СКАЗ О ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"

17-11-2002


(Отрывки из дневника 1927 г. - продолжение [10])
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3] продолжение [4] продолжение [5] продолжение [6] продолжение [7] продолжение [8] продолжение [9]

 

Подборку подготовил Д. Горбатов.

 

25 февраля, пятница

 

На этом месте прерывается мой сокращённый дневник.

Последующее пребывание в Москве восстановлено по записям Пташки и другим документам, вследствие чего какие-нибудь факты могли оказаться пропущенными, хотя сообщённые — несомненно, точны.

По приезде в Москву из Ленинграда мы попали в тот же номер “Метрополя”, в котором жили до сих пор. Я сейчас же отправился на репетицию, так как теперь из в&#233-дения Персимфанса я переходил в ведение Ассоциации современной музыки, во главе которой стоял Держановский. Это учреждение имело меньшие возможности, чем Персимфанс, а потому им приходилось довольствоваться объедками, оставшимися после него. Платили они тоже меньше, но я, памятствуя старую дружбу с Держановским, был галантен и заявил, что они заплатят мне то, что им удобно. При своей ловкости Держановский всё-таки умудрился устроить два концерта с почти что новой программой.

Первый концерт был симфонический, и им дирижировал, конечно, Сараджев, ибо Держановский и Сараджев по-прежнему неразлучны. На репетицию этого концерта я отправился сегодня.

Сараджев за эти десять лет не пошёл в гору, а скорее опустился, недостаточно хватает оркестр и много тратит времени на разговоры.

Это не только моё мнение, но и Мясковского. Жалко, ибо он всё-таки отличный музыкант и остаётся неплохим дирижёром.

Сегодня репетировали Классическую симфонию. Это будет её первое исполнение в Москве — Держановскому удалось уберечь её от Персимфанса.

Колонный зал, в котором происходила репетиция, был украшен полосами красной материи, ниспадающей вертикально рядом с колоннами. Это соединение красных полос с блестящими белыми колоннами напоминало какое-то бламанже* красное с белым. Опять любовался залом и думал, который же красивее, этот или ленинградский.

*Непонятно, то ли это ошибка издательского корректора, то ли транслитерация самого Прокофьева в дореволюционнойорфографии (blanc-manger).

После репетиции мы с Пташкой повели Сараджева и Держановского в ресторан на Пречистенке есть блины… Вечер у нас был свободным, и мы решили отправиться на концерт Метнера*.

*Николай Карлович Метнер (1880–1951) — выдающийся композитор и пианист, ученик Аренского и Танеева. Профессор Московской консерватории (до 1921 г.).

С 1921 г. в эмиграции (с 1936 г. в Великобритании).

Метнер прибыл в СССР несколько позднее меня и совершал свой цикл концертов приблизительно в тех же городах, что и я, хотя и с гораздо меньшим треском. За ним не шла толпа и не шли передовые музыканты, которые так удачно соединились в моём случае, но зато за Метнера держалась группа старых теоретиков и профессоров консерватории, которые даже поднесли ему адрес по старой орфографии, чтобы этим подчеркнуть свою точку зрения.

Сегодняшний концерт Метнера происходил в Большом зале консерватории. Играл он по обыкновению хорошо, но скучновато. Загубил же концерт хромой певец, который скрипучим и неясно интонирующим голосом пел цикл однообразных романсов и тем вогнал нас в спячку. В антракте мы удрали к Цейтлину, который помещался тут же, почти что против артистической- заболтавшись, просидели у него остаток концерта. Всё же, говорят, было с одобрением отмечено, что я появился на концерте Метнера, ибо сам Метнер, вместе с окружающей его кучкой, пылал ко мне нескрываемой враждой.

Дома нашёл телеграмму от Дягилева и ещё одно анонимное женское письмо, пересыпанное развязностями и цитатами из Уайльда, с предложением, если “да”, то сыграть на бис скерцо из “Трёх апельсинов”, тогда при выходе из концерта меня встретят.

26 февраля, суббота

 

Подробностей об этом дне не сохранилось. &lt-…&gt- Вечером пошли к Мейерхольду на “Ревизора”. Об этой постановке кричит вся Москва и вся Россия: одни находят её замечательной, другие возмущены профанацией и бесцеремонным обращением с Гоголем. Так или
иначе, пьеса продолжает идти по нескольку раз на неделе и билеты всегда проданы.

Нас провели прямо к Мейерхольду, с которым мы немножко побеседовали, а тем временем весь театр ждал, и спектакль не начинали.

Затем Мейерхольд сказал: “Начинайте”, — и, как только в зале погасили свет, он провёл нас в первый ряд.

Спектакль мне понравился, хотя мне показалось, что он был перегружен подробностями и выходил слишком длинным. Мейерхольд так увлекался созданием всяческих деталей, что забывал о времени. Но ведь я, главным образом, смотрю на Мейерхольда с точки зрения будущей постановки Игрока”, а в опере эта угроза не страшна, ибо опера будет длиться ровно столько, сколько написано в ней музыки, — то есть хозяин времени не Мейерхольд, а я.

В этой постановке “Ревизора” у Мейерхольда нет собственно декораций, но обстановка каждой отдельной сцены помещалась на довольно тесной платформе, на которой и разыгрывалась эта сцена. Перемена декораций заключалась в том, что гасилось электричество и платформа уезжала вглубь или вбок, а другая с противоположной стороны — выезжала на её место, причём на ней стояли новая мебель и новые люди и непременно горела тусклая свеча, неясно освещая выезжающие силуэты. Эти выезды были очень эффектны, в них была какая-то театральная таинственность.

В антракте Мейерхольд угощал нас чаем и пирожными, был чрезвычайно мил, но жадно ждал комплиментов.

27 февраля, воскресенье

 

&lt-…&gt- Днём симфонический концерт под управлением Сараджева. Для начала Держановский вытащил из пыли веков “Сны”, которые я было не хотел давать, но Держановский урезонил меня, говоря, что “Сны была первая моя симфоническая вещь, которая исполнялась в Москве, и притом Сараджевым же. А если теперь я ушёл от них вперёд, то тем лучше: пусть видят, чем был я раньше и чем стал теперь.

Я слушал “Сны” из артистической — выходит не так плохо: мило, нежно и в достаточной мере снотворно. Классическую симфонию Сараджев сыграл недурно, но без достаточной отделки и чистоты. В сюите из “Трёх апельсинов” Сараджев вдруг развернулся и Инфернальную сцену, которая обыкновенно проигрывала в концертном исполнении, провёл с таким шиком, что публика требовала бис.

Я играл Третий концерт, и по обыкновению был большой успех и бисы, но не скерцо из “Апельсинов”, хотя я вспомнил об анонимном письме выходя на эстраду, подумав: ведь вот теперь ждёт, а какая будет досада, когда я заиграю другую вещь!.. Сараджев очень подтянулся на концерте и вёл оркестр гораздо лучше, чем на репетиции. Я благодарил его и обещал подарить ему мой сегодняшний галстук в память первого исполнения Классической симфонии в Москве.

Вечером мы отправились к Моролёву, который бурно требовал, чтобы я наконец побывал у него. Живёт он на Марксистской улице, и так как это новое название, то ни один чёрт не знал, где она находится. Мы наняли автомобиль и прокатали немало денег, прежде чем попали к нему.

Он живёт со всей семьёй, то есть с женой и довольно взрослыми детьми, уютно, но тесно. Среди переплетённых нот я нашёл и свои рукописи, в том числе марш опус 12 в первой редакции, отрывки Первой сонаты, тоже в старой редакции, и другие отрывки, которые я ему посылал в те времена, когда меня никто не печатал.

По старой традиции мы, разумеется, сыграли в шахматы, причём я выиграл обе партии, хотя одну Моролёв и имел возможность свести в ничью. В общем, я провёл очень приятный вечер, но Пташка в обществе его дочек дико скучала и торопила к Держановским, где сегодня собирались, чтобы поболтать о дневном концерте, и где, разумеется, были молодые композиторы, её поклонники.

Наконец поздно вечером мы двинулись через весь город от Моролёва к Держановскому. Впрочем, народу сегодня было не так много, и героем вечера был Сараджев.

28 февраля, понедельник

 

&lt-…&gt- Днём в Большом театре официальные смотрины макетов Рабиновича к “Трём апельсинам”.Я приглашён был присутствовать, но еле попал в театр, так как без разрешения коменданта внутрь здания не пропускали, а комендант в этот момент куда-то ушёл. Попал я в театр всё-таки задолго до начала осмотра, так как последний, разумеется, запоздал на полчаса. На лестнице столкнулся с приехавшим из Ленинграда Экскузовичем, но он спешил предварительно осмотреть ещё какую-то перестройку на сцене, так как по своему образованию он, если не ошибаюсь, архитектор.

Наконец все собрались и пошли с
мотреть уже виденные мною макеты. Поставлены они в каком-то узком помещении, так что все толпились и мешали друг другу. Затем в большой комнате Рабинович разложил на полу эскизы костюмов. Весь осмотр был, в конце концов, формальностью, так как заранее было решено, что заказ, сделанный Рабиновичу, будет принят. Экскузович вдруг взял меня под руку, отвёл в сторону и сказал:

— Относительно ленинградской постановки “Апельсинов у меня замечательная идея: для Парижа мы закажем декорации Головину.

Что вы об этом скажете?

Я так и ахнул.

— Иван Васильевич, но ведь Головин ещё 20 лет тому назад писал декорации к “Жар-птице”1, когда её ставил Дягилев, и, следовательно, для Парижа он явится не новинкой, а вчерашним холодным.

Да кроме того, недавно Ида Рубинштейн2 что-то поставила в его декорациях, и это не произвело никакого впечатления.

Экскузович несколько разочарованно отошёл от меня.

По-видимому, он совершенно не представлял себе, чт&#243- с декорационной стороны может заинтересовать Париж.

Старик Сук3 подошёл ко мне, познакомился и сказал, что он собирался дирижировать “Апельсинами”, но во время его отъезда Голованов прибрал эту оперу к рукам. “Очень ловкий человек этот Голованов”, закончил он с чешским акцентом.

1 Имеется в виду первый балет И.Ф. Стравинского.

2 Ида Рубинштейн (1885–1960) — бывшая танцовщица Дягилева, организовавшая свою балетную труппу.

3 Вячеслав Иванович Сук (1861–1933) — российский дирижёр чешского происхождения.

Обедали мы с Цуккером на Пречистенке. Вечером в Колонном зале была объявлена лекция Троцкого. Нам очень хотелось его послушать: Троцкий — первоклассный оратор. Однако Цуккер как-то мялся и, по-видимому, сам не хотел хлопотать о билетах для нас, ввиду того что Троцкий ссорится с правительством. В конце концов Цуккер позвонил кому-то из своих знакомых, который должен был, в свою очередь, достать через кого-то. Но там ответили, что ни одного свободного места на лекцию нет. Так мы и непопали и вместо этого отправились на концерт Персимфанса, посвящённый памяти Бетховена, в котором Цейтлин играл бетховенский Скрипичный концерт. Конечно, это было не очень весело, и Цейтлин не первоклассный скрипач, но, ввиду его забот о нас, не пойти было нельзя. &lt-Он&gt- очень благодарил нас за то, что мы посетили его выступление.

По дороге из ресторана на концерт я стал осторожно прижимать Цуккера на предмет освобождения Шурика, говоря ему, что, в конце концов, что-то неладно, ибо за несколько недель он не может сдвинуть это дело с места. По-видимому, так и было: Цуккер — по существу трус, или же просто он не желает впутываться в “контрреволюционное дело”. Это отчасти выяснилось из его дальнейших и запутанных ответов. Я просил его высказаться яснее, ибо если ему неприятно браться за это дело, то я попробую, пока ещё есть время, другие ходы. Например, мне говорили о политическом Красном Кресте, оказывающем помощь “политически-больным”, или же я могу поговорить об этом с Мейерхольдом — “почётным красноармейцем”, у которого, вероятно, немало поклонников в коммунистических верхах. И о том, и о другом ходе Цуккер отозвался с некоторым раздражением, находя политический Красный Крест учреждением беспомощным, а Мейерхольда — человеком, не пользующимся достаточно хорошей коммунистической репутацией, чтобы влиять на освобождение политически неблагонадёжных. Словом, по Цуккеру выходило, что, куда ни кинь, всё клин. Это меня разозлило и положило лёгкую трещину на наши отношения.

Когда мы после концерта ехали домой мимо Колонного зала, то вокруг здания чернела довольно большая толпа народу. Чувствовалось, что вокруг лекции Троцкого атмосфера заряжена электричеством, и мы обрадовались, что не попали на неё: ещё влипнешь в какую-нибудь политическую историю.

Это совершенно излишне. Шурика, например, и без того трудно выпутывать.

1 марта, вторник

 

Держановский сказал, что во главе политического Красного Креста стоит &lt-Екатерина Павловна&gt- Пешкова, бывшая жена Горького.

Он с ней знаком и осторожно говорил о моём деле. Вообще же, с ней можно говорить совершенно откровенно, потому что она для того и существует, чтобы спаса

ть людей, влипших в политическом отношении. В царское время её организация политического Красного Креста уже существовала, но тогда — нелегально и, разумеется, в обратном направлении, то есть в то время она спасала социалистов и коммунистов. Благодаря этим заслугам ей удалось добиться у советского правительства легального положения. Большевики скрепя сердце её терпят и её ходатайства исполняют по возможности реже; впрочем, кое-какой актив у неё имеется.

Мы с Держановским решили отправиться к ней, тем более что она помещалась на Кузнецком мосту, недалеко от “Международной книги”, где работает Держановский. Поднимаясь по лестнице, я чувствовал себя несколько не по себе, как будто шёл в антиправительственное учреждение по конспиративному делу.

Пешкова приняла нас очень любезно и несколько туманно припомнила фамилию Раевского, сказав, что, кажется, по этому делу они уже хлопотали. Для справки она позвала из другой комнаты своего помощника, — еврея, говорившего на ужасающем русском языке, — и тот, справившись в своей записи, сообщил, что в числе других они хлопотали за Раевского и что благодаря их усили<ям> Раевскому был сокращён срок на треть. Это верно, но я не знал, что это благодаря политическому Красному Кресту. С чрезвычайной простотой она сказала мне следующее:

“Видите ли, если бы вы сами поехали в ГПУ хлопотать за Раевского, то, может быть, они и исполнили <бы> вашу первую просьбу, но исполнение этой просьбы они бы вам запомнили и при случае использовали бы. Поэтому я не советую вам обращаться лично. Но я сама как раз еду в ГПУ по другим делам и буду говорить с одним из ближайших сотрудников Менжинского (кажется, она называла тов. Ягоду). Я постараюсь тогда навести разговор на вас, и так как он, естественно, поставит банальный вопрос: “Ну что, доволен ли Прокофьев своим приездом в Москву?”, то я отвечу: “Очень доволен, хотя его и огорчает пребывание его родственника в тюрьме”. Таким образом, мне, быть может, удастся обресть какие-нибудь облегчения Раевскому без просьбы с вашей стороны”.

Я поблагодарил за блестящий план, а Пешкова обещала о результатах позвонить завтра Держановскому и сообщить ему в иносказательной форме, чтобы, опять-таки, даже телефонно не впутывать меня в эту историю. Эта деликатность Пешковой доказывает всё-таки, насколько осторожно приходится орудовать с подобными вопросами.

Пташка днём ходила с Цуккером в Госторг, чтобы посмотреть меха. Цуккер добился для неё протекции, заключавшейся в том, что ей должны были показать меха, предназначенные для вывоза за границу — то есть лучшие, — и уступить их за свою цену. Кроме того, Пташка <возвращаясь> ехала в санях и вместе с санями упала на мостовую, так как полоз попал в трамвайный рельс. По счастью, снег был довольно мягкий, и она не ушиблась.

Вечером нас ждали в Камерном театре, но я был кислый, и Пташка отправилась одна.

2 марта, среда

Сегодня днём я должен был играть для московской консерватории. Разница с ленинградской консерваторией была та, что на этот концерт билеты были платные и сбор шёл в пользу кассы учащихся. Утром мне кто-то позвонил и спросил, играю ли я сегодня. Я ответил, что, кажется, играю, но что об этом вообще говорилось давно, а теперь мне никто даже не сообщил, в котором часу и состоится ли в конце концов моё выступление.

По-видимому, этот телефонный разговор был передан в консерваторию, потому что часа через два после него ко мне вдруг ввалились директор Игумнов и представитель от учеников. Они приветствовали меня, благодарили за согласие выступить у них и сказали, что в 3 часа за мной будет прислан автомобиль. Я чувствовал себя несколько смущённым, так как приличие требовало, чтобы я, как приезжий, первый сделал визит директору консерватории, а не ждал бы, чтобы он сам приехал ко мне. Игумнов вскоре уехал, а я решил на другой день отдать ему визит.

В 3 часа действительно за нами приехал автомобиль, и мы отправились в Большой зал консерватории, который был полон. При входе на эстраду меня приветствовали речью, поднесли мне бювар и корзину цветов. Затем я играл приблизительно то же, что для учеников ленинградской консерватории, хотя и не испытывая в “чужой” консерватории того же волнения, как в своей.

По окончании программы в фойе был сервирован чай, на котором присутствовали человек двадцать, в том числе Игумнов, Яворский, Гнесина и Борисова. Ученики в это время толпой спускались по лестнице, направляясь к выходу. Увидев меня, они устроили дополнительную овацию, которая мне была очень приятна.

Вечером мы были у Ламма1, знакомство с которым восходит ещё к первым композиторским выступлениям в Москве: Мясковского — с “Молчанием”2 и меня — со “Снами”.

1 Павел Александрович Ламм (1882–1951) — музыковед, текстолог, пианист, педагог. С 1919 г. преподавал в Московской консерватории. Редактор полного собрания сочинений Мусоргского. По автографам полностью восстановил оперы “Борис Годунов”, “Хованщина”, “Князь Игорь” и др. Позже, по просьбе Прокофьева, расшифровал эскизы и составил полные партитуры опер “Семён Котко”, “Война и мир”, балета “Золушка” и др. его сочинений.

2 “Молчание” (1910) — симфоническая притча Н.Я. Мясковского по произведениям Эдгара По.

Ламм — немец по происхождению, о чём все забыли. В 1914 году, когда началась война, вдруг выяснилось, что у него паспорт немецкий. Тогда его интернировали куда-то на Урал, где он прожил всю войну, развлекаясь от нечего делать переложением в восемь рук симфоний. Таким образом, он переложил все существующие русские симфонии и когда по окончании войны вернулся в Москву, то этот порок сделался ему настоящей необходимостью и он стал перекладывать все появляющиеся новые симфонии. Таким образом оказался переложенным весь Мясковский и целый ряд молодых композиторов.

После революции стараниями Мясковского и других устроили Ламма управляющим Музсектором, но из-за чьей-то грязной интриги — со скандалами, обысками и арестами — его с этого места согнали. Теперь он просто профессор консерватории, имеет две больших комнаты в здании консерватории и в одной из них — два рояля. Последнее обстоятельство побудило целый ряд друзей устраивать у него “среды”, на которые собирались и музицировали, а угощение покупали вскладчину.

Вот на такую “среду” и пригласил нас сегодня Мясковский. Кроме него присутствовали Александров [будущий автор музыки гимна СССР. — Д. Г.], Фейнберг, Шеншин, Шебалин, Гедике, Мелких, Сараджев, В. Беляев и ещё несколько человек. Когда я что-то по неосторожности хотел проехаться насчёт Метнера, меня толкнули в бок, чтобы я молчал, так как Гедике — его приятель и болезненно воспринимает всякое хуление последнего.

После чая с закусками музицировали: была сыграна в восемь рук 7-я симфония Мясковского, причём я следил по партитуре, но симфония мне понравилась гораздо меньше, чем 8-я. Затем Мясковский попросил, чтобы я терпеливо выслушал симфонию Шебалина*, которая немножко длинная, но очень интересная. Действительно, симфония была минут на 45; без чрезмерной яркости, она всё же не была лишена интереса.

*Виссарион Яковлевич Шебалин (1902–1963) — композитор, педагог, общественный деятель; ученик Мясковского. Председатель правления Союза композиторов Москвы (1941–1942). Профессор Московской консерватории (1935); зав. кафедрой композиции (1940–1941); директор консерватории (1942–1948). Смещён с поста после выхода Постановления ЦК ВКП(б) “Об опере В.И. Мурадели “Великая дружба””. Завершил и отредактировал оперу Мусоргского “Сорочинская ярмарка”, Симфонию Глинки на две русские темы и др. соч. Произведения Шебалина для хора без сопровождения — непревзойдённая классика жанра в советской музыке. Среди учеников: Софья Губайдулина, Эдисон Денисов, Александра Пахмутова, Вельо Тормис, Тихон Хренников и др.

Когда потом автор подошёл ко мне, я не знал, как высказаться: ведь это целое искусство — уметь высказываться о сочинениях, которые вам играют. Я отделался вопросом, в каком положении партитура и материал, на случай если за границей мне удастся заинтересовать кого-нибудь из дирижёров. Но партитура оказалась ещё не законченной, а материал — не переписанным.

Чай и две симфонии заняли довольно порядочно времени, и лишь в два часа ночи мы отправились домой.

3 марта, четверг

<… О>тправился на репетицию Квинтета в консерваторию — к камерному вечеру, устраиваемому Держановским. Участники очень старались. Все они были отличными музыкантами, и письмо Квинтета не слишком пугало их, но всё же на этой репетиции он шёл неважно. Репетиция вызвала интерес в профессорских кругах консерватории, и некоторые из них заходили послушать.

Гольденвейзер* сидел рядом со мной за партитурой, про Квинтет не говорил, но спрашивал, когда же мы наконец сыграем в шахматы. Однако голова моя была занята другими вещами, проигрывать же Гольденвейзеру я не хотел, потому я уклонялся от сражения.

*Александр Борисович Гольденвейзер (1875–1961) — пианист, педагог, композитор, критик, общественный деятель; ученик Зилоти, Аренского и Танеева. Профессор Московской консерватории (1906–1961), ректор (1922–1924; 1939–1942); народный артист СССР (1946). Среди учеников: Дмитрий Башкиров, Татьяна Николаева, Дмитрий Кабалевский и др.

Приходил также Брандуков*, известный своей непримиримой позицией к большевикам. “Ну что, нравятся вам наши здешние порядки?” — сразу заговорил он со мной, и я рад был, когда он ушёл. Недавно пяти музыкантам было присуждено звание заслуженных артистов, в том числе Мясковскому и Брандукову. Когда это присуждение поступило на утверждение правительства, последнее признало четырёх, а Брандукову отказало.

*Анатолий Андреевич Брандуков (1856–1930) — виолончелист, играл с Листом и Рахманиновым. Ученик Чайковского (теория музыки).

Меня поймал Игумнов и сказал, что из-за какого-то заседания он никак не может быть дома сегодня в два. (В 2 часа я хотел побывать у него с ответным визитом.) Не могу ли я приехать в 4 часа. Но в четыре я ещё, вероятно, буду занят с Мейерхольдом, а завтра целый день занят у Игумнова. Словом, с моим визитом к директору выходила комическая неурядица. Так я у него и не побывал.

В 3 часа дня ко мне пришёл Мейерхольд побеседовать об “Игроке”; кстати,прибыли уже из Акоперы старые литографированные клавиры. Я просил Мейерхольда дать мне некоторые сценические советы, которые я мог бы использовать при переделке, в целях улучшения сценичности либретто, но ничего от него не добился. Спрашивал у него и о том, как бы изменить самое заключение оперы, где объятия Полины и Алексея казались мне сценически неприятными. Мейерхольд отвечал, что да, конечно, что как-нибудь лучше изменить, но как, он не видел, и вообще хорошо бы на эту тему поговорить с Андреем Белым, которого он постарается вытащить для этого из окрестностей Москвы, где он живёт.

Перед уходом Мейерхольда мне удалось непринуждённо направить разговор на Шурика. Мейерхольд выразил живейшее участие и воскликнул: “Подождите, у меня есть приятели в ГПУ. Я им шепну словечко, но только вы дайте мне детальные данные о том, когда и за что он был приговорён”. На этом мы расстались, уговорившись, что в ближайшее время я должен буду к нему приехать обедать. Охота, с которой Мейерхольд взялся за дело Шурика, выгодно отличалась от вытянутой физиономии Цуккера.

Пташки не было дома во время визита Мейерхольда, так как ей надо было съездить к жене Литвинова. Ева Вальтеровна Литвинова, по происхождению англичанка, была так довольна встретить в лице Пташки не только чисто говорящего по-английски, но и по воспитанию близкого к англо-саксонской культуре <человека>, что взяла с Пташки обещание побывать у неё. Сама Литвинова представляла <собой> мало интересного, но на любезность высокопоставленных лиц необходимо было отвечать любезностью — и сегодня Пташка отправилась к ней на Софийскую набережную.

Литвиновы занимают шикарный особняк, принадлежавший раньше Харитоненкам — купцам, людям чрезвычайно богатым. Если я не ошибаюсь, то как раз в этом особняке* я завтракал в мае 1918 года, за несколько дней перед тем как покинуть Россию. Пригласил меня туда князь Горчаков, родственник Харитоненков и живший у них. Пташка нашла особняк огромным и красивым, но нежилым и содержащимся в большом беспорядке.

*Этот особняк позже был передан в ведение посольства Великобритании (1931–2000).

Ева Вальтеровна угощала её чаем. Пришли её дети, с виду довольно грязные и распущенные, хотя и довольно миленькие. Глядя на их дурные манеры, Литвинова выражала желание в будущем воспитывать их в Англии. Забавно, что эти мечты совпадают с ядовитыми нотами, которые в это время её супруг посылал в Англию.

Вечером мы отправились в Малый театр на “Любовь Яровую” — пьесу из периода революции, о которой много говорят. Между прочим, Любовь — это имя, а Яровая — фамилия героини пьесы. Пьеса сделана очень живо. Хорош следующий технический приём: в тот момент, когда действие склоняется к трагическому или жалостливому (разорение, предательство, грубость и т. д.), автор сейчас же перебивает действие каким-нибудь вводным комическим эпизодом, который сразу очищает атмосферу и даёт возможность спокойно продолжать дальнейшее. К сожалению, пьеса в последнем действии превращается в агитку, что портит её общий стиль. Но, может быть, автору пришлось сделать эту концессию, чтобы пьесе не наступили на ногу. Главная героиня, преданная революционерка, производит своей внешностью скорее отталкивающее впечатление. Это уже постаралась контрреволюционная режиссура.

Комментарии

Добавить изображение