ЛИКБЕЗ: Д. и Ч.

01-09-2002

Валерий СердюченкоПоздние романы Достоевского буквально озвучены скрытой полемикой с Чернышевским.

Особенности романно-философского мышления Достоевского были таковы, что он мог сохранять верность своим идейным убеждениям, лишь подвергая их беспрерывной и пристрастной проверке и "додумывая" за своих оппонентов такие контраргументы, до которых не всегда не могла подняться их собственная мысль. В известном смысле Достоевский вторичен. Все его открытия о человеке и его мире совершались по принципу "от обратного" - в споре с преднаходимой гуманистической или интеллектуальной традицией, учением, принципом.

Читателю "Лебедя", возможно, небезынтересно будет узнать о личном отношении Достоевского к Чернышевскому.

Первое упоминание имени Чернышевского содержится в записных книжках Достоевского от 1860 -1862 гг.:

  • "Вы желчевик
  • вы смешно разнузданный /…/
  • Чернышевский говорит, что он семинарист.
  • Чернышевскому. К чему это слишком выделанное высокомерие и назойливость в ваших статьях /…/.
  • Чернышевскому. Г-н Чернышевский что-нибудь вычитает и ужасно обрадуется новому знанию - до того обрадуется, что ему тот час же покажется, что другие еще не знают из того, что он узнал.Он так и сыплет познаниями и учит всех бе-а-ба.
  • Невежество Чернышевского.
  • Семинаризм /…/
  • У г-на Чернышевского все значат книжки, и прежде всего книжки. Он сам признается. Об жизни он понятия не имеет /…/"

Тон заметок, как видим, предельно недоброжелателен.

Чернышевский уличается одновремено в гордыне, в книжности и в дилетантстве.

Но эта и последующая запись показывают, с какой ревностью следил Достоевский за набирающим силусоперником:

"Мы приглядывались к вам- мы думали, что вы на многое благородно осмелились, что вы не хотите педантизма, мы были последние, которые вас отстаивали и защищали.

Нам даже ваш тон, неслыханный по безбоязненности и в нарушение приличий слог казался значительным. Именно нам казалось, что вы нарочно хотите поставить себя выше известных приемов литературных, выше слога, что вы даже с намерением нарушаете и разбиваете китаизм литературных отношений, чтоб именно указать тем, что вам истина дороже всего, и чтоб испугать этим врагов своих, чтоб они сказали: "Этот человек ничего не боится, он страшен, он плюет на наши приемы, обычаи- нет, его ничем не испугаешь". Эта смелость нам нравилась. Но увы! Мы поэтизировали /…/"

То есть до времени Достоевский испытывает к своему оппоненту довольно противоречивые чувства. Безбоязненность литературного поведения Чернышевского одновременно привлекает его и отталкивает. Неприязнь борется с восхищением, обвинения перерастают в комплименты и наоборот.

А в статье "По поводу элегической заметки "Русского Вестника" Чернышевский удостоился от Достоевского подлинной филиппики (м. п., подобно той, которой раз в сто лет добивается от "лебедевской" обществености ваш покорный слуга):

"И ведь престранная судьба г-на Чернышевского в русской литературе! Все из кожи лезут убедить всех и каждого, что он невежда, даже нахал- что в нем ничего, ровно ничего нет, пустозвон и пустоцвет, больше ничего. Вдруг г-н Чернышевский выходит, например, с чем-нибудь вроде “полемических красот”... Господи! Подымается скрежет зубовный, раздается элегический вой... “Отечественные записки” после этих красот поместили в одной своей книжке чуть не шесть статей разом (да, кажется, именно шесть и было) единственно о г-не Чернышевском, и именно с тем, чтоб доказать всему свету его ничтожество/.../. Но если он так ничтожен и смешон, для чего же шесть статей в таком серьезном и ученом журнале, да еще разом, в одной книжке? То же и в Москве- там тоже было вроде маленького землетрясения. Писались даже отдельные брошюры о г-не Чернышевском. К чему бы, кажется, так беспокоиться? Угадать нельзя. Странная, действительно странная судьба этого странного писателя!”

Мы видим здесь восхищенное признание Достоевским того, что он только что он категорически отрицал. Перед нами образ грозного бойца на поле отечественной журналистики 60-х годов- каждое его слово вызывает переполох в стане литературного неприятеля- его боятся и ненавидят.

Объективно Достоевский смыкается с Чернышевским на
почве обоюдной неприязни к "литературным превосходительствам" из "Русского Вестника".

"Разночинное" начало в русской литературе девятнадцатого века до сих пор концептуально не рассматривалось. Между тем вся середина этого века окрашена борьбой "кухаркиных детей" (выражение Тургенева) с "парнасскими помещиками" (выражение Н. Полевого). Эта борьба велась не только в литературе, но и в жизни. Выбиваясь всеми правдами и неправдами на поверхность жизни, добиваясь грамотности и образования, разночинцы особенно остро чувствовали унизительность, “второсортность" своего положения в государстве дворянской диктатуры. Эта обида последовательно нарастала в сороковые, пятидесятые и достигла высшей точки в шестидесятые годы, когда разночинцы превратились в наиболее динамичную и жизнеспособную часть нации. Они уже строили, лечили, учительствовали, расширяли пределы российского государства, прокладывали железные дороги, создавали основы национальной науки и промышленности, а вместе с тем оставались безродными пасынками в собственном отечестве, своего рода обслуживающим персоналом у дворянства.

Достоевскому и Чернышевскому тем легче было найти понимание и поддержку именно в этой среде, что сами они были типичными разночинцами.

Что касается Чернышевского, то разночинно-демократический пафос его личности считается само собою разумеющимся, и именно на этом строится большинство дефиниций его наследия. Обратимся под этим углом зрения к биографии Достоевского.

Вымученное его отцом дворянство (он смог записать себя и детей в дворянскую книгу Московской губернии, лишь дослужившись до коллежского асcессора и получив орден Анны 3-ей степени) ничего не изменило ни в имущественном положении, ни в домашнем укладе семьи. "Отец и мать были люди небогатые и трудящиеся" - в полном соответствии с истиной вспоминал писатель. Патриархально-домостроевское благочестие противоречиво уживалось в характере отца с судорожными попытками разбогатеть, обезопасить себя от горестной участи брата, закончившего жизнь наемным приказчиком суконного магазина. Одолеваемый комплексом социальной безродности, Михаил Андреевич задался целью присовокупить к дворянскому званию еще и помещичество, что стоило ему не только последних сбережений, но и жизни. По некоторым сведениям новоявленный плантатор был убит собственными крестьянами за жестокие выходки самодура, попавшего "из грязи в князи".

Оказавшись после смерти отца совладельцем злополучного имения в две крошечных деревеньки, Достоевский распрощался со своей долей наследства за 1000 рублей и таким образом завершил не успевшую начаться биографию мелкопоместного дворянина.

Так же, не успев начаться, закончилась военная карьера будущего писателя. Через год после окончания Инженерного училища он подает в отставку и пополняет ряды разночинной петербургской интеллигенции, живущей случайным литературным заработком.

Деньги, долги, гонорарные авансы, просроченные платежи являются едва ли не главной эпистолярно темой Достоевского. Даже не всегда бедствуя, он психологически ощущал себя постоянным банкротом, должником, бессеребренником. Тому были объективные причины. Уже став знаменитым писателем, Достоевский оставался литературным поденщиком, так что прекратить писать значило для него оказаться через некоторое время на грани голодной нищеты. Сознание этой унизительной зависимости переполняло Достоевского типично разночинным негодованием за свою судьбу в отличие от судьбы писателей дворян:

"За что же я-то, с моими нуждами, беру только 100 руб. (за печатный лист - В.С.), а Тургенев, у которого 2000 душ, по 400?"-

"Лев Толстой продал свой роман в “Русский вестник", в 40 листов, и он пойдет с января, - по пяти сот рублей с листа, т. е. за 20 000. Мне 250 не могли сразу решиться дать, а Л. Толстому 500 заплатили с готовностью! Нет, уж слишком мало меня ценят, а оттого, что работой живу”-

Сын штабс-лекаря московской Божедомки, отставленный от службы подпоручик, безработный интеллигент, неудавшийся (Мария Исаева) семьянин, полунищий обитатель баденских отелей, вечный квартиросъемщик, вечный должник - вот, так сказать, "эмпирический" Достоевский. В известном смысле классический, идеальный разночинец, "homo raznochinicus"- не из той части разночинства, которая формировала корпус русской буржуазии, но не и из той его среды, в которой пребывал, отчасти сам ее вокруг себ

я выковав, Чернышевский.

Остается добавить, что это был гениальный разночинец и что девять десятых всего Достоевского заключено именно в этой принципиальной оговорке, но первичные социологические координаты его творчества все-таки необходимо учитывать, иначе многое останется непроясненным и в верхних, этико-философских этажах его проблематики.

Вопрос можно поставить и таким образом, что сама по себе разночинная среда, в которой формировался Достоевский, способствовала драматическому, "тревожному" восприятию мира. Вряд ли все-таки Достоевский добился таких поразительных человековедческих открытий, если бы его личный жизненный опыт был локализован тем завершенным, конституированным, жизненно благополучным пространством ("дворянским" пространством), в котором пребывали Л. Толстой, Гончаров, Тургенев. Повышенная нравственно-философская температура его романов - не только индивидуальная особенность его писательского гения, но и концентрированное выражение судеб разночинного "мира", всегда пребывающего на историческом сквозняке, на перепутье и особенно открытого поэтому всем соблазнам, крайностям и альтернативам человеческого бытия.

Но вернемся к статьям и дневникам Достоевского.

“Время” (журнал братьев Достоевских - В. С.) начало с того, что не соглашалось и даже нападало на Чернышевского и Добролюбова, а они в то время были боги: оно не соглашалось и с вами и негодовало всегда на ваш казенный либерализм, застегнутый на все форменные пуговицы и занятый по частям, но без большого толку, у тех, которые понимали дело; а ведь вы еще тогда имели влияние. “Время” обличало г-на Каткова и предрекало ему новобулгаринский путь, еще тогда, когда вы все млели перед г-ном Катковым, по крайней мере ожидали от него великих преуспеяний на пути прогресса. И мы знали, что делали и на какую опасность шли нашими нападениями на авторитеты. Вы-то, впрочем, были не очень страшны, но Чернышевский и Добролюбов были другое дело. Добролюбов особенно: это был человек глубоко убежденный, проникнутый святою, праведной мыслью и великий борец за правду. Чернышевский работал с ним вместе."

Статья написана после смерти Добролюбова и ссылки Чернышевского. Как явствует из содержания и пафоса статьи, Достоевский признает абсолютный приоритет своего бывшего оппонента перед его последователями. Но одновременно мы находим в его черновых записях неопубликованный стихотворный фельетон "Офицер и нигилистка", являющийся издевательским воспроизведением основных идей главного демократического просветителя России. Размеры статьи не дают возможности процитировать фрагменты из этого фельетона, но по крайней мере два из них представляют собой почти дословное (и издевательское) цитирование двух "вопросов", впервые беллетризованных в романе "Что делать?": эмансипация женщины и пропаганда точных наук. Сходясь с Чернышевским в неприятии аристократической культуры, Достоевский столь же радикально расходился с ним в мировоззренческих вопросах, причем негация соперника безусловно перевешивала добрые чувства к нему. В герое издевательского антинаучного памфлета “Крокодил” литературная общественность с возмущением идентифицировала только что сосланного на каторгу Чернышевского. Хотя Достоевский воспротивился этому позорному для себя предположению, но дыма без огня не бывает, а, кроме того, логика борьбы с “базароидами” (выражение Герцена) неизбежно должна была вывести его на главного вдохновителя естественно-материалистической мысли в России. Так или иначе, Достоевскому пришлось специально объясняться с читателем на страницах "Дневника писателя" в статье "Нечто личное", где он в очередной раз уверил общественность в отсутствии у него каких бы то ни было намерений дезавуировать биографию и репутацию своего оппонента.

Если Достоевский испытывал к Чернышевскому "положительно-отрицательное" отношение, то Чернышевский был более однозначен. В своем мемуаре "Мои свидания с Ф. М. Достоевским" он изобразил визит к нему Достоевского, как визит находящегося явно не в своем уме человека. Согласно Чернышевскому, он вынужден был выслушивать визитера и соглашаться с ним постольку, поскольку этого требует медицина, "вопрещающая всякий спор с несчастным". Свою окончательную оценку Чернышевский суммировал в пренебрежительно-оскорбительном отзыве: “Это такой мутный источник, которым не следует пользоваться”. Реплика была вызвана воспоминаниями Достоевского о Некрасове, появившимися в декабрьском выпуске “Дневника писателя” за 1877 год. Чернышевского возмутил тот абсурдный, с его точки зрения, критерий, которым мемуарист вздумал судить личность и поведение покойного. Этим критерием было излюбленное Достоевским “двойничество”, которое он неутомимо прилагал к каждому выходцу из третьего сословия и которое не преминул обнаружить и в Некрасове.

Подобные психологические изыски были “мужицкому” здравомыслию Чернышевского глубоко чужды. Они представлялись ему вздорной фантазией, именно “мутью”, которую приписывать другим может только тот, кто сам ею болен.

Достоевский и был таким человеком и такой личностью, с той, однако, принципиальной оговоркой, что отнюдь не считал смутные состояния души синонимом нравственного нездоровья. Напротив, он видел в них признак страдающего ума и сердца и, так сказать, наградил ими Некрасова из лучших побуждений. Что же касается натур изначально цельных, раз навсегда определившихся, Достоевскому они были подозрительны. Он прозревал в этой цельности этическую однобокость, начетничество, мертвящий педантизм и, как следствие, неправомочность руководствовать живыми людьми.

Выходцы из демократической среды русского общества, Чернышевский и Достоевский до конца своих дней остались единодушны в отрицании дворянской идеологии и культуры. Однако по мере того, как аморфное разночинное “множество” превращалось в активную общественную силу, в нем начинались разнообразные мировоззренческие брожения. Этот процесс мировоззренческого самоопределения особенно ярко запечатлелся в литературной деятельности Достоевского и Чернышевского. Если Чернышевский сосредоточился прежде всего на позитивных программах и характерах русского разночинца, то Достоевский углубился в его нравственно-психологическое “нутро”, обнаружив там много такого, что противоречило модели разночинного сознания, созданной Чернышевским. На этом основании он объявил “новых людей” Чернышевского умозрительной фикцией, “астрологией прежде астрономии” и выступил с романами, где “разночинная проблема” растворилась в проблемах общечеловеческого содержания.

28.08.2002

Комментарии

Добавить изображение