О КНИГЕ "ПИСЬМА К ДРУГУ" И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ

29-09-2002


Ко дню рождения Д.Д.Шостаковича 25 сентабря

Александр ИзбицерЯ давно предчувствовал, что ранее или позднее мне придется отдаляться от Большой Пушкарской 44. Отдаляться подчас на весьма и весьма значительные расстояния – как пространственные, так и временные.

&#9-Тем не менее, этот петербургский адрес останется основной географической точкой в нашем путешествии, мощным магнитом, на который, где бы мы ни находились, всегда будет указывать стрелка компаса.

В той же степени, в которой – и по такому же праву, с каким – обращался своими помыслами к Большой Пушкарской 44 Дмитрий Дмитриевич Шостакович, где бы он ни находился. Он, много лет выводивший на конвертах своим мельчайшим почерком этот адрес, тогда – ленинградский.

Его голос, голос Шостаковича, я счел необходимым сделать слышимым здесь. Впервые в этом цикле публикаций зазвучит диалог двух многолетних и ближайших друзей. Я же постараюсь аккомпанировать этому дуэту с наибольшей осторожностью и тактом.

Изредка я буду вплетать в ткань повествования и другие голоса – не следует, думается, объяснять, почему.

&#9-Моим главным спутником на продолжительное время станет книга, о которой я упоминал в одной из прежних статей.

Это Письма к другу”. Дмитрий Шостакович – Исааку Гликману. Работа эта вышла впервые к читателю в 1993-м году, благодаря издательствам DSCH (Москва) и “Композитор” (Санкт-Петербург).

С того времени книга была переведена и издана во Франции (издание небрежное, с непростительными пропусками и неточностями) и в Германии (издание полное и добротное).

Наконец, недавно – в Лондоне, в издательстве “faber and faber” – было выпущено превосходное издание в первоклассном переводе Энтони Филлипса (Story of a Friendship. The letters of Dmitry Shostakovich to Isaak Glikman with a commentary by Isaak Glikman). Однако задолго до этого издания англоязычная пресса дала книге должную оценку. Так, Э.Роузберри назвал (назвала?) её “one of the most exciting recent publications in Russia” (London, TLS 09/30/94). А биографы Шостаковича, от мала до велика, не дожидаясь перевода книги, немедленно растащили её по крохам, обильно цитируя как сами письма, так и комментарии в своих монографиях. (Одной из первых это проделала американка Элизабет Уильсон – “Shostakovich: a life remembered” – , посетившая тотчас после выхода русского издания Большую Пушкарскую 44).

Я мог бы назвать внушительное количество прекрасных имен, отозвавшихся об этой работе, как об откровении, как о книге, затмившей самые шумные, т.н. “сенсационные” труды. Но не стану я этого делать. Потрясать на всю Ивановскую количеством и громкостью имен сторонников – не в традициях ни Шостаковича, ни Гликмана. Пусть этим занимаются те, кто не уверен в себе, кто не без оснований сомневается в том, что их читатель убежден как в подлинности, так и в ценности их трудов.

Но я должен поздравить Исаака Давыдовича (и от всего сердца поздравляю!) с не предвиденным, кажется, им самим триумфом – подобно музыке и личности самого Шостаковича, книга встретила не только энтузиазм и любовь одних, но и нападки или “не замечание в упор” других. Однако об этих “других” – в свое время.

II

Публичные выступления И.Д.Гликмана, при всем своем разнообразии, обладали одной общей особенностью. Гликман, как правило, выступал одним из последних, учтиво пропуская вперед своих коллег. Его речи подчас заставляли забыть о всем предшествующем обсуждении – масштабом и полетом мысли, всегдашней неожиданностью ракурсов, убедительностью доводов.

(На моих глазах несколько раз его выступления разворачивали уже явно сложившееся у всех суждение и отводили карающий меч от обсуждаемого спектакля или от уже “утонувшего”, казалось бы, студента. Гликман был резко против запрещения спектаклей и фильмов – из уважения к труду создателей.

Он мог высечь нещадно тех, кто этого заслужил, но цель его была неизменна помочь доработать постановку или не допустить изгнания ученика из вуза.

Вспомнил я об этом потому, что для мне отчетливо заметна параллель между сказанным выше и историей создания “Писем к другу”.

Мы, студенты Исаака Давыдовича, знали о том, что он близок с Шостаковичем, не предполагая тогда, насколько глубокой была их дружба.

Когда в роковом 1975 году, в сентябре, Гликман вошел в класс для первой своей лекции в семестре, мы сжались при ви

де внезапно побелевших волос его. Лекция была проведена ровным, бесстрастным голосом. Лишь позднее, постепенно Исаак Давыдович приоткрывал нам Шостаковича, неведанного нами прежде.

Одновременно в Ленинграде, как из дурного рога изобилия, посыпались семинары, симпозиумы и прочее, посвященные памяти Шостаковича. Наряду с достойными выступлениями и публикациями, жарились статьи, пеклись в спешке книги, кипели словесные страсти, пачкавшие зачастую сознание читателей и слушателей накипью домыслов и лжей.

Гликман молчал.

Издательства и редакции газет открывали зеленую улицу для его работ, на которую настойчиво зазывали его. Гликман же хранил гордое терпенье.

Ректорат консерватории, правление Союза композиторов предоставляли ему свои трибуны – Гликман благодарил за такую честь, но отказывался от нее.

Однажды я, не выдержав, сказал ему о своей досаде: мы, горстка студентов, которым он доверял, знали то, что было скрыто от многих. Почему бы ему – имевшему неоспоримо больше прав на Слово о Шостаковиче, чем все пишущие, говорящие, вспоминающие, взятые вместе – не выступить публично хотя бы c тем, что не несло явной по тем временам крамолы?

Ответ Гликмана сводился к следующему: “Я скажу или все, или ничего. Всего говорить я не могу, а полуправду – не стану”.

(Запомните, пожалуйста, читатель, это. Я вернусь к этому свидетельству позднее при отражении атаки на Гликмана со стороны одного видного американского “специалиста”-бесстыдника).

Предвидел ли он тогда, что времена изменятся через 10 лет? Возможно. За ним ходила слава провидца. Так, несколько человек старшего поколения – в том числе, Н.Е.Перельман – рассказывали мне, что Гликман, находясь в эвакуации в Ташкенте, предсказал точную дату окончания войны за несколько лет до этого события. Несколько случаев о Гликмане-провидце смог бы рассказать и я. Но поостерегусь-ка сейчас соскальзывать в пучину неизведанного.

Я-то ничего не мог предвидеть. Как никто не мог знать, сколько лет жизни отпущено Исааку Давыдовичу Провидением.

В конце 80-х, давно оставив за спиной годы студенчества, я сделался словно членом семьи Гликмана.

Чтобы иной читатель не воспринял мои слова как бахвальство, скажу, что полагаю свою дружбу с Исааком Давыдовичем незаслуженной мною. Объясняю ее и тем, что к указанному времени Гликман остался глубоко одиноким “львом зимой”, потеряв всех своих немногочисленных друзей. (Я, разумеется, не забываю блистательную женщину, жену его – добрейшую Веру Васильевну Антонову-Гликман. Как можно забыть!). А нишу, “освобожденную” Судьбой, суждено было тогда занять и замечательному питерскому писателю Михаилу Николаевичу Кураеву, и мне…

Однажды Исаак Давыдович извлек из ящика письменного стола перевязанную тонкой веревочкой пачку конвертов с письмами. Тогда же я узнал о его замысле – опубликовать эти письма Шостаковича к нему и написать к ним комментарии.

Наши встречи участились, приобрели особое значение. Гликман или читал сам, или просил меня читать вслух свой текст, “проверяя” его на мне. Все это сопровождалось воспоминаниями о будто ожившем времени и словно воскреснувшем во плоти и крови Шостаковиче.

Стоит ли говорить, что моя жизнь тогда наполнилась тем полным смыслом, который не могла мне дать вполне ни служба в оперном театре, ни даже частые выступления в филармонии?

Но вышла книга тогда, когда я жил уже в Нью-Йорке.

Как и его публичные выступления – см. выше –, книга “Письма к другу” появилась позднее многих т.н. “сенсационных” работ о Шостаковиче. И так же, как эти выступления, она явилась тем на первый взгляд, скромным, но значительным, но, бесспорно, лишенным дешевого эффекта и спешки событием, которое вполне оценят только потомки, приникая вновь и вновь к чистому и подлинному источнику – письмам самого Шостаковича и вступительной статьи с комментариями Гликмана, в которых научная добросовестность, непредвзятость и достоверность переплелись неразрывно с “великолепным блеском” изложения (так определил стиль Гликмана Шостакович в одном из писем к нему – “статья написана с великолепным блеском”!) и со страстью верного друга. Так же, как эти выступления, наконец, книга расставила все по своим местам, рассеяв множество домыслов в работах “плодовитых крольчих” от музыковедения, вымыслы, проникшие даже в документальные фильмы, ими консультировавшиеся. Книга свела раздувшиеся и несправедливо громыхавшие имена некоторых из биографов-“мемуаристов” к нулю, сделав их едва ли не немыми и едва различимыми. Сами письма Шостаковича прежде всего – густонаселенные, упоминающие даже встречи случайные, и не только встречи: неведомого мальчика, соседа Гликмана, коллекционировавшего почтовые марки – сами письма уничтожили эти имена своим неупоминанием их. И я тоже, следуя великому примеру, обойду их молчанием, словно их не было.

III

Лет пять или шесть тому я разговорился здесь, в Нью-Йорке, с одним голливудским кинематографистом – одним из тех, кто имеет прямое отношение к фильмам, ставшим уже издавна мировой классикой. Он принадлежит к тому тонкому слою, который принято именовать “сливками общества”, однако уровень культуры и знаний этих людей, а, главное – само их творчество исключают начисто ироническое закавычивание слов – сливки общества. Они формируют вкусы и взгляды миллионов не столько своими многочисленными интервью, сколько своими киноработами.

Имя же своего собеседника я сохраняю в секрете потому, что не спрашивал позволения на его обнародование.
Он спросил:
- Кто, по твоему профессиональному мнению, самый крупный композитор нашего столетия?

(“Начинается! - подумал я – Кому бы, иными словами, я дал “Оскара” – Микеланджело или Леонардо не Ди Каприа)?
-Поскольку ты спрашиваешь моего частного мнения, то для меня – Шостакович.
- Вот как? А как же насчет Стравинского, Бартока, Шенберга, Прокофьева, наконец?
- Я говорю о том, кто ближе всех мне. И не просто ближе – Шостакович во многом сформировал меня, начиная с детских лет.

Мой собеседник, человек тактичный, сделал вид, что не заметил моего непочтения к неведомой мне и не занимающей меня субординации, которыми тешат себя и публику как “сливки” голливудского разлива, так и один их подражатель, теоретик музыки из Москвы – в альманахе и на форуме “Лебедя”…

Прошло несколько лет.

Однажды в вечерний час суток и в вечерний же час прошлого века, на том же месте разговор продолжился:
-Александр, у меня для тебя – прекрасные новости! Сейчас в наших кругах Шостакович считается композитором номер один всего 20-го столетия. Ведь никто не выразил всю трагедию времени, не передал весь его сарказм, как он. Ничью музыку не пронзил нерв столетия с такой мощью, как музыку Шостаковича! Так что твое мнение теперь совпадает с мнением наших кругов.

Я не скрыл радости. Но тут же спросил:
- Однако не думаешь ли ты, что это, напротив, мнение твоего круга совпало, наконец, с мнением многих и многих, в том числе моим?

#9;Он рассмеялся, но я не шутил. Видимая дерзость пианиста, “широко известного в узких кругах и узко – в широких” (формула Н.Перельмана о себе), и была лишь видимостью дерзости. В самом деле, разве не придавала мне силы всю жизнь музыка Дмитрия Дмитриевича?

И, потом, это письмо...

3.II.1967. Москва 3 февраля

Дорогой Исаак Давыдович!

Много думаю о жизни, смерти и карьере 1). Так, вспоминая о жизни некоторых известных (я не говорю великих) людей, прихожу к заключению, что не все они вовремя померли. Напр [имер]: Мусоргский умер преждевременно. То же можно сказать и о Пушкине, Лермонтове и некоторых других. А вот П.Чайковский должен был умереть раньше. Он немного зажился и потому смерть, вернее, последние дни его жизни были ужасны.

То же относится к Гоголю, Россини, может быть, к Бетховену. Они, а также многие другие, как известные (великие), так и неизвестные люди пережили тот рубеж жизни, когда она (жизнь) уже не может приносить радость, а приносит лишь разочарования и ужасные события.

Читаешь ты эти строки, и небось, думаешь: к чему это он так пишет? А к тому, что я, несомненно, зажился. Я в очень многом разочаровался и жду очень много ужасных событий.

Разочаровался я в самом себе. Вернее, [убедился] в том, что я являюсь очень серым и посредственным композитором. Оглядываясь с высоты своего 60-летия на “пройденный путь”, скажу, что дважды мне делалась реклама (“Леди Макбет Мценского уезда” и 13-я симфония) 3).

Реклама очень сильно действующая. Однако же, когда все успокаивается и становится на свое место, получается, что и “Леди Макбет”, и 13-я симфония фук, как говорится в “Носе” 4).

На эту тему, может быть, мне и удастся с тобой покалякать. Однако мысль, которую я сейчас изложил, ужасная мысль. Т.к. мне осталось жить еще 10 лет 5), то тянуть эту ужасную мысль в течение этих лет… Нет! Не хотелось мне быть на моем месте.

Однако, сочинение музыки – влечение poда недуга – преследует меня. Сегодня я закончил 7 романсов на слова А.Блока. Если у тебя есть Блок в двух томах (Государственное издательство художественной литературы. Москва. 1955), то в первом томе на стр. 11 есть “Песня Офелии”. Это первый романс. Далее идут <…>

<…> Романсы написаны для сопрано, скрипки, виолончели и рояля. Хочу, чтобы их исполняли Г.Вишневская, Д.Ойстрах, М.Ростропович и я. Партию рояля я написал в расчете на свои очень скромные возможности.

Вот, пока и все.

Твой Д.Шостакович

Из комментариев:

1) Думы о жизни и смерти, которые сильно занимали Шостаковича, обусловили, на мой взгляд, концепцию Четырнадцатой симфонии, хотя по свидетельству автора ее замысел конкретно связан с “Песнями и плясками смерти” Мусоргского.

3) В приступе черной меланхолии Дмитрий Дмитриевич предался безмерному самоуничижению, приписывая свою известность “рекламе”. Здесь он пользовался вымыслами своих злокозненных недругов, которые в 30-х годах без умолку твердили о “рекламе”, создающейся вокруг его имени.

4) Шостакович вводит в свое письмо тему отречения от своих великих произведений, которые были ему очень дороги.

“Фук” - словечко гоголевского Собакевича, означающее вздор, пустяк. Оно перекочевало из “Мертвых душ” в оперу “Нос”.

5) Занявшись исчислением срока своей жизни, Шостакович ошибся на два года.

<…>

И.Гликман

Так чего же в сравнении с этим стОят игрушки элиты и прочих господ в распределение мест на Олимпе, престижных кресел в Храме Славы? Фук да и только!

IV

Это письмо… Его окончание с сухим перечислением романсов нового цикла словно призвано рассеять скорбные чувства в сердце друга. И так, и не так, как кажется. Поражает то, что письмо написано тотчас после того, как Шостакович написал последнюю ноту в одном из своих шедевров – “блоковском” цикле. То был один из величайших его творческих взлетов. Заключительный романс – “В ночи, когда уснет тревога”, который я, например, при слушании цикла каждый раз жду с содроганием и который сжимает неизменно мое горло, как оказалось впоследствии, стал одним из первых у Шостаковича прощанием с жизнью. В нем он обращается, избрав в союзники Блока, к Музыке:

“Прими, Владычица вселенной,
Сквозь кровь, сквозь муки, сквозь гроба –
Последней страсти кубок пенный
От недостойного раба!”

Но обратило мое внимание в этом письме и комментариях к нему и другое – неожиданный “обмен ролями” у друзей. Я знаю страстного, необузданно темпераментного Гликмана и знаю хотя бы по письмам то, что определяется Гликманом, как “феноменальная сдержанность” Шостаковича в быту. Но здесь этот дуэт авторов письма и комментариев является одним из нескольких исключений-“перевертышей”. Легко вообразить чувства Гликмана, прочитавшего это письмо. Но его комментарии нарочито сдержанны, скупы, информационны, словно бесстрастны.

Внимательно читая книгу, наблюдая редчайшие несогласия друзей по некоторым малозначительным поводам, я не мог отделаться от мысли, что спорят не два человека – то спорит одна душа сама с собой.

В подтверждении этого приведу еще фрагменты из другого письма и комментариев. Здесь, кстати, все наоборот: Шостакович утихомиривает негодование друга:

9.VII.1962.Москва 9 июля

Дорогой Исаак Давыдович!

В своем последнем письме ты выражаешь неудовольствие поведением Е.А.Евтушенко 1). Это оказалось несправедливо. Поэт прислал мне на выбор 5 стихотворений. Пожалуй, полностью меня ни одно из них не устраивает. Но он уехал в Батум. <…>

Д.Шостакович

Комментарий И.Гликмана:

Высоко ценя дарование Е.А.Евтушенко, я осуждал его в своем письме за недостаточно уважительное отношение к Шостаковичу, которому приходилось гоняться за поэтом, не понимавшим, что он имеет дело с гениальным композитором.

V

Могу себе представить “неудовольствие” Гликмана! Уверен, бумага дымилась от пламени его негодования…

Чувствую необходимость развить тему “Шостакович – Евтушенко”. Не только потому, что споры вокруг имени Евтушенко не утихают до сегодняшнего дня, как и споры вокруг Шостаковича (и не утихнут, рискну предположить, в обозримом будущем). Но затем, чтобы показать, как Дмитрий Дмитриевич решительно встал на сторону тогда молодого поэта, несмотря на, в целом, непростое отношение к нему, которое разделял и Гликман. Как Шостакович остался верен себе – умению взглянуть на явление или человека с противоположных сторон, но при этом всегда занять четкую позицию по отношению к ним.

24.IX.1964.Жуковка 24 сентября

Дорогой Исаак Давыдович!

Продолжаю писать красным цветом. Кончилась черная ручка, а запаса нет. Спасибо за письмо и за очень справедливые слова по адресу Евтушенко 1). Я высоко ценю этого поэта.

Меня привлекает этическое начало в его поэзии. А дыры в мозгу рано или поздно заштопаются 2). Я думаю, что отрицателей поэзии Евтушенко не легион, а гораздо меньше. Среди них есть отрицатели с эстетических позиций. Дескать, “что это за рифма!” К сожалению, такие отрицатели начисто не воспринимают этическое начало поэзии, и не только у Евтушенко, а у многих других поэтов. И среди них есть много культурных, образованных людей <…>

Явление это очень сложное. Качество рифмы, количество модуляций весьма сложно определить. Так, напр[имер], мне больше нравится рифма “страшны” – “зрачки” (Евтушенко), нежели

…делать жизнь с кого?
С Дзержинского.

(Маяковский. Стихи о Дзержинском)

<…> А все-таки Евтушенко настоящий, большой поэт 6). А дырки в мозгу заштопаются.

Твой Д.Шостакович

Комментарии:

1) После прослушивания “Казни Степана Разина”, состоявшегося 20 сентября в Ленинграде, я написал подробное письмо Дмитрию Дмитриевичу, в котором высказал свое мнение об этой великолепной поэме, о ее музыке и тексте. Имеются в виду неожиданные повороты мысли, идущие вразрез со взглядами Евтушенко, высказываемыми им в его лучших поэтических произведениях. Такие идейные зигзаги снискали ему в некоторых кругах репутацию коньюктурщика и конформиста, каким он, по убеждению Шостаковича, не был.

2)Шостакович упорно и последовательно защищал Е.А.Евтушенко от нападок ненавистных ему литературных чистоплюев. Само собой разумеется, что ему были очень дороги и поэты других направлений и стилей. Он тончайшим образом постигал и воплощал в своей музыке стихи Александра Блока, Марины Цветаевой, Гийома Аполлинера, Райнера Мария Рильке, Роберта Бернса, не говоря уже о Пушкине и Шекспире.

И.Гликман

Дерзну добавить от себя, что в своем отношении к “этическому” Шостакович протягивает руку обожаемому им Гоголю.

VI

Именно здесь, как кажется, настало время всмотреться попристальнее в тех, кто неутомимо лепил и продолжает лепить стенку между музыкой, личностью Шостаковича и его слушателями. В тех, кого Гликман назвал “злокозненными недругами”, в тех, кто вслед за редакционной статьей “Правды” 1936-го года и ждановскими постановлениями 40-х, пытаются до сего дня “образумить” слушателей Шостаковича, сведя его музыку к “фуку”, тщатся объяснить его растущую популярность в мире “рекламой”.

Поскольку Шостакович издавна и прочно стал неотделим от культуры, а, следовательно, и от сознания своего и последующего поколений, то отрицать это – значит выказывать очевидное безумие. Однако у “злокозненных недругов” имеются и другие “приемы, которые растягивают совести объемы” (Мольер).

Один из них – приписать его значение и популярность массовому ослеплению, которое сродни культу личности. Такие критики пытаются представить Шостаковича исключительно как “преданного сына Советской власти”. Они развернули на 180 градусов зеркало сталинско-ждановских определений его, как композитора “антинародного”, но цель осталась прежней.

Способ другой – втиснуть все многообразие Шостаковича, весь не поддающийся почти ничьему охвату масштаб его – Композитора и Человека – в узенькие рамочки формулировочек.

Однако прежде, чем всмотреться попристальнее в мастеров хотя бы первой концепции, прежде, чем показать их, намеренную или нет, но непростительную слепоту и, наконец, прежде, чем проститься на сегодня, я полагаю необходимым пригласить всех вслушаться в звучание трех голосов. При всей самобытности каждого, за любым из них – голоса тысяч и тысяч людей различных поколений. В каждом – голос далеко не только России, хотя её – прежде всего.

1.

А.А. Ахматова “Музыка”

Д.Д.Шостаковичу

В ней что-то чудотворное горит,
И на глазах её края гранятся.
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.

Когда последний друг отвёл глаза,
Она была со мной, в моей могиле,
И пела, словно первая гроза,
Иль будто все цветы заговорили.

2.

Второй голос принадлежит также поэту. Но в нем – импульсивный отклик души, отзыв неотшлифованный, не претендующий на отливку в граните. Но тем более, в своей спонтанной искренности и выразительной простоте – достоверный голос свидетеля и соучастника:

Михаил Абельский (Форум альманаха “Лебедь”)

“<…> Но премьера Д.Д.Шостаковича была не просто событием года.
Господи, ведь даже с посланием Папы не сравнить, то было хоть и значительным событием, но рутиной, вообще то.
Всякая новая вещь Д.Д. выворачивала наизнанку нашу эмоционально - интеллектуальную жизнь, – куда Достоевскому.
И, странный феномен, - чуть ли не каждая нота обсуждалась людьми далёкими от музыкальной профессии, а музыкальные фразы толковались наравне с Солженицинскими.
Очень острым было ощущение присутствия живого классика,гения исторического ряда.

3.

И наконец – заключительные страницы из “Писем к другу” (начало фрагмента основано на дневниковых записях).

И.Д. Гликман

29 июля 1975 года.

Сегодня звонил Дмитрию Дмитриевичу в больницу. К телефону подошла Ирина Антоновна. От волнения она говорила со мной как-то отрешенно, стертым звуком, без интонаций. Она промолвила: “Сейчас к телефону подойдет Дмитрий Дмитриевич”.

Поздоровавшись со мной, Шостакович сказал:

“Я чувствую себя лучше. Меньше кашляю, меньше задыхаюсь. Пиши мне на городской адрес. Здесь в больнице целый город”.

После большой паузы он продолжал:

“Меня здесь продержат до 10 августа. Может быть, к 1 сентября приеду в Репино”.

Голос его был тусклый, подернутый какой-то пеленой.

Мне вдруг сделалось страшно. Но я обнадеживал себя его словами, в которых не было ни единой жалобы, в которых звучала вера в то, что он вскоре вернется домой, а затем поедет в любимое Репино.

Быть может, при всей физической немощи, Дмитрий Дмитриевич не хотел сдаваться, а слабыми руками, по-бетховенски, “схватить Судьбу за глотку”.

Но смерть, которую он в своих произведениях изобразил с такой потрясающей силой, неслышно бродила вокруг и настигла его 9 августа, за день до того срока, который был им назван по телефону как день избавления от больницы и возвращения домой.

9 августа я осиротел навеки. В этот день оборвались золотые нити, связывавшие меня с Дмитрием Дмитриевичем на протяжении сорока с лишним лет. Я любил этого человека со всей нежностью и страстностью, на которые способна моя душа.

И память о нем для меня священна. Каждое слово, оброненное им, письменно или устно, я старался хранить, как сокровище. И мне кажется, что слово это вызовет интерес у тех, кто любил и любит поныне гениального Шостаковича.

PS. Минуло семнадцать лет (читай: двадцать сеиь лет – А.И.) со дня кончины Дмитрия Дмитриевича Шостаковича – срок немалый в наше изменчивое и быстротекущее время. К счастью, его бессмертная музыка не расстается с нами, она неумолчно звучит, являясь для нас залогом и утешением. Так было всегда, даже в самое тяжелое время, переживаемое нашей страной, время, посылавшее испытание каждому из нас…

Трагедийная музыка Шостаковича несет в себе ярчайшие элементы просветления и радости, излучаемой вечной живой надеждой.

Когда я думаю о гигантской роли, сыгранной Шостаковичем в нашей индивидуальной и общественной жизни, мне вспоминается по аналогии роль Пушкина, которую блестяще охарактеризовал А.И.Герцен, и мне хочется процитировать его, своевольно заменяя имя Пушкина именем Шостаковича, за что прошу прощения у слишком суровых пушкинистов:

“Только звонкая и широкая песнь Шостаковича раздавалась в долинах рабства и мучений; эта песнь продолжала эпоху прошлую, полнила своими мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в далекое будущее”

Август 1991.

(Продолжение последует)

Комментарии

Добавить изображение