ХОЗЯИН ГАЙД ПАРКА

10-11-2002

Надежда КожевниковаНе думала, что доживу до еще одного витка в отечественной истории, когда с фигур, поверженных, изничтоженных в “перестройку”, будет снято табу, и в оценки их, исключительно негативные, мало–помалу начнёт просачиваться нечто, похожее на объективность.

Дошла очередь и до Александра Борисовича Чаковского.

Читаю вот и не верю глазам своим: оказывается он был сложной, крупной личностью послесталинской эпохи. И создал ту “Литературную газету”, которую читала вся страна. И в бытность его главным редактором, каждый номер газеты воспринимался читателями как глоток свободы. А золотые перья им, Чаковским, привлечённые, выпествованные, составили славу отечественной журналистики, её, можно сказать, классику.

Откровения подобного рода сопровождаются, как правило, замечанием, что де с Чаковским имярек довелось общаться не только по службе, но и, так сказать, лично. Тут тоже надо отметить поворот. Выходит, знать, не формально общаться с человеком, недавно еще спущенным до персоны нон–грата, считается уже лестным? Ну чудеса! Замечательно точно выразился Корней Иванович Чуковский, сказав, что писателю на Руси надо быть долгожителем.

Добавлю: не только писателю. Оказаться свидетелем многих коллизий и наблюдать столько охотников их забыть – это такая сладость, такой, как выражаются нынче, кайф, что и к злорадству не тянет. Нет смысла. А вот сверять, сопоставлять и делать выводы соответствующие – интересно.

Например, я тоже была знакома с А.Б.Чаковским. Причём долго, можно сказать с момента своего рождения, а точнее еще до, находясь в мамином животе, и тогда же жена Чаковского, Раиса Григорьевна, ждала их первенца, сына Серёжу. Наши отцы сдружились в войну, и мы, их дети, знали друг друга действительно с колыбели. А потом, спустя жизнь, я оказалась единственным журналистом, написавшим и опубликовавшим интервью с Чаковским к его восьмидесятилетию. Больше–никто. И за время нашей многочасовой беседы ни разу телефон не зазвонил. Все как сгинули. Похоронили заживо, отобрали газету, им созданную, выжали и выбросили на свалку истории. Да, у нас удивительная страна, по части неблагодарности ей, пожалуй, нет равных.

Не только мёртвых не чтят, но и над старостью глумятся. Уважение только из страха выказывают, а если уже не боятся, то плюют в лицо. Чаковский в тот раз мне сказал: “ Повезло Вадику – так Александр Борисович называл моего отца – он до этого не дожил.” И я с ним согласилась.

Не знаю, можно ли назвать их, Кожевникова и Чаковского, друзьями в общепринятом смысле. Доверия полного, на мой взгляд, между ними не было и быть не могло, потому что оба полностью никому не доверяли.

Зато понимание, осознание сильных и слабых друг у друга сторон – вот это присутствовало. А еще обоюдное притяжение, для таких натур, как они, редкое.

Я ведь часто сопровождала отца в их совместных прогулках. И мне было с чем сравнивать.

Скажем, там же, в Переделкино, завидев Катаева, у отца появлялась улыбка драчливого озорника, предвкушающего стычку, поединок словесный, укус за укус. И тот и другой язвили с наслаждением и с не меньшим удовольствием расставались. Встреч с Леоновым, от которого за версту веяло многотомным классическим наследием, если удавалось, отец избегал. Георгий Марков – это была тяжёлая повинность. Беседы с ним отец волок на себе как баржу репинский бурлак. А вот когда звонил “Сашка”, то бишь Чаковский, он, Кожевников, мгновенно напяливал куртку, ушанку, мчась на свидание с такой прытью, что я еле за ним поспевала. После трусила с ними рядом, ближе к обочине, к канаве. По весне там взбухало хрустально–прозрачной лягушачьей икрой, а летом доверху вспенивалось незабудками. Вот куда устремлялся мой алчный взгляд, и меня опасаться им было незачем. К их разговорам я не прислушивалась: всё о том же, про то же, политика, литература, опять литература, снова политика.

Кстати, домами они не общались, в гости к себе не звали.

Может быть потому, что наша мама и тётя Рая являли собой антиподы, и внешне, и внутренне, и, скажем так, по статусу, положению в семье. У нас мама верховодила, правила безоговорочно и в быту, в хозяйстве, и в воспитании детей, а у Чаковских царил патриархат. Серёжа и Катя стояли перед отцом по стойке смирно, да и я сама Александра Борисовича побаивалась. Он подавлял, хотел и умел властвовать. В природе его личности то, что называется ха

ризмой, ярко сияло. Некрасивый, сутулый, но покорял, пленял. Помню, девчонкой, когда он вдруг меня замечал, я робела. От него исходил мощный заряд мужского эгоизма, ему самому неподвластный, и даже если бы вдруг захотел себя тут укоротить, вряд ли бы удалось. Лощёный, барственный, от дорогих ботинок до сигары, свисающей с брюзгливой губы. Тот же Катаев ну очень старался, а между тем и в длиннополом по моде пальто, в мокасинах изящных, на тонкой подошве, нелепых при нашей–то переделкинской распутице, с коллекцией кепок – одну однажды у нас дома забыл, и я, каюсь, её присвоила, донашивала, на зависть приятелям – но и в этом “прикиде” (слово, впервые услышанное от Вознесенского, тоже любящего наряжаться) проглядывало юморное, одесское, пижонисто–фертовое.

А вот Чаковский смешным быть не мог. Ни в чём, ни в жизни, ни в творчестве. И это природное его свойство одновременно и плюс, и минус. И броня, и ущербность характера, личности. Сам над собой поиздеваться, всласть, озорно, не умел, и другим никогда бы не позволил.

Когда мы встретилась накануне его восьмидесятилетнего юбилея, он дал мне почитать рукопись своих мемуаров, на основе которых я и сделала с ним интервью. Текста нет сейчас под рукой, потерялся в многочисленных переездах по странам нашего семейства, но помню лейтмотив. Я всё приставала: неужели, А.Б., вы вправду во всё это верили? Он твердо, да, Надя, да! Теперь думаю про себя: какая же, однако, садистка, провоцировавшая, принуждающая человека перечеркнуть всё им прожитое, всю жизнь.

Рукопись была объёмной, к публикации шансов тогда не имела, и, насколько знаю, до сих пор не опубликована. Я её честно пролопатила, но несмотря на множество любопытных, исторических свидетельств, встреч автора со знаковыми, эпохальными лицами своего времени, всё размывалось практически сразу после прочтения.

Увы, Чаковский писательским даром не обладал. Такой “секрет” обнаружился со всей очевидностью, когда и дожив до гласности, и обладая уникальным жизненным опытом, уже не скованным никакой цензурой, он, даже работая, что называется, в стол, оставался пленником – нет, не режима, а собственной несостоятельности в данной, конкретной области, литературе.

Почему умный, разносторонний, даровитый человек взялся за то, к чему не имел никакого призвания – тут его рукопись многое разъясняла. Я, правда, кое–что знала и до того, от отца, но интерпретация самого Чаковского расставила точки над “i”.

По факту рождения, происхождения, один из самых успешных, удачливых представителей советской писательской элиты изначально был обречен на полный провал. Замри, на пузе лежи, не высовывайся. Дед – миллионщик, забыла на чём разбогател, на мыловаренье что ли. А тогда, в царской России, стоит заметить, добывать деньжата, да в таком количестве, чтобы еще и меценатствовать, содержать, к примеру, оперный театр, следовало иметь мозги. О “прихватизации” государственной собственности те, бедолаги, не знали. Ох, тёмный народ, хотя и евреи. Набив мошну, вырвавшись из черты оседлости, отправляли детей обучаться за границу, имея в виду их возвращение – вот наивные! – на родину. И дети их, тоже наивные, возвращались. Родители главного редактора “Литературки”, врачи, с дипломами университетов Берлина, Цюриха, на родину прибыли, получается, в аккурат для того, чтобы разгневанный пролетариат вышвырнул их из отцовских особняков, а ребёнку их, сыну, выжег на лбу несмываемое клеймо отщепенца, чуждого классово, буржуазного элемента. Предполагалась, что он не выплывет никогда, нигде.

Но “Сашка”, оказался твёрдым орешком Пошёл на завод. В рукописи пространно о том, как мастер, Кузьмич, кажется, обучал ученика вытачиванию деталей на токарном станке. О его внимательности, дружелюбии к мальцу чуждого, вражьего племени спет ну прямо панегирик. И еще нашлись благодетели среди “кузмичей”–“ивановичей” – автор их перечисляет, захлёбываясь от благодарности – допустившие парня к участию в заводской самодеятельности и даже – в святая святых! – к составлению стенгазеты. Вот где началась карьера “бойца идеологического фронта”, и не за горами уже рассказы, роматыв6 повести

Я спросила: а вы, А.Б., до сих пор считаете, что за то, что вы в детстве носили матросский костюмчик, гольфы, немка–бонна с вами в парке гуляла, вас следовало в куски разорвать, на костре изжарить и съесть? Он мне: ты не понимаешь, я получил возможность участвовать в общественной жизни, активной, полнокровной, не остался на обочине, изгоем, а мог бы…

Вот, видимо, откуда всё дальнейшее вызрело. Властолюбие, непререкаемая авторитарность, желание и умение повелевать – из унижений, необходимости подлаживаться, пережитых в юности. Чаковский, я не раз слышала, на своё окружение давил, сотрудники перед ними трепетали, боялись до дрожи в поджилках. Я только однажды оказалась в его редакционном кабинете на Костяковском, в здании, похожем на дворец, что он выбил, находясь на вершине своей влиятельности, и хотя явилась скорее по частному вопросу – он был председателем комиссии по литературному наследию отца – ощущение, что этот человек, которого знаю с детства – вершитель судеб, способный и казнить, и миловать, неприятно задело. Несмотря на его, Чаковского, ко мне благосклонность, тот визит показался томительно долгим. Каково же было тем, кто работал с ним.

Хотя всё же следует понимать: он – да, давил, но и на него еще как давили. Диагноз себе самому поставил цитатой, которую я получила из его уст тогда, когда пришла брать интервью: вначале ты берёшь власть, потом власть берёт тебя. Продолжу, и оставляет руины, еще до того как ты её, власть, утрачиваешь.

В комнате, где мы беседовали, на стене, напротив, висела обрамленная, большая фотография его дочери Кати, погибшей в автомобильной катастрофе. Она там смеялась. Катя, моя подружка, рыжая, безудержная. Нет, Александр Борисович, уж её–то вам не следовало так жестко держать, как вы это делали с другими. Отказали не только тормоза в машине, где она ехала, но и в ней самой. Она погибла потому что ей не додали, не додавали с детства – искренности, доверительности, любви. Щедрости, и душевной, и, можно, сказать пустяшной, но лестной, памятной, ценимой. Необходимой не только одариваемым, но и дарителю. С условием, правда, если гармония в семье воспринимается достойной усилий, а не как пустяк.

Как–то Чаковский с Кожевниковым отправились вместе в загранкомандировку, то ли в Париж, то ли в Берлин. Папа оттуда всем навез кофточки. Представляю: завели куда–то, и он, торопясь, хватал всё подряд, Ирине–Кате–Наде, всем сёстрам, как говорится, по серьгам, и маме, в первую очередь, конечно, нашей маме – ворох, кучу, тюки чего–то пёстрого, до ряби в глазах. Милый наш, доверчиво–небрежный добытчик. Однажды вот вручил мне туфли, лакированные лодочки, но обе на левую ногу. И очень смеялся, когда я, их напялив, попыталась пройтись. До сих пор в ушах его хохот: ну что ты такая неловкая, загребай шире, левым носком правую пятку подталкивай. Ну как тут огорчаться, когда в доме такое веселье!

Зато Александр Борисович в ту поездку купил всё толково, избирательно, качественное, дорогое, не скупясь – себе. Он что никого не любил? Да нет же, любил, и особенно её, рыжую, смешливую Катю.

И вот спустя месяц, как Катю похоронили в запаянном гробу, идём с папой по Переделкино, и на взгорке, ведущей от улицы Серафимовича, трусит кто–то спортивной пробежкой в синем фирменном костюме. Я: папа, неужели Чаковский? В ответ, глухо: да, он. Я: как он может, ведь Катя … не могу, не хочу его видеть! Он: тогда уходи, возвращайся домой. Ухожу, оборачиваюсь и вижу уже в отдалении две фигуры, сближающиеся медленно. Пошли рядом, потом обнялись. Тут я припустила, уже не оглядываясь. И такая жалость, к обоим, в сердце плеснула, как щелочью. До сих пор горит: ну что мы знаем, что понимаем, и тогда, и теперь, про них?

Когда создавалась “Литературка” мы с сыном Чаковского, Сережей, заканчивали школу. Катя была нас младше на год. Нам предстояли экзамены в институты. И вот, помню, лежим на поляне в лесу переделкинском, вперившись в небо. Лето, но березы уже кое–где золотеют. Сережа спрашивает: “Ты знаешь о проекте с газетой моего отца? Как думаешь, получится? Понимаешь, что он задумал?” Но я, нацеленная на поступление в консерваторию, отголоски литературных дел пропускала мимо ушей. Осело только, что “Чак” замахнулся, зарвался, и затея его провалится. Но не желаю обидеть друга, молчу.

Между тем, как известно, затея не провалилась, Чаковский создал газету, ставшую отдушиной для страны, предвестницей гласности, школой мужества, смелости гражданственной, раскрепощения застылых в сталинскую эпоху душ, мозгов.

Хотя, конечно, всё это оставалось еще половинчатым, напоминало кульбиты воздушных гимнастов под куполом цирка, где безопасность не гарантированна, и срывы артистов – условие их ремесла. И тут, у такого действа тоже был свой режиссёр, антрепренёр, хозяин или, скажем, смотритель Гайд парка, и он именно отвечал за всё головой. Поставил на карту добываемое многолетиями: природную осторожность, карьерность, тщеславие, чтобы однажды вот так самовыразиться, через других, способных, молодых, предоставив плацдарм для их взлёта.

Поскольку сама принадлежу к журналистскому цеху, знаю лихость, безоглядность, эгоизм газетчика, готового ради публикации своего, написанного только что, горячего материала на всё. Знаю и наше стреноженное топтание в предбаннике начальственного кабинета, откуда секретарша вот–вот вынесет гранки, измаранные, изуродованные державной правкой – и лютая ненависть к нему, тирану, душителю, трусу, цепляющемуся за свой пост, льготы, привилегии, как кощей бессмертный. Я сама из того же стана, зависящих от воли редактора – деспота, это моя профессиональная среда.

Но по прихоти обстоятельств, факту рождения имела возможность с близкого расстояния наблюдать и за теми, кто взял власть, а потом власть взяла их, принудив тем заниматься, к чему не было ни охоты, ни склонности. Чаковский строчил бездарные, как жвачка пресные романы– эпопеи, а моего отца, шутника, озорника, чистопородную богему, загнали в начальственное кресло и там сгноили.

У Кожевникова и Чаковского больше было различий, чем сходства. Кожевников всю жизнь держался, как тогда выражались, твёрдых взглядов, служил идее до конца. Мне вера такая, отметающая сомнение, чужда, но не обо мне речь и даже не об идее, а о характере, об эпохе, такой человеческий тип слепившей. Цельный, сильный, упрямый и, вместе с тем, уязвимый, ранимый, застенчивый. Он, мой отец, никогда для себя лично ни о чем просил. Служил государству, но персонально ни перед кем не прислуживался, не заискивал, не вилял, ни перед Хрущёвым, ни перед Брежневым, ни перед ничтожеством явным Черненко. В свите приближенных к трону, льстивых царедворцев ни разу не мелькнул. Спина его не гнулась в поклонах, стальной стержень не позволял, вбитый природой, генетически

Чаковский был гибче, покладистее, вхож в высшие сферы и желаемого добивался. Наград, званий, почестей, и квартира огромная на улице Горького не без хлопот ему досталась. Лицемерить не буду: отец, если бы предложили подобное, полагаю, не отказался бы. Но урывать, забегать вперед, оттеснять в очереди просителей – нет, не та натура. Свирепел, когда я, дочь, просила о чем–либо, его же, собственного отца.

Мы с мужем, ребёнка родив, кооператив в Сокольниках, в блочном доме, выгрызали сами, к отцу за помощью не осмелившись обратиться. Отказал бы точно, да еще высмеял бы. Доить власть, потребительски, цинично считал ниже своего достоинства. И лукавить, при этом испытывая удовольствие – тоже нет, не его стиль.

Застрял эпизод. Проводим в Прибалтике отпуск семейно, с отцом, но уже без мамы. Нас с мужем навещает там пара приятелей, Андрей, сын писатель Кочетова, женатый на Элле, дочери первого секретаря Эстонии. Они приезжают из Пярну на оливковом “Мерседесе” с водителем и правительственными номерами – шок по тем временам для местной публики.

Чаковский, любивший Прибалтику, проводившей там все летние сезоны, проходится едко насчёт использования служебного положения в личных целях, родительского попустительства, барчат–отпрысков и покойного Кочетова, с которым, выражаясь мягко, не ладил. Как впрочем, и мой отец.

И вижу, – ох до чего же знакомый – зеленоглазый прищур, улыбку сатира, челюсть, бойцовски вперед двинутую. Нежно, со сладострастием: “Саша, не тому ты завидуешь. Кочетов уж лежит на Новодевичьм, а где тебя похоронят – всхлип– смешок – еще не известно”. И скушал Чаковский, не нашёлся. Нравились мне их вот такие бодания, ликовала, если отец побеждал. Не всегда. Потому и слились, дружили до смертного часа – равные, по масштабу, по весовой категории. Хотя и тут, и в предпочтениях спортивных являли полюса.

Отец юношей всерьёз занялся боксом, и первой его заграницей оказалась довоенная Рига, где участвовал в соревнованиях. Чаковский же классный, отличный теннисист. Лощёный, холёный, ракетка–супер, форма с иголочки. На корте партнёрши его блондинки, сплошные блондинки. Нет, вру, на самом деле была одна, ему преданная до самозабвения, в той же степени, как его законная жена Раиса. Обе – жертвы, обе страдали всю жизнь, из–за него… Он что, не понимал. Не за–ме–чал.

А папа нёс своё вдовство как заживо на кресте распятый. И в тот, другой уже раз, приехал в Дубулты с нами, серый, поникший, с мутным взглядом, ни на чем, ни на ком не сфокусированном.

Я так обрадовалась, когда согласился на пляж пойти, увидел Чаковского – тамошнего летнего аборигена, разделся, и пошли они к морю. Я в дозоре осталась, на скамейке, следить, вдруг что…

И что? Да именно то, оно самое, что было, длилось всю жизнь. Встали, в воде по колено, развернувшись грудью друг к другу и так застыли. Спорили, ссорились? Не знаю. Голосов не было слышно. Десять, двадцать минут, полчаса, час – ни с места.

Так и хочу оставить их, наедине. Не буду мешать, если им вместе все еще интересно.

Комментарии

Добавить изображение