ФЕРОМОНЫ ЛЮБВИ И СМЕРТИ

19-08-2004

Каждый раз, когда я приходил служить в новую контору, Иоднов как раз увольнялся и освобождал стол. Я раскладывал на чистом месте пустой блокнот, придвигал телефон и готовился приступить к службе. Так повторялось несколько раз. Потом я понял, что Эдмунд Иоднов излучает особые частицы, наподобие ферамонов, этих молекул скрытого запаха. Унюхав их, сотрудники Первого отдела немедленно начинают собирать на Эдмунда компромат. Согласитесь, что сама фамилия - Иоднов - навевает мысли о принудительной дезинфекции и о стойком марлевом духе. Точнее будет сказать, это не он увольнялся, а его увольняли, часто без видимых причин. Уже потом становилось известно, что Эдмунд Иоднов был замечен в каких-то подпольных движениях, подписывал диссидентские письма, читал в институтских клубах лекции о прогрессивных советских битниках. В общем, занимался всяческой “не нашей” дребеденью.

Будто бы шеф, узнав о художествах Иоднова, топал ногами, брызгал слюной и требовал немедленного увольнения без выходного пособия.

Только в одной конторе наши пути сошлись на неделю,

то ли его не успели выгнать, то ли он сам не поддавался грубой настойчивости начальства. Всю эту неделю мы занимали один стол на двоих. В результате общения между нами возникла не то, чтобы дружба, но чувство взаимной симпатии. В то время в нашей конторе работала прехорошенькая сотрудница, Рена Клинко. Конечно, ее фамилию переиначили на Клико, в честь предприимчивой французской вдовушки. Рена была загадочна, как чужая планета, и это ее свойство казаться таинственной хорошо уловил Эдмунд, сочинив поэтический цикл “Марсианочка с Чистопрудного бульвара”. Наподобие “Стихов о прекрасной даме”. Впрочем, кто из нас, мужиков, про женщину скажет: “изучена, как родная планета”? Мы и свой-то земной шар толком не знаем. Но это так, к слову.

Кабинет Рена Клико делила с Валькой Капустиной, той самой, из-за которой однажды остановился главный конвейер ЗИЛа. В кабинете мерзко пахло дешевой пудрой и женским потом. Там не разрешалось курить, и атмосфера оставалась неразбавленной. Валька Капустина тоже на мордашку была ничего, и фигура при ней, и ножки. Только вот шею она никогда не мыла, в крайнем случае, по большим советским праздникам. Прибавьте клипсы размером в чайное блюдце, огромное декольте и шуршащую парчовую юбку широким колоколом. Портрет Валентины Капустиной в общих чертах будет готов. Понятно, что когда в разгар рабочего дня такое создание появляется у главного конвейера, люди перестают собирать машины и всю ленту приходится выключать.

Таков был наш цветочник-девичник.

Как-то я нарочно проспорил загадочной Рене три бутылки марочного коньяку. Спор шел о том, кого родит женщина-космонавт Терешкова от космонавта Николаева. Рена настаивала на нормальном младенце, я утверждал, что неведомого зверюшку. Проигрыш я понес отдавать домой, Рена снимала комнату здесь же, на Чистых прудах, недалеко от конторы. Сначала всё казалось очень мило. Рена открыла коробку “клюквы в сахаре” и нарезала лимон. Первая бутылка уже показало донышко, а Рена оставалась таинственной и загадочной, как сфинкс. И вдруг, в начале второй бутылки, к нам ввалилась Валька Капустина. Сказать, что ее не ждали, было бы неверно, Рена-то Вальку как раз ждала. Потому и потащила меня с коньяком к себе домой. А жаль! “Двин” был хорош, только во рту у меня теперь было кисло от клюквы да от лимона. Девочки захмелели, залезли с ногами на тахту и стали вытворять что-то невообразимое. Они целовались взасос, и тискали друг другу руки, и ёрзали и стонали...

Вся загадочность сползла с Рены, как змеиная шкура.

Для тех, кто не видел процесса линьки, скажу, что я употребил это сравнение исключительно ради змеиной натуры Рены Клико. Нечего было строить из себя таинственную марсианочку. Заурядная лесбияночка - вот кто она была. Как и Валька Капустина. Два сапожка - сладкая парочка.

Впоследствии это не помешало Рене Клико выйти замуж за толстого Гурвича, который, к тому же, вечно потел, заикался “по жизни” и писал детективы про шпиёнов. А Валька Капустина, несмотря на немытую шею и на способность останавливать конвейер, выскочила за молодого живого классика, ныне ректора модного вуза.

Потерпев фиаско у Марсианочки, Эдмунд Иоднов перевел свою страсть на Вальку Капустину. Очень уж хотелось проверить ему, все ли там, под шуршащей парчовой юбкой, как у людей. Однако парча кусалась и царапала Эдмунду руки. Мужики Вальку Капустину в то время интересовали, как рыбу зонтик.

- Поди смени носки! - отбрыкивалась она от Иоднова, будучи дурно воспитанной. Она была твердо убеждена, что ото всех кавалеров пахнет несвежими носками. Это взбрыкивание только распаляло эдмундову страсть. Вероятно, под юбкой колоколом жили в избытке свои ферамоны, пахучие молекулы любовной экспансии.

Мы вообще тогда не знали такого слова - ферамоны. Хотя могли бы приблизительно догадаться, что оно должно означать. Еще в первой половине ХУ1 века великий мэтр Рабле показал нам силу этих самых ферамон, или ферамонов, не знаю, как правильно. Дело происходило в Париже, на католический праздник Тела Господня. Плут Панург, решив отмстить одной несговорчивой даме, отловил сучку собаки, изнывавшей от течки. Собаку он употребил на изготовление снадобья, которое втихаря всыпал в складки одежды той недотроги. Притянутые запахом, в храм набежали псы и бросились прямо к даме, скулили и выли от вожделения и, выставив свои причиндалы, сикали ей на платье. Собак набилось в храм под завязку, а со всего Парижа сбегались новые и новые псы. Вот что такое ферамоны.

Я привел здесь эти истории чтобы показать, как мы были святы и непорочны в дни нашей молодости. Хотя втайне и помышляли о скоромном. Верили в загадочных марсианочек и в прочие романтические бредни.

Я в те дни написал первую наивную антисоветчину. Как я ею гордился! Правда, показать никому не мог. Помнится, там было о ненависти к электричеству на новогодней елке, о черной щербатой вилке, которой в сосиску пьяный собутыльник елозил по блюду, норовил подцепить ускользающий грибок. И о стеклянной звезде, разляпистой надсмотрщицей рассевшейся подглядывать с верхушки рождественского деревца...

Я долго крепился и, наконец, рискнул показать свою “Ёлку” Эдмунду. И не пожалел. Он эту “Ёлку” запомнил. Отныне, встречая меня в коридорах других контор, он изображал это дерево (голова высоко, ноги расставлены, вывернутые ладони демонстрируют нижние ветви) и заговорщицки шептал что-нибудь из крамольного текста: “жить даже не пусто, а просто холодно”. Со своей конспирацией он был похож на безработного сыщика.

Между тем, время шло. Уже повыскакивали замуж наши дамы Рена и Валька. Уже я служил в солидной взрослой конторе. Как вдруг раздается звонок Эдмунда Иоднова:

- Я редактирую частную свободную газету Зов забытых предков”. Напиши для меня что-нибудь елочное, а?..

Я задумался. Проще было послать его к чёрту, но ко мне еще ни разу не обращались из частной газеты, и я согласился. А потом и увлекся, вспоминая довоенные новогодние празднества, площадь Урицкого, залитую лучами прожекторов и гигантскую ель и огромный ломоть сыра, который - пока еще в клюве - держала большая лохматая ворона. Я дождался, когда она проворонит сыр, и няня повела меня дальше, к прожектору, стоящему на грузовике. Внутри прожектора что-то жужжало, трещало, и я подумал, что прожектору приходится нелегко. Не успел я это подумать, как прожектор погас и его увезли под громкое бибиканье грузовика, проталкивающегося сквозь публику. Этот праздник кончился, и тут же начинался другой; здесь главным героем был игрушечный Примус. Давно уже нет этой игрушки, я ее разобрал, а обратно собрать не смог. Потом, уже взрослым, я все представлял, как Кот-Бегемот починяет этот игрушечный примус, и у меня выступали слезы, то ли от прекрасной прозы, то ли от того, что мне никогда уже не собрать эту игрушку из детства.

Все это хорошо, но настоящая, добротная антисоветчина не вытанцовывалась. Эдмунд названивал мне по утрам с регулярностью электронного будильника. Наконец дело пошло. Я случайно вспомнил, как из-под земли било током у осветительного фонаря на Петровке, в самом центре Москвы. Ток бил избирательно, руководствуясь принципами социального неравенства. Людей в хороших, богатых сапогах не трогал. Зато пролетариев в плохо справной обувке немилосердно кусал.

Вот такая это была несправедливая лотерея. Из Москвы я протянул ниточки в Одессу, где кончал первый курс. Там, на улице Дидрихсона, нам с приятелем попался переполненный почтовый ящик. Пользуясь ночной темнотой, мы вытащили с десяток конвертов и каждое письмо снабдили антисоветскими комментариями. Вспомнил, как мы “обработали” письмо некоего деятеля культуры, он просил заменить деталь от мясорубки. Еще его фамилия смахивала на зюгановскую,- Б. Зюкин”, а Зюганов в эпоху расцвета “Зова забытых предков” был зверем достаточно серьезным. Мы тогда сочинили для его литературного предшественника целую лекцию про историю мясорубки с дореволюционных времен и до наших дней, а в конце, из-за перегрузки производственных мощностей, в поставке детали все-таки отказали. Тут тоже проглядывал принцип лотереи - чье письмо нам попало в руки, тот и наказан. Рассказ я так и назвал - “Лотерея судьбы”.

- Что ж, старик, это пойдет, - сказал Иоднов, прочитав мою рукопись. - Это, правда, не елка, но злая сатира здесь есть...

Далась ему эта елка! Тем более, только что отшумели майские праздники, мы отметили их по инерции.

Наш разговор проходил в кафе, на другой стороне Тверского бульвара. Потому что на “этой” стороне стоял памятник Пушкину. Поэт осенял своей звонкой лирой место кипения страстей стихийных и разрешенных митингов. Здесь, под открытым небом, располагалась наиболее существенная часть редакторского кабинета Иоднова, здесь протекали его основные рабочие часы.

Вот и сейчас сквозь рев и шум потоков машин сюда прорывались обрывки гневных речей ораторов и выкрики возбужденной толпы. В этом кафе Иоднов чувствовал себя в родной стихии, пламенным трибуном раздуваемой революции. Может быть, Маратом или Робеспьером. Вот он смотрит на меня, слегка склонив набок большую гривастую голову, совсем, как тогда, во время нашего общего владения столом. Мне кажется, я улавливаю исходящий от него едва уловимый запах тревоги и затаенной тоски. Но нет, то был, конечно, не запах, а лишь след, намек на ферамоны. А может, и намека не было, одна моя фантазия.

- Как ты отнесешься к идее переименовать город Горький в город Сладкий? - спросил вдруг Эдмунд. - То есть, не в Сладкий, а в Сахаров.

- Это будет так же своевременно, как и те твои лекции о прогрессивных советских битниках, - уклонился я от прямого ответа. Но его уже понесло.

- Величайшая символика нашего смутного времени. Горькое поменять на сладкое. Как ты думаешь, разве сам Сахаров этого не заслужил?.. Да, я не люблю Горького, никогда его не любил. Про-ле-тар-ский писатель! А что в нем пролетарского? Челкаш - вор в законе, каторга скучает без него. “Если враг не сдается, его уничтожают”! Вот во что выродился ваш буревестник!

-Говорят, это не Горького слова, его заставили, - вступился я за пролетарского писателя. Эдмунд отмахнулся:

-Анекдот хочешь? Представь себе старинную московскую семью. Бабушка кончила бестужевские курсы, стриженая, седая, на черной ленте висит пенсне. Тут же толстенькая внучка, чулки в резиночку, ходит дома в школьной форме - “это дисциплинирует”, утверждает старая ведьма. Бабушка и внучка заняты внеклассным чтением.

-... Глупый пИнгвин робко прячет тело жирное в утесах. Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем... Бабушка, а как правильнее ставить ударение: пИнгвин или пингвИн?

-Конечно, пингвИн, ударяем последний слог, - машинально говорит бабушка.

- Так не получается, от этого твоего пингвИна выходит нескладно. И вообще, что-то не нравится мне эта птица, - говорит продвинутая внучка про надоевшего ей Буревестника... Всё! Послезавтра читай свою “Лотерею”.

С этими словами он стал засовывать мою тоненькую рукопись в объемистый потрепанный портфель. У меня почему-то шевельнулась мысль, что, может быть, я вижу рукопись в последний раз. И что “послезавтра” кое для кого никогда не наступит. Вернее, то была не мысль, а скорее неосознанная полудогадка. Уж слишком слабеньким был намек на запах этих фермонов. Но я-то знал, что они сопутствовали ему всю жизнь. Фермоны возбуждают людей и собак. Фермоны порождают убийства.

Эдмунда Иоднова нашли вечером того же дня на улице Декабристов, в двух шагах от дома. Здесь уже кончалась Москва, и “Скорая” приехала спустя два часа после смерти. Его сшиб тяжелый самосвал, мчавшийся, как угорелый. Все слышали, но никто не видел эту машину-призрак.

Портфеля при погибшем не было. Только сетка с батоном, испачканном грязью.

Комментарии

Добавить изображение