СКАЗ О ТОМ, КАК СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ПРИМЕРИВАЛСЯ К "БОЛЬШЕВИЗИИ"
24-11-2002
(Отрывки из дневника 1927 г. - продолжение [11])
начало, продолжение [1] продолжение [2] продолжение [3] продолжение [4] продолжение [5] продолжение [6] продолжение [7] продолжение [8] продолжение [9] продолжение [10]
Подборку подготовил Д. Горбатов.
4 марта, пятница
Утром приходил скрипач Цыганов* репетировать со мною песни без слов для камерного оркестра. Цыганов играет хорошо- я, наоборот, в достаточной мере забыл фортепианную партию и вру. Цыганов выступает в одном концерте со мною, а в другом — с Метнером, и сейчас он приехал ко мне прямо от него. Смеясь, Цыганов рассказывает, что жена Метнера, узнав об этом, проводила его кислой гримасой.
*Дмитрий Михайлович Цыганов (1903–1992) выдающийся скрипач. В 1923 г.
основал Струнный квартет имени Бетховена.
Пташка ездила с Цуккером в Госторг и выбрала себе отличный голубой песец. Кроме того, завтра из холодильника обещали достать белку.
Раньше белка в России презиралась, но за границей она теперь в почёте, о чём спохватились и в России, набивая на неё цены.
Самойленки очень просили нас посмотреть, что сталось с их квартирой, и сегодня мы отправились на рекогносцировку. Квартира, конечно, оказалась заселённой массой семейств, но главными комнатами вс ещё владела бывшая прислуга Самойленков. Она сначала ничего не хотела слушать, но потом впустила нас, была любезна и показала целую кучу фотографий Бориса Николаевича*, ибо он просил, если можно, привезти что-нибудь из них. Был и портрет его масляными красками, с бачками и в гвардейском мундире, а потому мы его и не взяли, боясь нарваться на неприятность при таможенном осмотре.
*Борис Николаевич Самойленко был близким другом Прокофьевых во Франции.
<-…>- Затем я отправился к Кучерявому, а Пташка в Художественный театр, на “Царя Фёдора Иоанновича”. [Постановка этой пьесы А.К. Толстого во МХАТе считалась одной из лучших. — О.С. Прокофьев] Кучерявый живёт в довольно пустынном месте, в районе Тверской-Ямской, но в новом доме, заселённом, главным образом, рабочими. У него маленькая, но чистенькая и притом отдельная (что особенно редко для теперешней Москвы) квартира. По сравнению с первыми письмами, которые он мне посылал по возвращении в СССР, тон его резко понизился. Тогда он писал, что все должны возвращаться в СССР, независимо от своих симпатий, с единой целью приложения своих рук для восстановления хозяйства. Теперь он жаловался, что невозможно работать: всё и все мешают, а уж такая казённая волокита, что сил нету.
Все грандиозные проекты — на бумаге. Надо было оставаться в Америке, но затащила его жена, которая тосковала по Москве, а теперь сама рвётся вон.
<-…>- На прощание Кучерявый понизил голос, просил меня по возвращении за границу снестись с директором крупной германской клееваренной компании, с которым Кучерявый уже имел дело и с которым не хотел терять сношений, дабы в случае чего иметь ход за границу.
Домой я шёл пешком через всю Тверскую и покупал на улице тёплые баранки.
Пташка осталась довольна спектаклем, но её волновало неосторожное поведение Катечки и Нади, которые в театре отпускали такие фразы:
Ах, как чудно было в те времена (то есть — царя Фёдора Ивановича)!
Ах, как я люблю эти костюмы!
А в программе опять объявление об этих красноармейских займах! Вот надоели!
Хотя Катя говорила это шёпотом, но так как она глухая, то шёпот выходил громогласный, и Пташка толкала её в бок, причём та не понимала, почему её толкают.
5 марта, суббота
<-…>- В 5 часов обедали у Мейерхольда, который живёт на Новинском бульваре [в советское время — улица Чайковского (близ посольства США). — Д. Г.], во дворе, в старом покривившемся доме. Внутри, впрочем, уютно. Белый приехать из своего пригорода не мог, ибо в данный момент он очень занят своей работой и никуда не показывается. Я мало возлагал надежд на его советы в “Игроке”, но всё же пожалел об его отсутствии: было бы приятно поболтать и посмотреть на него. Мейерхольд показывал картину, которую посла
л ему Дмитриев — художник, делавший в Ленинграде декорации к “Трём апельсинам”. Картина в довольно фантастическом виде изображает рулетку и является, по-видимому, намёком на то, что декорации “Игрока” должны быть поручены ему, — жест, не обличающий серьёзного автора.
Я:
— Мне не понравились Дмитриевские декорации “Апельсинов”.
Мейерхольд:
— Мне тоже. В данном случае я не пойму его намёка.
Я:
— Кого же вы имеете в виду для декораций?
Мейерхольд:
— Об этом надо ещё подумать. Ставя “Ревизора”, ведь я по существу обходился без декоратора.
Появилась его жена*, до Мейерхольда бывшая замужем за Есениным. Двое детей от последнего жили теперь у Мейерхольда.
*Зинаида Райх (1901–1939) — актриса.
Сели за обед, который завершился превосходной дыней — очень эффектно для марта месяца и Москвы, покрытой снегом. В “Ревизоре” в последнем действии на сцене подают дыню, и в публике многие, глотая слюни, сомневаются, не из папье-ли маше она. Мейерхольд объяснил, что дыня самая настоящая и что подобный сценически-вкусовой эффект он считает довольно удачной находкой. Дыни эти он покупает в бывшем магазине Елисеева — и когда сегодня перед обедом он зашёл туда, то у него спросили, надо ли эту дыню записать на счёт театра.
<…> После обеда Пташка уехала на “Снегурочку”* в Большой театр. Ей было предоставлено место в ложе художественного совета. Пташка учит партию Снегурочки, и нельзя было пропускать случай увидеть эту оперу на московской сцене. Я же с Мейерхольдами, мужем и женой, отправился в его театр на “Великодушного рогоносца” — переводную пьесу, которую Мейерхольд всё же хотел мне показать, так как она была поставлена на совсем других принципах, чем “Ревизор”. Пока мы ехали туда в таксомоторе, жена Мейерхольда рассказывала, что он очень любит ездить в спальных вагонах. Мейерхольд прибавил задумчиво: “Да, я люблю…”
Словом, почётный красноармеец заражается буржуазными наклонностями.
*“Снегурочка” — третья опера Н.А. Римского-Корсакова (1882).
В постановке “Рогоносца” было введено много условно-театрального в новом смысле этого слова: целый ряд условно-конструктивных декораций и условно-гимнастических движений, изобретением которых Мейерхольд, по-видимому, увлекался до того, что опять-таки страшно замедлил темп пьесы. А это досадно, так как автор “Рогоносца”, завязав интригу довольно ловко, не сумел распутать её достаточно интенсивно, и поэтому к концу спектакля интерес падает.
В антрактах Мейерхольд демонстрировал мне гармонистов — замечательных виртуозов своего дела, которые играют у него в “Лесе” Островского. Слышать их было очень интересно, так как они придумали немало оркестральных эффектов. На вопрос, что я могу порекомендовать им из моих сочинений, я подумал и предложил Дешевовское Скерцо оп<ус> 12 — думаю, что на гармошках оно вышло бы презанятно.
В “Жизни искусства” против меня выпад: почему я наконец не открою своего лица и не скажу прямо о моём истинном отношении к советской власти<?> По-видимому, журналу очень не хотелось помещать этого выпада, но уклониться от помещения тоже было нельзя. Поэтому он оказался помещённым между чрезвычайно хвалебной статьёй обо мне и статьёй о Метнере, в которой сводится на сравнение со мной в мою пользу. Я сказал Мейерхольду:
— Послушайте, я должен выступить с ответным письмом на этот выпад!
Мейерхольд поморщился:
— Не стоит впутываться в эти мелочи. Сохраняйте олимпийское молчание. Я издаю мой театральный журнальчик специально для того, чтобы переругиваться с теми, кто нападает на меня или на артистов, близких мне по мысли. В этом журнальчике я сумею им ответить за вас.
Так я и не реагировал на этот выпад. Любопытнее всего, что эмигрантская пресса, не упомянув ни об одной из множества хвалебных статей, посвящённых мне в СССР, перепечатала только этот выпад. Мол, Прокофьев поехал в Советскую Россию — и вот вам результаты.
6 марта, воскресенье
Днём мой камерный концерт в Ассоциации современной музыки. Приятно было, что он происходил в Колонном зале, а не в консерватории. Я немного запоздал и не слышал, как Фейнберг и Ширинский1 сыграли мою балладу. Вторым номером Цыганов и я играли все пять песен из оп<уса> 35. Цыганов играл хорошо — лучше, нежели я аккомпанировал, — но успех был средний. Отчего бы? После скрипичных пьес следовал Квинтет — и тут московские музыканты развернулись и сыграли его с неожиданным блеском и увлечением. Квинтет звучал отлично. Конечно, со временем будут играть ещё лучше, но всё же это исполнение несравнимо с бостонским, когда Кусевицкий2 говорил мне: “Дорогой мой, эта вещь совершенно не звучит”.
1 Сергей Петрович Ширинский (1903–1974) — виолончелист; участник Струнного квартета имени Бетховена.
2 Сергей Александрович Кусевицкий (1876–1951) — выдающийся контрабасист, дирижёр, музыкально-общественный деятель; ученик Ф. фон Вайнгартнера и А. Никиша. Основатель “Российского музыкального издательства” (1909). Руководитель Петроградского государственного симфонического оркестра (1917–1920). С 1920 г. в эмиграции. Руководитель Бостонского симфонического оркестра (1924–1949). Организатор Американо-советского музыкального общества (1946). Первый исполнитель многих произведений Прокофьева и др. композиторов ХХ века. С.А. Кусевицкому посвящена Вторая симфония Прокофьева; Четвёртая симфония написана по его заказу.
Я страшно доволен и наслаждаюсь во время исполнения: неизвестно почему, заживо похороненный, воскрес покойник. У публики значительный успех. Конечно, <он> не равнялся успеху моих популярных вещей, но всё же чувствовалось, что публика слушала с интересом и что ей нравилось. Музыканты поздравляют и жмут руки. В совершенно невероятном восторге Мясковский: “Совершенно невероятно! Нет ни одного такта, где интерес чуточку бы падал”.
После Квинтета антракт, и артистическая наполняется народом. Среди других приходят Рабинович и Дикий, которые несколько обиженно упрекают меня за письмо, которое я написал Экскузовичу, хваля ленинградскую постановку “Апельсинов”. Это письмо Экскузович моментально напечатал в газетах, и Рабинович с Диким считают, что оно может служить козырем Мариинскому театру для того, чтобы повезли за границу его постановку, а не готовящуюся в Москве. Я их всячески старался успокоить. Появляется Мейерхольд, и я знакомлю его с Надей на предмет Шурика.
Второе отделение начинается Пятой сонатой. Это первый раз в Москве, что я играю её корректно, но успех сдержанный — вещь не для публики. Затем следуют пьески из оп<уса> 12 и “Наваждение”. Публика устраивает огромную овацию, думая, что это последнее выступление и прощаясь со мной. Дневной концерт оканчивается довольно рано, так как вечером мы уезжаем на Украину и надо торопиться, а до вечера программа дня ещё довольно обширная.
Едем обедать к Держановскому, где центром разговора является Квинтет, захваливаемый Мясковским. Затем коротенький визит к тёте Кате — и домой, укладывать чемоданы.
Когда, выходя от тёти Кати, мы подзывали таксомотор, неизвестно откуда выскочил и стал здороваться с нами Меклер. Можно было подумать, что он нас сторожил. Он страшно волновался относительно моих концертов: уж если я обидел его в этом сезоне, то чтобы непременно работал с ним осенью. Так как мы торопились, то я предложил ему сесть в автомобиль, и по дороге он развивал планы будущих концертов, предлагая по 1000 рублей за провинциальные концерты, а за столичные — больше. По его советам выходило чуть ли не 20 концертов с гонораром в 20 000 рублей. Уже выйдя из такси и поднимаясь по лестнице, он совал мне в руку пачку денег, говоря: “Здесь 1000 рублей, а ещё 4000 я вам донесу завтра”.
Эти 5000 должны были идти в качестве задатка под осенние концерты. В общем сумма выходила большая, и деньги бросались будто бы на ветер, а всё-таки Меклер казался несерьёзным, почти что клоуном. Кроме того, мне совершенно не хотелось ещё думать о будущем сезоне и брать обязательство на Россию, где всё так сложно и неустойчиво. Я вернул ему пачку денег и просил отложить разговоры до моего возвращения с Украины. В промежутках между укладыванием чемоданов вваливаются Разумовский, с которым сложные переговоры об авторских правах, Цейтлин и Цуккер. Цуккер докторальным тоном даёт понять, что мне было бы весьма полезно вскоре совсем переселиться в СССР, — хотя бы для того, чтобы спокойно работать, что, на его взгляд, вполне возможно. Цуккер определённо меня раздражает.
Погрузившись в автомобиль, едем на Курский вокзал, столь хорошо мне знакомый с детских времён, когда мы переезжали в Москву из Сонцовки. Но времени мало; наскоро закупив в буфете несколько съедобных вещей, мы погружаемся в спальный вагон. Купе просторное, но вагон старый и скрипит. Поезд не нарядный — наш вагон единственный привилегированный, остальные все III класса. Вагона-ресторана нет. В 11 часов вечера поезд отходит, и мы отправляемся на шесть концертов на Украину: два в Харькове, два в Киеве и два в Одессе.
7 марта, понедельник
Целый день едем в Харьков. Эта линия знакома мне с детства — и столько воспоминаний связано со всеми проезжаемыми станциями. В Курске пьём кофе и покупаем куски жирного гуся. Мелькает Солнцево, у которого не останавливаемся; я стою у окна*. Вот и Белгород, где мы выходим погулять. Немного пахнет югом и весною, но дует холодный ветер. Сколько раз проездом через Белгород мы ели здесь знаменитые белгородские щи, которыми славился этот вокзал!
*Ностальгию у Прокофьева вызвало лишь название города Солнцево Курской области. Та Сонцовка, где он родился и вырос, находится на Украине (ныне — село Красное Красноармейского района Донецкой области).
В Харьков приезжаем половина шестого вечера. На платформе Тутельман, Воробьёв и Дзбановский. Воробьев — это тот самый член украинского правительства, который посылал Персимфансу телеграммы, угрожая, что если я, вместо Украинских гостеатров, выступлю в Харькове от какой-нибудь другой организации, то мои концерты допущены не будут. Тогда и Цейтлин, и я очень возмущались и прямо готовы были поднять перчатку и сыграть ему в пику. Но теперь, когда в конце концов я поехал на Украину по контракту с Украинскими гостеатрами, Воробьёв встретил меня на вокзале в облике очень приятного и скромного человека. Нас усадили в довольно хороший открытый автомобиль и повезли через весь город в Красную гостиницу, по-украински — Червоную. Харьков (по-украински — Харкiв) — большой, грязный и некрасивый. Ближе к центру имеются недурные дома немецкого типа. Вообще, оказывается, немцы сыграли не последнюю роль в харьковской архитектуре.
По контракту, гостиницы были за счёт Гостеатров. Нам был отведён огромный номер из двух комнат с ванной, в достаточной мере нелепый. В ванне, например, течёт только горячая вода, и, чтобы её принять, надо напустить и ждать полчаса, чтобы она остыла. Из номера телефон прямо в город, а звонка к официанту нет, так что я искал в телефонной книжке № нашего отеля, дабы позвонить туда по городскому телефону. Рояль мне в номер не прислали, но повели в соседний номер директора гостиницы, где я и упражнялся в течение некоторого времени.
Вскоре концерт. Театр полон. Рояль довольно недурной. В мою программу входят Третья и Вторая сонаты, “Мимолётности”, мелочи и Токката. Большой успех, крики и бисы.
В антракте появляется Штейман1. Он потолстел и будто обижен на свою судьбу. Действительно, блестящее предсказание Черепнина он не оправдал, но всё же — главный дирижёр Украинской оперы. За Штейманом появляется Лапицкий2. У него будто грубоватые манеры, но я знаю, что он интересный человек. В своё время он много сделал, пытаясь оживить сценическую сторону оперы, а это очень близко моей душе.
В конце концерта появляется Вера Реберг3, от которой я получил уже письмо. Несмотря на своё болезненное детство, она выглядит недурно. Пообещав навестить её завтра, мы поспешили домой, ибо я устал после суток в поезде с концертом в придачу. Вообще я <за> всё время устал со дня приезда в СССР.
1 Михаил Осипович Штейман (1889–1949) — соученик Прокофьева по Петербургской консерватории в дирижёрском классе у Н.Н. Черепнина.
2 И.М. Лапицкий (1876–1944) — известный украинский оперный режиссёр.
3 Вера Реберг — дочь доктора А. Реберга, бывшего соседом и другом родителей Прокофьева на Украине. Прокофьев поддерживал дружеские отношения с нею и двумя её сёстрами в годы своей юности, когда возвращался в Сонцовку на каникулы.
Вернувшись домой, хотели взять ванну, но у неё частями соскочила эмаль и она выглядела какой-то прокажённой. Долго пытались добиться кого-нибудь из отельной прислуги, но это было не так просто, так как сегодня были какие-то выборы и прислуга вотировала. В конце концов нам объяснили, что ванна такая рябая не от грязи, а от чистоты, ибо после каждого постояльца её моют кислотой, съевшей эмаль. Всё же мы отложили удовольствие выкупаться до Киева.
8 марта, вторник
Казалось бы, свободный день, и можно отдохнуть. Но всё время являлись разные люди. Из них самым интересным был Лапицкий, который явился с клавиром “Апельсинов”, в достаточной мере разученным ввиду проекта постановки в Харькове. Я должен был играть ему “Апельсины” и сообщать, каким образом то или другое было сделано во время других постановок. Лапицкий разошёлся и говорил, что я единственный оперный композитор и что со мною он хотел бы создать что-нибудь новое. Я охотно высказывал ни к чему не обязывающее согласие, ибо мне казалось, что Лапицкий, с его любовью к сцене, мог дать мне интересную тему и интересно осветить её. За Лапицким числится немало промахов по части хорошего вкуса, но это не уменьшает скрытой в нём потенциальности.
Днём я вышел погулять и в магазине, под названием “Пролетарий”, увидел выставленные мои сочинения, но не в оригинальном издании, а контрафактно перепечатанные Украинским издательством. Я не удержался и пошёл в магазин объясняться. Объяснив, кто я и что за издание у них выставлено в окнах, я спросил, на каком основании они продают <мою музыку>.
— Нас снабжает ими Киевское музыкальное предприятие, — ответил мне заведующий магазином.
— Но это предприятие незаконным образом напечатало мои сочинения, и вы находитесь на положении лавки, торгующей краденым товаром.
Заведующий оглянулся по сторонам и, понижая голос, сказал:
— Не говорите, пожалуйста, так громко. Подобные выражения могут произвести неприятное впечатление на покупателей.
— Очень жаль, что ваша деятельность такова, что о ней можно говорить только шёпотом.
В общем, разговор мало к чему привёл, так как, по-видимому, надо было нападать не на лавку, а на само издательство. Заведующий магазином, впрочем, обещал впредь обращаться в Москву за оригинальным изданием; по его словам, из Москвы заказы исполняются не так аккуратно, как из Киева.
Вечером с Пташкой отправились к Ребергам. Шли пешком по довольно пустынным переулкам, где лежало много снегу. По дороге вспомнили, что на юге немало беспризорных, которые бегают целыми бандами, причём один из них бросается под ноги прохожим, сшибая их, а в это время другие обирают сумочки и кошельки, нередко тыкая ножами или кусая сифилитическим укусом. Впрочем, на нашем пути улицы были тихие и сонные.
<…>
9 марта, среда
Продолжал разговоры с Лапицким и доигрывал ему “Три апельсина”.
Заехал Розенштейн, чтобы везти нас в консерваторию. Розенштейна я знаю давно: он виолончелист и бывший воспитанник Петербургской консерватории. Он был одним из первых исполнителей моей Баллады, которую мы с ним играли на каком-то концерте ещё в консерваторские времена. Теперь он директор Харьковской консерватории и вчера ввалился ко мне, упрашивая, во имя нашей старинной дружбы (хотя никакой дружбы не было), сыграть для учеников его консерватории. Я никогда не отказываюсь играть для учеников консерватории и даже люблю это делать. В результате я выступил сегодня перед весёлой и приятной молодёжью с гавотами, сказками, маршами, — словом, всякой мелочью. После исполнения — в зале оглушительный треск. Ученик говорит мне речи по-украински. Всё время слышно “перший”, то есть первый (первый композитор, первый приз, первое знакомство и т. д.).
После консерватории по хорошей погоде шли в Червоную гостиницу с Розенштейном и ещё несколькими профессорами. Какие-то консерваторки следовали то сзади, то спереди. Сначала я не обращал внимания на это, потом стало смешно, потом навязчиво — но перед самым отелем они вдруг собрались в группу, стали толкать друг друга: “Ну, иди же!” и наконец подошли ко мне, причём каждая вручила по букетику белых цветов, которые по случаю наступления весны продавали на перекрёстках. Это вышло вовсе мило.
Вечером второй концерт. Пятая и Четвёртая сонаты — что очень глупо, так как Пятую никто не понимает, а Четвёртая слишком медлительна, чтобы вызвать энтузиазм, но у меня ничего не приготовлено, чтобы выбросить эти сонаты и заполнить пустоту. Когда я рассказал об этом в Москве Тутельману, он ответил: “Ничего, сойдёт. Только играйте Четвёртую и Пятую сонаты во втором концерте — тогда это не отзовётся на продаже билетов, а после вы ведь всё равно уезжаете из города”.
Однако гавоты, отрывки из “Апельсинов” и “Наваждение”, которыми я закончил концерт, расшевелили публику и по обыкновению создали большой успех. После концерта устроители хотели делать мне ужин, но я взмолился, чтобы меня избавили от него.
Художник Хвостов показывал эскизы костюмов для харьковской постановки “Апельсинов” — смесь модернового с фантастическим. Трудно судить, но пока эти костюмы мне не особенно нравятся.
10 марта, четверг
Утром приходил ко мне Квартет имени Леонтовича играть сочинения современных украинских композиторов. Когда я спросил, кто такой Леонтович, то оказалось, что это национальная гордость Украины — композитор, погибший во время революции. Кажется, тогда его расстреляли большевики, а теперь учредили Квартет его имени. Сегодня квартетисты сыграли мне сочинения Лятошинского*, Лисовского, Новосацкого и Козицкого. Всё это могло бы быть написано 50 лет тому назад и тогда было бы довольно приятной музыкой; сейчас же это мало кому нужные провинциальные потуги.
*Борис Николаевич Лятошинский (1895–1968) — украинский композитор, педагог, музыкально-общественный деятель; ученик Р.М. Глиэра (как и Прокофьев). Председатель правления Союза композиторов Украинской ССР (1939–1941). Преподавал композицию и инструментовку в Киевской (1919–1968) и Московской (1935–1938, 1941–1944) консерваториях. Среди учеников: Игорь Бэлза, Валентин Сильвестров и др.
Днём заходил к Туркельтаубу — представителю Украинского общества авторов, носящего ласковое название Утодик, что означает Украинское товарищество драматургов и композиторов. Так как это общество работает совместно с московским, то я интервьюировал Туркельтауб насчёт киевских перепечаток, а также справлялся, какой гонорар способна мне платить Харьковская госопера в случае постановки “Апельсинов”. Оказалось, что Госопера, ведя переговоры с Вебером, предложила так мало, что мы, даже подняв эту сумму, запросили с них вдвое меньше, чем они способны платить. Правда, пока переговоры ни к чему ещё не привели, но это важно знать для будущего.
Вечером выехали в Киев, причём Тутельман ехал с нами, а Воробьёв, тот самый важный коммунист, провожал нас на вокзале. Несмотря на то что мы с нашими вещами были готовы вовремя, Тутельман не торопился и всё время ждал автомобиль, который должен был за нами заехать. В последний момент выяснилось, что автомобиль не приедет, и тогда началась страшная спешка. Достали двух лихачей: на одного сели с Пташкой, с чемоданами, на друго<го> — Тутельман и Воробьёв, и началась бешеная скачка через весь город. Грязь была ужасная, снег, лужи и ухабы. Нас обдавало с ног до головы, и даже по возвращении в Париж я находил на чемодане остатки харьковской грязи.
На вокзал попали вовремя, но тут выяснилось, что, несмотря на всё влияние Воробьёва, невозможно было достать для нас с Пташкой отдельного купе, — что было весьма досадно, так как завтра в Киеве я прямо попадал в концерт и хотелось перед ним выспаться. Тутельман волновался, бегал, вызывал начальника станции, и в конце концов, к самому отходу поезда, мы ввалились в коридор вагона. Выглядело, будто в этом коридоре мы и будем спать, но на самом деле всё обошлось относительно благополучно. Правда, ни отдельного купе, ни подушек, ни постельного белья мы не получили, но Пташку поместили в маленькое купе с какой-то делегаткой, а меня и Тутельмана — в большом, четырёхместном, с двумя пассажирами, причём Тутельман всячески старался быть любезным: уступил нижнее место, предложил надувную подушку, которая была у него в чемодане.
Затем он занимал меня разговорами о том, как много он пьёт, и о том, как скрипач Кубелик* приезжал в Харьков с лакеем негром. В Америке с чёрным лакеем его, вероятно, не пустили бы ни в один приличный отель, но в Харькове это производило сильное впечатление.
*Ян Кубелик (1880–1940) — чешский скрипач и композитор.
Соседка Пташки оказалась очень важной украинской делегаткой, имеющей отношение к украинскому правительству. Это была совсем простая женщина, которая с удовольствием рассказывала про деревню и про своих пятерых детей.