтобы мы, в нашу эпоху испытания и искуса, держались. Ведь одна такая эпоха уже была, Петровская, и Россия сумела выстоять – во многом благодаря тому, что родила Пушкина. Значит, и сейчас сумеем, если у нас есть такое явление, как Пушкин.

Из книги “Пушкин. Россия. Мы”, М., 2001 (Публикацию подготовил Ер.)

Комментарии

Добавить изображение