ОДИН К ОДНОМУ

10-11-2002

К сорокалетию публикации повести А.Солженицина "Один день Ивана Денисовича" 

[ M., Новый мир, №11, 1962 ]

Бездна звала своих детей назад.
А.Солженицын. “В круге первом”, т.1, гл.24.

Было пять часов вечера, когда стало окончательно ясно, что пора собираться домой, но за окном было уже как посреди ночи -- вс тьма и тьма. В окно офиса попадало три жёлтых фонаря: два на стоянке и один снаружи, но лишь погасив свет и прижавшись лбом к холодному стеклу, можно было разглядеть в выхватываемом фонарём конусе света летящую с неба колючую мокрую смесь, да ещё, скосив глаза вниз, ухватить полоску обледенелого тротуара возле банка напротив.

Обычно Шехтман не торопился уходить с работы пораньше, но сегодня сидел из последнего. Ещё с утра показалось ему, что он заболевает, а теперь к саднящему с ночи горлу прибавилась головная боль, и поясница не то чтобы заболела, а вроде как начало её ломать сбоку. Не поймёшь, то ли от простуды, то ли от того, что намахался с утра в снегу лопатой.

Шехтман представил, как сейчас будет он разогревать машину и скоблить ветровое -- остальные уж как-нибудь -- стекло, а до того ещ как бы не пришлось, сняв рукавицу, отогревать замерзший замок собственной ладонью, и как будет его знобить и ломать все эти десять долгих минут, что надо будет прожить с того мига, когда, замотавшись шарфом и засунув руки поглубже в карманы, он вышагнет из освещенного тепла вестибюля в стылую темень бескрайней парковки, и до той сладкой минуты, когда окна в машине оттают и печка начнёт давать влажное поначалу тепло.

Езды по такой погоде станет никак не меньше минут пятидесяти, и чем позже он сейчас выйдет, тем больше других таких же окажется с ним вместе на дорогах графства, и тем больше времени уйдёт на то, чтобы преодолеть эти девять с половиной миль, отделяющие его от горячего душа, таблетки тайленола и стакана виски. И пледом накрыться бы. И поверх пледа навалить чего-нибудь потяжельше. А уж кормят пусть бульоном пустым, лады.

В окнах верхних этажей банка начали один за другим гасить свет -- значит край выходить: ещё четверть часа и банковские запрудят своими тачками весь проезд от слепой глыбы бывших складов до торчащей арматуры недостроeнного виадука, и жди потом своей очереди, чтобы вывернуть на левую стрелку, когда пять минут, а когда и поболее. Это как кому повезет.

Шехтман проворно сунул ноги в стоявшие тут же под столом жёлтые с чёрным чуни -- резиновая обувка, след автомобильный. Кто-то придумал надевать их поверх башмаков чтоб ноги не промокали, и правда, Шехтман заметил, помогает. У многих теперь такие чуни, торгуют ими повсюду. Шнуровать чуни особо не надо -- раз-раз и готово, теперь полушубок кожаный, рукавицы -- вот они, шарф по дороге намотаем, а шапку -- уж чего-чего, а чтоб шапку носить, так себя Шехтман не опускал, и хоть и в тридцатиградусный мороз, хоть бы и с простудой, а ходил только без шапки.

Перед лифтами народ уже затолпился, видать давно не было чего-то. Джефф Мак-Лафлин, стоя тут же возле, в таких же как у Шехтмана чунях, возмущался громче всех и говорил, что начальство на 40-м этаже нарочно велит секретаршам задерживать лифты наверху, чтобы они всегда были для них наготове как лимузины. Увидев Шехтмана, Мак-Лафлин заулыбался, обнажая утыканные ровненькими имплантами десны: как поживаешь, я, мол, хорошо.

Хорошо-то хорошо, а у самого волос осталось только на затылке перья седые, да и плечи повисли. На вид по Мак-Лафлину четыреста первый план не первый год плачет, а ведь они с Шехтманом почти близнецы, родились в один год и один месяц. Мак-Лафлин старше на три дня. Обыкновенно, встречая Мак-Лафлина, Шехтман говорил Богу спасибо за то, что жизнь потрепала его меньше, чем одногодка. Вон и ярлык у того сзади на штанах, а на нём размер: W38 L31. Шехтман скорее дал бы себя загнать насмерть на беговой дорожке или оторвал бы ярлык, чем дал бы кому-нибудь прочитать на своём заду такие цифры. Но сегодня почему-то при виде шотландца пришла ему в голову совсем другая мысль: что это не Мак-Лафлин выглядит намного старше своих лет, а что это ему, Шехтману, столько же, сколько этому старому дядьке.

Шехтман посчитал так, что быстрее уже будет пешком по лестнице, но тут пришли сразу три кабины, и оказалось даже вроде как просторно.

Экран монитора, тут же в лифте, мельтешил как всегда непонятно. Опять кого-то судят, тридцать пять процентов домашних котов страдают ожирением, вероят

ность новых террористических атак -- остальные шестьдесят пять процентов, и, наконец, главное -- погода. Все в лифте даже дышать перестали, а ну как будет завтра настоящая снежная буря, и можно будет по домам сидеть. А тут дышать, не дышать -- не влияет. Не будет нам снежной бури, а будет все тот же мелкий, замерзающий на лету дождь со снегом и всё те же тридцать градусов мороза. Тридцать по-тутошнему -- это по Цельсию минус один.

На седьмом этаже ещё вошли двое. Потесниться пришлось. Один сразу стал в телекамеру пялиться, а другая глаза отводить и вздыхать. Шехтман тоже засуетился, туда-сюда, на часы смотреть, рукавицы вынул. А всё затем чтоб не здороваться. И те двое ни гу-гу. Может где-то ещё и другие порядки, в Нью-Йорке вон говорят чуть ли не на ланч вместе ходят, а здесь, если кто из русских другого встречает на работе, или там на бензоколонке, то поздороваться -- ни-ни, тем более по-русски. С п о н т о м не догадываешься, что русские перед тобой. Показать что узнал считается обидно. С одной стороны подумать -- глупо, а разобраться -- так нет. С чего бы это Шехтману первому здороваться. Он из Москвы, а эти ещё не пойми откуда. Да и неизвестно давно ли они тут, у тетки вроде зуб золотой блеснул, а у мужика кольцо обручальное на правой руке. А Шехтман уж и в какой руке за столом ножик держать забыл, чего же ему теперь здороваться.

Да и никто в лифте этим двум особо не кивнул. Так только Мак-Лафлин осклабился. Так ему что, он по железу больше, они для него все поди на одно лицо: что Шехтман, что Падманабхан Джонналагадда-Рао, что эти. Это ведь с виду только все работяги одинаковы, у всех одна версия стоит и одни номера драйверов. А между собой-то шибко неравно -- ступеньками идёт. Джонналагадду небось не научишь на ассемблере писать, а вон и Шехтман не всякий интерфейс ковать согласится. Есть пониже.

Эти двое придурков с седьмого этажа вообще сами ничего не могут. Ни баз данных, ни алгоритмов, ни даже пользовательского интерфейса. Могут только к чужой работе придираться и стучать в багтрэкер. Дык хоть бы могли там по-людски написать, а то лепят "выдаёт ошибку", а какую, когда, что в логе -- этого не спрашивай. Три года назад, когда подходил 2000-й, в чью-то умную голову пришло, что об эти нули всё должно остановиться и дальше не считать. Тогда каждого, кто мог отличить шлакоблок от аммонала, хватали на улице, обучали за три месяца вводить пароль и совали в зубы осьмушку бумаги, на которой писали имя -- у кого какое -- и сбоку две буквы: Q и A. По этим двум литерам всем вкруговую давали 40-тысячную пайку и сажали с ней гужеваться в къюбикл. А там плэйер, наушники, и работу спрашивали только на третьи, шестые и девятые сутки.

Но чтой-то заколодило у начальства с этой задумкой. Вот уже второй год, как то одного, то другого такого стукача встречали на итальянской Ривьере с выходным пособием за пазухой. И поломали те две буквы, перестал народ на них кидаться, а стали каждый снова писать код кто как хочет. Вышло как после того с доткомами. Тоже туфта была еще та, а снесло подчистую. Не удержался тогда Шехтман, подумал: долго же ты, Господь, терпишь, да больно бьешь.

Одного такого шакала Шехтман и сам знал. Был тот не то администратором в театре, не то редактором в издательстве, но буквы знал английские. Пристроился сначала в банк на те самые кью-эй, потом в дотком. Чему-то подучили его там -- всё ж не уколы внутривенные -- и, недотыка ж хренова, решил себе тачку немецкую купить. Как раз в понедельник десятого сентября и купил. А когда дым рассеялся, про тот дотком уже мало кто вспоминал. Администратор! Возит теперь пиццу на своей немецкой тачке. Человека можно и так повернуть, и так...

Казалось бы ерунда этот Администратор, а вспомнил его и глотать вроде стало не так больно. Шехтман уже дошагал до своей машины и теперь, заведя мотор, отскребал специальным мастерком наледь с ветрового стекла. Рассудив, что лишние разговоры с полицией будут ему ни к чему, он решил уже заодно и номера отряхнуть. Ну железо -- не стекло. Чуней постучал и рукавичкой их хлесть-хлесть. Номера у Шехтмана -- заглядение. Сверху слово индейское как у всех -- там уж как его правильно писать никто не знает -- а под ним покрупнее номер. Номер у каждого свой, у Шехтмана -- “OD 854”. Такой достался. Шехтман этим номером очень гордился, и на четвёртое июля всегда его красочкой обводил, чтобы гляделся как новенький.

Юркнув на сиденье и, высунув подальше обложенный язык, Шехтман показал сам себе в зеркальце больное горло. Дык не видно ни хрена в темноте. Глотать было по-прежнему больно, но уже не так. Пожалуй что первым же стаканом виски можно будет и долечить. Да и спина вроде полегче. Стекла оттаяли однако, можно и трогаться. Времени было уже полшестого и народу начало на стоянку прибывать. И здесь, и там дымили выхлопные трубы, и работяги скребли чем попало окна. Ну да а Шехтман уже чистенький, он уже вот он, перед шлагбаумом. А шлагбаум никак примерз? Ан нет, подался. Вверх, вверх, пусти нас! Предъявив зарешеченному в намордник фотосчитывателю задний номер, Шехтман проскользнул под шлагбаумoм и выкатился в пустынный проезд. Ух, скользко. Ну да мы тихонечко. Нам лишь бы ехать. Нам только стоять -- хуже нет.

Светофор проскочили -- не заметили. Через полчаса тут будет не протолкнёшься, а Шехтман уже на Верхнем Бродвее, он же 104-я дорога, и впереди никого. Теперь до самого моста дорога прямая, да и раскатали вроде. В переулках скользко, а здесь ничего, кажись держит. Так что рука свободна. А где рука, там и телефон.

Начинался новый месяц, февраль, и имел в том месяце Шехтман своих, законных семьдесят пять минут. И как хочешь. Хочешь за один раз все семьдесят пять минут растранжирь, хочешь каждый день звони по две с половиной минуты. Оно бы и ничего, дык ты вишь чего выдумали: за неполную минуту брать как за полную. И выходит уже не две с половиной минуты, а три. А всё что сверх семидесяти пяти минут в месяц -- это уже плати отдельно. Хорошо что недорого, и говорить особо не с кем. Да и не о чем. Когда поначалу на игрушку эту подписался Шехтман, то первые шесть месяцев было у него этих бесплатых минут аж триста. Дык а сказать-то чего? Не чаще теперешнего и звонил Шехтман.

Хоть и вырвался он сегодня пораньше, а приятельнице решил позвонить, чтоб не ждала сегодня. Едет мол домой болеть. Ну, а она и рада, ей поди тоже лучше перед телевизором посидеть с рюмкой, чем его кашель слушать. Тем более пятница завтра. Вот и славно, вот и поговорили. Чмок, чмок. Да, вот ещё, такое дело, билеты есть на Арубу, десять дней, девять ночей, пять звёздочек, всё включено. Айда полетим -- погреемся. Мол сам же и говорил что хорошо бы.

У Шехтмана упало сердце. Мало ли что говорил! Когда это было! Когда прикалываешься к бабе, ещё и не то скажешь. А другое дело теперь, четыре месяца после. Ну ещё бы семь дней, но десять! Ах ты, господи, всё пропало! Шехтман живо представил себе как он обгорит там за эти десять дней, как от него и, что ещё хуже, от подружки его будет нести кокосовым санскрином. Как он будет с утра до ночи трамбоваться мясом и фруктами, есть мороженое и пить с утра красное вино, а по вечерам коньяк и виски, и как разнесет его там нехило за эти десять суток, и как нелегко будет ему после этого вернуться в то жилистое, не голодное и не сытое состояние, что сейчас.

Отмазавшись, как обычно, командировкой и прикинувшись, что якобы плохо слышно, Шехтман отложил разговор об Арубе на потом и, выключив телефон, сделал погромче радио. Биржа закрылась резко вниз. Это значит выходных опять не будет. Это значит всё воскресенье сиди и перебирай процентовки, смотри диаграммы и решай во что вложиться. А надо ж ещё и постираться когда-то, и матрас перевернуть ортопедический. Значит на горных лыжах, как и в прошлые выходные, не покататься. Эх! Да тёплый зяблого разве когда поймет?

Как ни мало было машин на дороге, а перед мостом пришлось притормозить. Поток расходился веером к шести будкам -- а почему к шести? начальству дюжинами считать удобнее -- а в них чернявые хлопцы зубы скалят, вроде как счастливого пути желают. Много не много, а доллар и такому дадут. Не так было жалко Шехтману доллара этого, как времени своего, не казенного, и ещё мысли своей. А теперь ещё и потому дольше выходило, что перед будками прохаживались в оранжевых бушлатах полицейские и каждому второму-третьему велели распахнуть багажник и смотрели нет ли там чего, с чем на мост нельзя. Ножниц там маникюрных, или наставлений на арабском языке по лётному делу. Из-за этого шмона задержка на мосту получалась двойной. Сначала багажник, потом доллар, и только потом тех, кого обшмонали, перепускали на другую сторону, сфотографировав вдогонку автоматической камерой задний номер, так чтобы если случится чего, то чтoб знать кто.

Высокого прямого старика-рокера на харлей-давидсоне полицейский пропустил не глядя, нацмену на красном БМВ только хлопнул по крыше легонько, проезжай мол, а Шехтману рукой приказал открыть багажник. Открыл. На, смотри. В багажнике у Шехтмана кроме лопаты и сумки спортивной, да старого атласа и нет ничего. Но нет, не закрывает, смотрит чего-то. Cтаршего подозвал, вместе смотрят. Один остался сзади стоять. Из-за поднятой крышки багажной Шехтману его и не видно, а другой подходит, в руке держит что-то рябое.

Ах, ты! Вот ведь, а! Шехтман и забыл как подобрал в воскресенье на стоянке перед хозмагом Home Depot обрывок ножовочного полотна, из которого собирался смастерить скребок для барбекъюшницы, и положил эту железяку в багажник, завернув в клетчатый палестинский платок. Платок тот он стянул ещё позапрошлой осенью на пляже в Яффо и с тех пор не знал, кому бы подарить, а вот и пригодилась тряпица ножовку завернуть. Завернул и забыл. А полицейский заглянул и нашёл. Отнимет теперь чёрт оранжевый. Да и хрен бы с ней с этой дурой, не жалко. До барбекъю того ещё доживем ли.

Полицейский не торопился разворачивать платок, а рукавицей сквозь него норовил прощупать не порошок ли внутри. Шехтман сунулся было объяснить, но осёкся. В правом нижнем углу ветрового стекла у него была бумажка размером меньше папиросной коробки. И на бумажке этой была цифра один. Это значило, что ездить с ней Шехтман мог по январь, а нынче уже февраль, и если полицейский заметит, то будет Шехтману предупреждение, уже в этом году четвёртое, так что лучше было н е в о з н и к а т ь.

Полицейский повертел перед глазами обломок ножовки и, похоже не признав его опасным, замотал кое-как обратно в замурзанную арабскую тряпицу и положил назад. Пристукнул багажник и рукой махнул, всё окей мол. А бумажка на стекле просроченная и невдогляд ему, а может и не смотрел на неё вовсе. У них тоже служба неважная, торчи тут на ветру.

Шехтман вперед подкатился и видит будка-то пустая, никто руки из неё не тянет, и шлагбаум поднят. Ну нас два раза приглашать не надо. Доллар нам и самим не лишний. По газам, по газам. Вот уж и середина моста, а в зеркальце зырк -- мужик в будку вроде вернулся, шлагбаумом дёргает, но на Шехтмана внимания -- ноль. Толл-то проахал, дядя.

От моста гуще пошло, но не так чтобы очень. Езды до дому оставалось всего ничего, пешком бы можно за полчаса по хорошей погоде. Но светофоров понавешано уйма, да и без них тычемся друг другу в номера как бараны. Вот опять одному налево надо, а задним выходит стоять? Стоим, ждём.

Чуть подкатились и опять стоим. Времени до шести оставалось не больше пяти минут, и полицейские тётки лютовали в эти последние минуты особо. Прохаживались с обеих сторон неширокой улицы и проверяли счётчики. У кого истекло, тем номера записывали и клали под щётку конверт красный, а с таким конвертом потом либо плати, либо в суд иди и права качай. А в суде -- как посмотрят: могут простить, а могут и ещё добавить. Tак уж лучше, считал Шехтман, сразу заплатить, хоть и жалко.

Возле Шамрока один длинный со злопамятным квебекским номером от такого счётчика как раз отъезжал. Ну где длинный поместился, туда и мы втиснемся. Шехтман длинного пропустил, а сам на его место -- шмыг. На счётчике ещё двенадцать минут, а там уж будет седьмой час, и хоть всю ночь стой, никто тебе слова не скажет. Как не спешил Шехтман, а в багажник всё ж заглянул, не подложили ли чего -- вроде нет -- да ещё и смазки в замок подпустил графитовой вместо солидола, чтоб не схватился. Теперь можно и в Шамрок. Мостовую раскатали, а на тротуаре скользко, не упасть бы.

В Шамроке гул стоял как всегда, когда с пяти до семи всё шло на доллар дешевле. Столики были почти все заняты, но слева у бара было посвободней, и Шехтман туда, к медной стойке, сразу прицелился и девке на вахте рукой показал: мне в бар, мол, не надо столика. Улыбнулась. Джонатан -- и как он с таким пузом за стойкой умещается -- кивнул Шехтману, how are you, а сам принялся тряпкой протирать медный прилавок. А чего его и протирать-то всякий раз? Только сырость разводить. А он всё равно протирает. Ну правильно: для себя работаешь дай качество, для других -- дай показуху.

Шехтман пристроился у узкой стoроны прилавка, так чтоб из дверей не дуло. Через угол от него два молодых нацмена балакали чего-то по-китайски насчёт риса и пшёнки -- Шехтману неинтересно, да сзади ещё прошёл кто-то и сел за спиной, а кто сел -- не видно.

Начать решил с виски, безо льда только, горло подлечить. И супу взять большую миску погорячее -- изнутри прогреться. Что у нас сегодня? Джонатан толстым пальцем в меню тычет, советует похлёбку из бычьих хвостов. Ну ин пусть будет из бычьих. Ещё Джонатан говорит, что креветки сегодня будто хороши. Ладно -- поверим. Пока Джонатан завозился, Шехтман полушубок на спинку откинул и сам вниз, руки мыть. Так чтобы ложку взять, рук не помывши, этого он не мог, это как в тюрьму без обыска.

Возле умывальника, тут же на стене висел ящик здоровый. В него можно было сунуть доллар и трыкнуть железкой. Тогда внизу в кормушку тебе падало что выберешь: хочешь от головной боли пару таблеток, а хочешь -- презерватив. Сегодня выходило так, что таблетки нужнее. Вот и доллар, на мосту зажатый, пригодился. Удобно. А с другой стороны посмотреть: за две таблетки доллар -- дорого.

Стакан виски -- как раз таблетки запить -- уже стоял перед его стулом, а похлёбки с хвостами не принесли ещё. Только сейчас смог Шехтман разглядеть тех двух, что позади него пристроились. По курткам дешёвым, гэповским и по башмакам чуть не лыжным Шехтман враз определил -- профессора. Преподавательский состав. Этого контингенту тут -- спину мажь. А на шапки их мокрые здесь же на столике даже и не взглянул. И так всё ясно. Ну лады, посидим, послушаем, и к себе, к своему стакану -- бочком, бочком. А вот и супчик Джонатан ставит. Дымит, видно что горячий. Теперь виски сразу допить, пока суп не остыл, и внутрь его, внутрь.

За тринадцать этих лет каких только наук не пришлось Шехтману превзойти и каким только инструментом пользоваться не научиться. И палочками у японцев, и вилкой вот такесенькой рогатой для устриц, и клещами для омаров специальными, и щипчиками для улиток, и всем, а одного он так и не освоил -- медленно есть, как другие едят. Вот и сейчас, обжигаясь и не успевая утирать подбородок салфеткой, он уже выхлебал наскоро всю наваристую жижу похлёбки и теперь наддавливал задними коронками сладкие бычьи хрящи, да потрошил вилкой волокна лежащего на дне миски буроватого мяса. Джонатан метнул в его сторону взгляд: как мол похлёбка? Шехтман с полным ртом только промычал одобрительно, да по пустому стакану щелкнул -- ещё виски. Пока Джонатан открывал да наливал, Шехтман уже всю миску отштукатурил дочиста и отставил. Одна только картошка и осталась по краям. Картошку нам нельзя, доктор Аткинс не велит -- карбогидраты.

Второй стакан виски Шехтман уже тянул врастяг. Затылок перестал болеть, горла прошпаренного похлёбкой, а до того ещё виски, он не чувствовал вовсе, и поясницу тоже вроде не ломало с тех пор, как угрелся тут, в баре. Джонатан отсчитал нацменам сдачу и теперь протирал салфеткой запотевшие стаканы. Посуду, Шехтман так рассудил, с прилавком не равняй. Посуду лучше протереть лишний раз -- у кого рот чистый, а у кого и гунявый. Словно угадав его мысль, Джонатан придирчиво посмотрел стакан на свет и снова к Шехтману:
-- Так как насчёт креветок?
-- Ну давай шесть штук, -- как раз под третий стакан и пойдёт.

Те сзади видать тоже угрелись и давай языками чесать:
-- Так и не говорите, что великий. Скажите прямо что мракобес. Мало ли что раньше, вы двести лет читали?
-- Ну одно другому, как говорится не мешает, но как художник чисто..
-- Э, бросьте. Какой там художник. Все эти “обустроим”, “обоесторонне”, “невдоспех”. Не продерешься.
-- Так чего ж тогда читаете?

Вот это верно! Шехтману этих чудаков и слушать-то смешно. Нашли о чём вспомнить, это за пивом-то. Одно слово, нет у людей забот с их теньюрами. А ты посиди недельку в дебаггере или отдежурь в госпитале за ту же неделю раза два-три, тогда небось бы тихо сидел, профессор.

Третий стакан виски он допивал уже просто чтоб не оставлять. Пустое блюдо с розовой шелухой Джонатан тут же и убрал. Креветки Шехтман всегда ел целиком. С хвостом, с головой, с усами, и с чёрными бусинками выпученных глаз. Хотя если бы такие креветочные глаза попались ему отдельно, он бы их есть не стал. Но отдельно они не попадались. Профессора через его голову крикнули Джонатану, что хотят ещё по одной -- ещё после этого встанут ли? -- а Шехтман запросил счёт.

Вышло, как и прикидывал, двадцать восемь с копейками, итого тридцать три, ну пусть будет тридцать четыре. Выложив на стойку тридцать пять долларов и прижав их пустым стаканом, Шехтман показал Джонатану ладонь -- all set, сдачи не надо -- и стал натягивать полушубок, стараясь не поворачиваться лицом к тем двум. А те сзади своё:
-- И не говорите. Способностей-то как раз и не хватило. Несостоявшихся математиков часто тянет на писанину.
-- Бе-бе-бе. Так не читайте, чего ж читаете?

А вот это правильно! Шехтман и сам так давно заметил. Ты гляди, профессор- профессором, а голова варит. Дохрястывая на полу чунями неизвестно как туда попавшую креветочную шелуху, Шехтман боком пробрался к тускло освещенному выходу и, пригнув голову, шагнул на тротуар. Сверху сыпаться перестало. Небо вроде прочистилось, звёзды видать. Подморозило, ноги разъезжаются на тротуаре. Но ветер похоже утих, или может просто виски с бычьими хвостами укрепили Шехтмана изнутри так, что, себя не чувствуя, он плюхнулся на сиденье и, обсмотревшись по сторонам, стал выезжать задом потихоньку, прикидывая чтоб под следующий светофор уже повернуть к себе.

Повернуть-то повернул, но разгонишься тут не больно-то. Перед трамвайными путями работяга в салатовом бушлате приладился с отбойным молотком, и двое полицейских -- это как всегда, один работает, двое смотрят -- заворачивали всех в объезд. Повернули. Едем. Хотя больше стоим. Опять друг в дружку тычемся. И хотя объезд получался небольшой, по времени могло выйти изрядно, но по счастью знал Шехтман как там через бензоколонку срезать угол и хоздвором на задах ресторана корейского -- из дверей запахом шибануло фу-фу-фу -- проскользнуть в переулок. Там движение в одну сторону только, но можно полквартала и задом подать. Давно что-то Шехтман с этой стороны к себе не подьезжал. Его-то склон горы весь подчистую застроили новыми домами по миллиону, а сюда не подобрались ещё вроде, здесь бы пока и прикупить.

Прямиком к себе через горку ехать боязно: намело, назад бы не покатиться. Так что решил лучше объехать по Фоксберри-террас мимо крайненского дома. Бережёного Бог бережёт. Фоксберри прочистили кое-как. В один ряд ехать можно, а разойтись двоим навстречу -- не везде. Возле самого Крайнена пришлось Шехтману принять правее и привстать, а навстречу видит едет сам Уго на новом джипе белом. Развернуться ему на такой машине тесно, так он к себе задом прёт. Тот Шехтмана тоже узнал, рукой машет, мол погоди, поздороваемся.

Вылезли оба, Шехтман подошёл и принялся Уго его новую тачку нахваливать, в такую погоду два ведущих моста -- самое то что надо. А тот отнекивается, дескать здоровая тюлька, не развернёшься, да и бензин жрёт, а вторые ведущие он и включал-то за зиму два раза. А самому видно приятно. Шехтман думает о чём бы его ещё спросить, а тот сам догадался: как мол зелье понравилось, не надо ли ещё? Ещё как понравилось, ещё как надо. А у Шехтмана и деньги при себе всегда на такой вот случай имеются. Две сотенные бумажки, меленько сложенные, в бумажнике, в особом кармашке. Так чего ж стоим? Уго к себе приглашает, но не с крыльца, а через гараж, там отдельный вход, сразу чтобы в подвал.

Вот, говорят, нация ничего не означает, во всякой, мол, нации худые люди есть. А голландцев сколь Шехтман ни видал -- плохих людей ему не попадалось. Бельгийцы, с теми сложнее.

В подвале у Уго чище чем у Шехтмана на кухне, куда там. Пол цементный подметен, везде циновочки аккуратные, стол деревянный, такие же лавки и из подвала ещё дверь плотно притянутая в чулан. За той дверью Уго тюльпаны выращивает на продажу. Семена для тюльпанов ему из дому присылают, а что цветам много света нужно, так для того у него там лампы специальные, ультрафиолетовые.

Уго вынул пакетик прозрачный, самоклейкий и Шехтману протягивает, на мол, попробуй. Шехтман щепотку взял, размял, кристаллики разглядел. Видит: травка та же самая, что и прошлый раз, буроватая. К носу поднес, понюхал -- онa. А голландцу сказал:
-- Вроде не та.
-- Та! Та! -- рассмеялся голландец. -- У меня другого сорта нет никогда, всегда один.

И протягивает Шехтману цигарку уже скрученную, тоненькую, затяжки на две, не больше. Спичкой чиркнул, огоньку поднёс, культурно. Шехтман затянулся жадно, в себе подержал сколько мог. Ещё разок потянул, губы жечь начало. На вкус хороша вроде, а уж там как вставляет этого сразу не разберёшь, это обождать надо. Уго не торопит.

В пакетике четвертка, Шехтман и на глаз видит. Полез за бумажником, сотню пальцем подковырнул, разгладил, выложил перед голландцем портретом кверху.
-- Спасибо, спасибо.

Вроде вставляет, хотя с двух затяжек разберёшь ли. А ещё дунуть робеет Шехтман: до дому хоть и рукой подать, а ещё и навернёшься обдолбанный-то. Эх была, не была! Полез за второй сотней: нельзя ли ещё четвертку. Уго смеётся: можно, можно, только нет готовой, взвесить надо.

У Уго всё на своих местах, а весов не найдёт чего-то. Крикнул по-своему, сверху Хопчик прибежал в носках. Хопчик с Уго вместе живут как жена с мужем. У Хопчика и имя женское -- Рене. Рене Хоппенбрауэрс. Хопчик тоже голландец, на доктора учится. К Шехтману -- очень дружелюбно, будто весь вечер только его и ждал: хай, хай, -- а у самого голосок тоненький, как у козлёнка.

Хопчик с весами коробку тут же разыскал и на Уго ещё посмотрел так укоризненно-ласково, мол что ж ты сам не видишь, ну чисто как у других жёны смотрят. Взвешивают они вдвоём всегда. Хопчик за крючок держит, а Уго гирьками орудует. Гирьки у них метрические, миллиграммовые, но унции подобраны заранее разновесиками. Точно совпадает. Шехтман сам проверял.

Уго ссыпал обе четвёртки внатруску в один пакет, сверху ещё завернул в плотный чёрный полиэтилен и резинкой круглой аптекарской перехватил. Шехтман пакет за пазуху и прощаться, а Хоппчик ему ещё и три тюльпана в чулане срезал в подарок. Вот ведь какой народ голландцы! Каб все на свете такие были, и Шехтман бы был такой...

Мимо полиции проехал не дыша. Три дринка -- ерунда, да и когда они были, а вот бумажка на стекле просроченная -- это придраться могут. Ну а после полиции, считай мы дома. Вот клуб шахматный, математическая школа, студия балета, пять аптек на одном перекрёстке, ни одного ресторана толком, книжные магазины и похоронный дом. Самый здесь нашенский корень. Вот и домик шехтмановский, тёмный. Какой ни есть, а свой.

У себя в гараж решил не заезжать. Ну его к чертям возиться, небо чистое вроде, так ночь перестоим. Теперь главное не забыть ничего. Цветы под мышку, пакет с зельем за пазухой. Вроде всё? А, вот ещё что. Чертыхаясь, достал Шехтман из багажника ножовку и вместе с тряпкой выкинул её тут же в мусорный бак. Подальше от греха. Теперь почтовый ящик только. Там улов средний: пять конвертов. Ладно, после выбросим.

После душа уже, натянув серые домашние байковые ползунки -- вроде кальсон, но поплотнее -- и такую же растянутую фуфайку, Шехтман не мог решить что сначала: разобрать ли почту или налить себе коньяку и свернуть цигарку. Решил одновременно. Два конверта, один с большим синим нулём процентов и другой, где что-то насчёт больных детей, выкинул не вскрывая. Дети эти, если правильно рассудить, -- всё равно не жильцы.

В третьем бумажка оказалась для налогов нужная. Правильно -- февраль. В четвёртом оказалось письмо из банка. Процент упал пишут, так не хочет ли Шехтман свой дом перефинансировать на десять лет под пять с одной восьмой. О как! Это надо будет ещё посмотреть.

В последнем, самом пухлом конверте оказалась бумага от государства официальная на четырёх страницах. Шехтман её быстренько глазами пробежал. Государственные бумаги нарочно так пишутся, чтобы и зубные врачи могли их понять без адвоката. По бумаге той выходило, что если доработает Шехтман до семидесяти лет, то выйдет ему пенсия в месяц две тысячи четыреста долларов по-нынешнему. Большая пайка типа. Если до срока сподобится, в шестьдесят два года, то тысяча триста; а если выпадет из его руки дебаггер, как отмеренно ему, в шестьдесят шесть лет и десять месяцев, то станет почти ровно две тысячи.

Не больно-то этим бумагам Шехтман верил: сначала закон был чтобы всем вкруговую трубить до шестидесяти пяти, а потом кто не успел, тем ещё добавили кому сколько. Шехтману вон ещё год и десять месяцев приплюсовали.

Закон -- он выворотной. Подойдёт срок -- скажут на тебе ещё десять месяцев поработай. А иной раз подумаешь -- дух сопрет: всё ж и до шестидесяти шести меньше двадцати пяти лет осталось тянуть, катушка-то на размоте... Господи! Своими ногами -- да во Флориду, а?

Заведя пластинку цифровую с романсами Обуховой, Шехтман откинулся в любимом кресле, угнездив рюмку тут же на каменной столешнице рядом с муранского стекла пепельницей, в которой лежал зажатый специальным хирургическим зажимом миллиметровый окурок. В животе было тепло и в голове легко и радостно. Сейчас ни на что Шехтман не в обиде: ни что> трубить ещё до пенсии как медному котелку, ни что биржа упала, ни что Аурба ему ломится на десять суток. Сейчас он думает: переживем! Переживем всё, даст Бог кончится!

Верно говорил сестрин муж. Когда тринадцать лет назад Шехтман -- в драповом пальто, кровь с молоком -- предстал перед ним в их с сестрой брайтонской квартирке, тот, весь тонкий, звонкий и прозрачный, топтал саламандровскими подошвами американский асфальт уже пятый месяц. Глядя большими персидскими глазами куда-то мимо, сестрин муж еле слышно прошелестел тогда:
-- Везде можно жить. Жили люди и в тюрьмах, и в лагерях, и в гетто.

Повезло сестре: правильный мужик. И сказал верно.

В мир грёз отходил Шехтман, вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: просроченную бумажку полицейский не заметил, на мосту удалось закосить доллар, похлёбку из бычьих хвостов весело хлебал, а главное -- голландца встретил, зелья прикупил. И не заболел, перемогся.

Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый.

Теперь бы ещё перефинансироваться на десять лет под пять и одну восьмую, да ещё от этих пяти и одной восьмой отнять тридцать один процент федерального налога, это будет пять сто двадцать пять на ноль шестьдесят девять и на десять лет -- за бумагой лень тянуться -- тридцать пять и четыре примерно, ну пусть будет тридцать шесть. Если разделить на три тысячи шестьсот пятьдесят три -- из-за високосных годов получалось три дня лишних – выходило меньше одной сотой процента в сутки.

10-20июня 2002 Кэмбридж, Массачусеттс

Комментарии

Добавить изображение