"ЗВЕЗДА УПАЛА В ЯНВАРЕ..."

15-02-2005


[К девятой годовщине смерти И. Бродского]

марина КацеваИосиф Бродский любил одаривать друзей стихотворными экспромтами. Изящные, ироничные, искрящиеся юмором - собранные вместе, они образуют важный комментарий к его биографии. По ним легко восстановить не только круг общения и дух эпохи, но и хронику событий личной жизни поэта. Эти его “стишата” по случаю всегда трогательно интимны. В каждом из них ощутимо присутствие автора, в каждом он немножко “проговаривается и о себе. Но среди множества его поэтических посвящений есть одно, стоящее особняком. Дата написания 24 мая 1980 года. Послание самому себе в день собственного сорокалетия - еще одно в русской поэзии знаменитое “юбилейное”.

Маяковский и Бродский! Выдающиеся представители одного века, но разных исторических эпох. Их юбилейные стихотворения интересно сравнивать. Внешне они поразительно несхожи. Объем первого - несколько страниц, второго – 20 строк. Тональность одного – бравада, второго – исповедь. Первое выдержано, пользуясь современной терминологией, в стиле поэтической “разборки” со множеством действующих лиц, в другом – герой одинок, как и положено на исповеди, где автор неукоснительно следует собственной заповеди: “...не надо ни о ком/...заботься о себе...”. Маяковский напористо доказывает всем (и в первую очередь себе), что заслужил почетное место на поэтическом Олимпе. Бродский ведет диалог с прожитой жизнью. Олимп его не волнует. Он, как оказалось, давно уже “присмотрел” себе в вечности место и чин: место “еще одной звезды”, а чин “лейтенанта неба”. Однако при всем видимом различии оба стихотворения объединяет клокочущая в груди боль и обида. Сжато и остраненно, почти как в докладной записке, Бродский перечисляет самые важные факты своей биографии. И в конце подводит черту: “Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной...”

Через пятнадцать лет многоточие сменила точка, внесшая в звучание всего стихотворения новый обертон. Оказывается, уже тогда, за пятнадцать лет до смерти, Бродский жил с чувством благодарности за каждый отпущенный ему день. Андрей Сергеев, близкий друг поэта вспоминает: “Он считал, что жить ему и так и так недолго. Что при благополучно сложившейся биографии, без особых вмешательств со стороны государства проживет тридцать с чем-нибудь. Может быть, сакраментальные тридцать семь. И совершенно не случайно в сорок он написал: “Жизнь моя затянулась...”

Стихотворение “Я входил вместо дикого зверя в клетку” было замечено с момента первой его публикации. Оно понравилось, его читали с эстрады, часто цитировали, но в ночь с 27-го на 28-е января 1996 года с ним произошла разительная перемена: из просто хорошего оно стало гениальным, из очередного – визитной карточкой. Теперь оно не просто нравилось, оно потрясало безоглядной исповедальностью в присутствии призрака давно ожидаемой смерти.

Диалог с этой “костлявой дамой” Бродский начал по-сути еще в молодые годы и не прерывал уже до конца. И то, что подоплекой этого диалога были не отвлеченно-философские категории Жизни и Смерти, а реальная физическая угроза (болезнь сердца), сразу переместило фокус из чисто поэтического пространства в область каждому понятных человеческих чувств:

Вот оно – то, о чем я глаголяю:
О превращении тела в голую
Вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,
Но в пустоту чем ее не высветли.
Это к лучшему. Чувство ужаса
Вещи не свойственно. Так что лужица
Подле вещи не обнаружится,
Даже если вещица при смерти...

* * *

...Он шел умирать. И не в уличный гул
Он, дверь отворивши руками, шагнул,
Но в глухонемые владения смерти.

* * *

“Век кончится, но раньше кончусь я...”

* * *

“Отныне, как обычно, после жизни начнется вечность.” “Просто тишина.”

Торжественно-библейский тон и расхожий речевой бытовизм, самоирония и нота высокой трагедии...все можно расслышать в этом диалоге, кроме одного – в нем нет места интонации заискивания перед смертью.

“... – если ты был прижит
под вопли вихря враждебного, яблочка,
ругань кормчего –
различишь в тишине, как перо шуршит,
помогая зеленой траве произнести “все кончено...”

Он умер в январе, в начале года...”

Неистов и упрям,
Гори, огонь, гори!
На смену декабрям
Приходят январи...

Б. Окуджава

Да, приходят - неуклонно и пока, слава богу, неостановимо. Приходят со всеми уже случившимися в них радостями и печалями. Суров месяц январь! Назван он в честь бога Януса, бога всякого начала. На бумаге этого бога изображают по-разному: иногда с ключами в руках, иногда с 365 пальцами по числу дней в году, но чаще всего с двумя смотрящими в разные стороны одинаковыми лицами. Именно это изображение считается наиболее емкой графической метафорой любого начала и конца, в том числе и человеческой жизни. Что ж, в истории русской поэзии январь по крайней мере уже дважды “отыграл эту свою роль сполна. Первый раз в 1837 году, второй в 1996-м, обозначив конец земной и начало посмертной жизни двух великих поэтов - Пушкина и Бродского.

Ни осенью, ни летом не умру,
Но всколыхнется зимняя простынка...

Всколыхнулась.И как по писаному – в январскую стужу. Нескончаемой скорбью отпечатался в памяти тот январь 1996 года... Портреты в траурных рамках, некрологи, воспоминания. Чувство сиротства и неизбывного горя, как тогда казалось, охватили весь мир.

“Бродский умер! Два коротких слова
падают отвесно и сурово,
и дрожат растерянные души...
Бродский умер! Мир не станет лучше...”

* * *

Анна Ахматова как-то заметила: “когда человек умирает, / изменяются его портреты...”. С течением времени эти слова, переходя из некролога в некролог, обрели статус некоей формулы. Однако, оборачиваясь сегодня на девять лет назад, хочется понять другое: почему со смертью Бродского так внезапно изменился “портрет” его читателей. Поэта еще не успели похоронить, а его книги мгновенно исчезли из книжных магазинов и дешевые книжечки в мягкой обложке и дорогостоящее собрание сочинений! Раскупалось все – стихи, проза, статьи, эссе... Бродский вдруг стал всем интересен. Его начали ч-и-т-а-т-ь! Знатоки перечитывать, незнакомцы – знакомиться. Кто-то так ничего и не понял, кто-то открыл его для себя – впервые, а кто-то – заново...

В чем же дело? Ведь стихи его не изменились? Почему же они вдруг зазвучали внятней? Почему строки, еще вчера казавшиеся тяжеловесными, обрели легкость и органично вписались в наше духовное пространство? Кто же автор этой внезапной и удивительной метаморфозы? Неужели тоже смерть?! Или просто осознание нами масштаба потери вошло в резонанс с рыдающими обертонами лиры Бродского, навсегда изменив эмоциональную тональность звучания его стихов, по крайней мере для нас, прямых его современников?!

“Он умер в январе, в начале года...”, “Сужается постель моя, как гроб...”...эти строки, как и приведенные выше, из раннего Бродского, и адресованы они другим людям. Но какая бы под ними не стояла дата и к кому бы они ни были обращены, теперь мы всегда будем соотносить их с ним и датой его смерти.... Так что, когда умирают поэты, изменяются не только их портреты: мы начинаем по-другому читать их стихи. Их и им посвященные.

Иосиф Бродский не часто баловал Бостон своим посещением, но случилось так, что именно в Бостоне в начале апреля 1995 года состоялось его последнее выступление перед соотечественниками. А через десять месяцев, 10 февраля 1996 года, в том же и также до отказа переполненном зале проходил первый посмертный вечер “Прощание с Бродским”. С тех пор в нашнм городе стараются отмечать дни рождения и смерти поэта чтениями, просмотрами кинофильмов, встречами с теми, кто его знал лично... Предлагаемые ниже материалы – из этой серии. Два беседы. Первая произошла в траурные дни похорон. Вторая – восемь январей спустя.

“Уроки Бродского”

К 25 января 1996 года Бостон готовился к празднованию дня рождения Владимира Высоцкого. Среди участников был Виталий Коротич, в то время профессор Бостонского университета. Он живо и интересно рассказал о своих встречах с Высоцким, но чувствовалось, что многое еще осталось “за кадром”. Мы попросили Коротича продолжить воспоминания, он согласился. Выбрали удобный день - 30 января, но “повестку дня” пришлось, увы, изменить: умер Иосиф Бродский.

Марина Кацева (МК): Виталий Алексеевич, Ваша первая мысль, первое чувство, первая реакция на печальную весть?

Виталий Коротич (ВК): Первая реакция? Знаете, если бы я был младше, наверно, почувствовал бы безнадежную горькую боль. С возрастом же пришло осознание того, что смерть не прерывает отношений с людьми, а просто переводит их в какую-то иную форму. Я не могу сказать, что смерть Бродского – это уход Бродского. Просто мы остались, и Бродский остался, только отношения наши перешли в ту стадию, когда моя ответственность перед ним стала неизмеримо выше, чем она была вчера... Я вообще не могу говорить о мертвых также, как я говорю о живых. Я совсем по-другому говорил о Высоцком, когда он был жив. Я по-другому буду говорить о Бродском после его ухода.

МК: Как складывались Ваши отношения с Бродским, его стихами и судьбой?

ВК: Сразу скажу, в поэтическом отношении то, что делает Бродский, не самая близкая мне форма литературной работы. В поэтическом отношении это была для меня просто прекрасная литература высокой квалификации. И этим он мне очень пришелся. Я много сам занимался переводами и всегда поражался тем людям, которые умеют делать то, чего не умею я. Вот всякие фокусы мне очень легко было воспроизводить на другом языке, но то, что делает Бродский, никаким подделкам не поддавалось, никаким имитациям. Я помню, переводил на украинский язык книгу Андрея Вознесенского. Это было легче легкого. А вот Бродский, как любой поэт высочайшего класса, просто непереводим. Короче говоря, с Бродским-поэтом мне всегда было интересно...

МК: А как Вам удавалось пробивать этого “интересного поэта” в печать?

ВК: О, здесь мне есть о чем вспомнить. Например, с каким скандалом пришлось пробивать через цензуру публикацию материалов суда над Бродским. Ведь мы, “Огонек”, первые – и единственные в стране! – напечатали абсолютно все, что было записано Фридой Вигдоровой. Эти записи мы получили через ленинградцев, у которых были копии всех материалов. Главная трудность состояла в верификации всех документов: свести все бумажки в одно и понять, где подлинный вариант. Ведь такие истории всегда обрастают огромным числом артефактов, дописываний, домысливаний, при переписывании меняются фразы и т.п. И все-таки нам удалось все это напечатать и передать номер Бродскому. Не умея громко восхищаться, он просто взял журнал и сказал “спасибо”. Но главным, конечно, во всем этом деле была не реакция Бродского. Издание его стихов или документов о том, как над ним издевались, не Бродскому были нужны для него это была лишь дополнительная травма! – это было нужно нам. Нужно было немножко потыкать самих себя мордой в грязь, для того чтобы понять что же это все-таки было.

В связи с этой публикацией, конечно, разразился шумный скандал. Но нам было не привыкать: “Дело Бродского” - это лишь одна из длинных историй тех маленьких бунтов, на которые мы оказались способны в своем журнале. Американцам этого не расскажешь – не поймут. Да и для своих это сегодня звучит как нечто вполне естественное, даже обыденное. А было совсем не просто все это осуществить... У нас были свои планы. Ведь мы это делали не для себя для других, вот и все. А как? Ну, были, конечно, свои каналы. Приходили люди, нам стали доверять, приносили материалы. Через Женю Рейна к нам попали стихи Бродского и информация о судебном процессе над ним. И мы поняли, что это именно то, что было особенно нужно нам в тот момент. Понимаете, ведь Фрида Вигдорова, по-существу, совершила не героический, а нормальный человеческий поступок. А нам тогда казалось, что главным было добиться в той стране права именно на чаловеческий поступок, на человеческую реакцию.

МК: Вы были знакомы с Бродским?

ВК: Да, но не в его ленинградском бытии. Мы встретились в конце восьмидесятых. Это произошло в Дублине на конгрессе Пэн-клуба в честь Джойса. Мы оба были приглашены в качестве почетных гостей. К тому времени Бродский уже получил наши публикации, и мы встретились как старые знакомые. Он явно обрадовался встрече. В нем было это качество – умение узнавать своих. Видимо, в тот момент я ему был свой. Поэтому мы как бы встретились, чтобы продолжить разговоры о том, что сто раз уже было обговорено. Причем, в нем не было панибратства. В нем было очень большое достоинство. Запомнилась его первая шутка: “Я только что прилетел, ничего не соображаю. У меня, по-английски говоря, jet lag”. Знаешь, что это значит? Жид ляг. Я пойду и лягу. Ведь я – еле живой несчастный еврей, с больным сердцем перелетевший через океан...”

Потом мы с ним очень много ходили. Дублин – маленький городок. В то время его улицы были совершенно пусты из-за проходившего тогда футбольного матча между Англией и Ирландией. Вымерший город – прекрасное время для гуляния по нему. Мы очень много с Иосифом говорили, говорили обо всем. Находили общих знакомых по обе стороны океана. Между нами установились очень теплые человеческие отношения.

МК: Что Вас больше всего привлекало в личности Бродского?

ВК: Бродский меня особенно радовал одним качеством : своей невосприимчивостью к любым попыткам зарабатывать на нем какой-то капитал. Подумайте только, какое количество спекуляций могло быть вокруг него? Однако ни еврейские националисты, ни русские, ни какие-то еще никогда не могли рассчитывать на то, что национальный экстремизм найдет в душе Бродского отклик. Меня это поражало и очень радовало. Ведь вопрос устройства и стабилизации в Америке часто связан с хорошими отношениями с целым рядом людей, которые могут, казалось бы, помочь. Ты вот только признай, что ты их... Бродский был не только благородным человеком, но и человеком поразительного мужества. Он всегда помнил, кто он, откуда он, и он всегда сопротивлялся попыткам загнать себя в какую-то чужую коробочку. Вот почему я лично всегда принимал его оценки. И это не мешало мне, будучи, например, в хороших отношениях с Бродским, оставаться в дружеских отношениях – на разном уровне – хотя бы с тем же Евтушенко, которого Бродский не мог терпеть. Я знал, какие сферы жизни Евтушенко для меня приемлемы, какие нет, где мне с ним нужно контактировать, а где – ну, скажем так: он делает то, что он делает, а я делаю то, что я делаю. Поэтому во мне не было такого отторжения огромного количества мечущихся, дергающихся и приспосабливающихся поэтов-шестидесятников – я сам один из них! – как это было у Бродского. Он категорически не принимал этого мельтешения. Вот, пожалуй, что я могу о нем сказать, если говорить быстро..., ну а если остановиться и задуматься, то скажу, что я очень рад, что Россия смогла родить такого поэта, как Бродский. В следующий раз поэт такого типа появится только в то время, когда в России будет очень хорошо жить. Такой поэт не может появиться в стране, в которой жить плохо. Страна, в которой жить плохо, рождает поэтов, пишущих всякие политические тропари, апеллирующие к сиюминутному народному сознанию. Бродский писал не только для сегодняшнего дня. Он писал очень серьезно – для себя, для всех. В этом были им продемонстрированы такие уроки достоинства, которых мы еще в большинстве своем сегодня не понимаем. Бродский, пожалуй, также как и Набоков, как еще несколько великих мастеров – а он был великим мастером! явил нам свои совершенно независимые отношения со временем. Этому у него можно поучиться. Он отвоевал себе свою автономию и в литературе и во времени – во всем, никого при этом не унизив и оставшись самим собой. А это самое трудное в наше время. Я просто думаю, что с уходом Бродского нас стало намного меньше. “Нас я имею в виду людей, связанных профессионально с культурой, тех, кто пишет стихи... Нас стало намного меньше. Это целый материк уплыл. И в то же время смерть Бродского, как ни страшно употреблять это словосочентание, очень многое прояснит в нем. Бродский сегодня совершенно вознесся над всеми кругами конъюнктур. Сегодня он подлежит своему и нашему осмыслению. Сегодня Бродский гораздо нужнее, чем когда то бы ни было. Я еще раз говорю: у нас появятся такие поэты еще, но когда у нас наступит нормальная жизнь. Бродский – какой-то преждевременный поэт. Он появился в стране, где он, ну никак не должден был появиться, где такое явление ни по каким параметрам не должно было возникнуть. И если он возник, то для меня это огромный комплимент не только его родителям, среде, его воспитавшей, но и России, которая в трудную минуту смогла родить такое явление, как Бродский, и Америке, которая это явление спасла для человечества. Если был Бродский, значит, никто уже не может жаловаться на то, что у него что-то не получается, что его затирают. Если ты талантлив не затрут. Бродского так затирали – не затерли! Я понимаю, что не каждый может быть на таком уровне. На таком уровне можно быть раз в несколько столений и одному человеку. Но все равно, если был Бродский, значит, нельзя жить недостойно и нельзя писать на том уровне, на котором можно было до него. Бродский – это в общем огромная разделительная черта в нашей культуре.

МК: Вы принимаете диагноз “болезнь сердца”?

ВК: Бродский умер на пороге своего 56-летия. Конечно, пули, выпущенные в той стране в другое время, летают по свету следом за людьми и настигают их. Конечно же Бродский увез с собой все свои проблемы и свое больное сердце. Когда ему в прошлом году хотели присвоить почетного доктора в Петербургском университете, он отказался поехать туда. Многим он говорил, что боится за свое сердце, которое не выдержит столкновения с прошлым. Он говорил мне: “Я хотел бы туда прийти, чтоб меня никто не знал и не видел, и просто там бродить, не натыкаясь на чьи-то взгляды, чтобы меня не заставляли ничего комментировать, ничего делать...”

Конечно, я думаю, что сердце его взорвалось от той бомбы, которая была в него заложена в России. Сегодня жизнь добивает многих раненых. Я как-то вдруг обратил внимание на то, что в России совершенно нет безногих и безруких людей, которых было так много сразу после войны. А они просто умерли. Просто вот так получилось, что они все поумирали. Вот и сейчас умирают люди, которые были ранены в борьбе за свое достоинство. Они уходят сегодня из жизни, как те инвалиды выигранной ими войны. Бродский – один из тех, кто выиграл свою войну и которого она догнала потом на излете. Ну что ж, это в общем тоже некое правило, и нам надо его знать. Ну а Бродский, по-моему, сейчас требует того, чтобы сесть и для начала его перечитать. Вот этим я и займусь. Когда он был жив, все выглядело иначе. А сегодня это уже нужно делать.

* * *

“Все еще свыкаются со смертью Бродского...”

В 2003 году в Москве вышел поэтический сборник под названием “Обнять кролика”. Это вторая книга стихов Павла Грушко, “одного из наших достойнейших современников”, как сказала Римма Казакова на московской презентации его книги. Эта книга невелика по объему, оформлена со вкусом (художник М. Коренева) и во всем – от “внешности” до выбора стихов – чувствуется с какой любовью ее готовили к встрече с читателем. Одно стихотворение в этой подборке посвящено Иосифу Бродскому.

Оно невелико - шестнадцать строк, но в каждой “закодирована отдельная тема. При медленном и вдумчивом чтении к концу возникло ощущение, что прочитано не одно стихотворение из шестнадцати строк, а шестнадцать развернутых монологов на тему “Иосиф Бродский”... За комментарием я обратилась к автору. Фрагменты нашей беседы перед вами. Но сначала прочитаем стихотворение. Виктору Куллэ

Все еще свыкаются со смертью Бродского,
сокрушаются: на чужбине лежит, поди ж ты...
Не было в нем ничего такого уж броского,
разве что Цветаевский задор, но потише.
В пору сутулой оглядки на главные лица
кому-то надо было быть прямее и строже.
Вот ведь: столько обид – и всерьез не озлиться, -
впрочем, озлиться – себе дороже...
Бытие для мыслящей плоти мгновенно,
перед уходом не успевают порой и присесть,
Он тот, кто должет был быть непременно,
без него мы не поняли бы, кто мы есть.
Уж так наловчились бить Музу в подвздошье,
но славный язык не устал поэтами дорожить.
Нобелевские лауреаты обычно живут дольше,
а этот – с вечностью пустился дружить.

1998-2001

М.К. (Марина Кацева) Павел Моисеевич, давайте начнем с посвящения. Почему именно с Виктором Куллэ Вы связали Ваше стихотворение?

П.Г. (Павел Грушко) Виктор Куллэ – знаток и почитатель Иосифа Бродского. Он окончил Литературный институт и аспирантуру при нем. Написал диссертацию на тему “Поэтическая эволюция Иосифа Бродского: 1957-1972”.

М.К. Павел Моисеевич, но о Бродском уже столько диссертаций написано! Почему Вы выбрали именно Виктора Куллэ?

П.Г. Прежде всего потому, что его работы о Бродском точны и действительно научны, в отличие от немалого количества злободневных пустячков. Я же люблю его еще за добрую душу и за то, что он очень интересный поэт.

М.К. “Обнять кролика” - очень личная книга. Она читается как дневник. То, что Вы включили в нее это стихотворение предполагает, что Бродский занимает определенное место в Вашей жизни?

П.Г. Значительное. При этом я стараюсь осмотрительно дистанцироваться от его воздействия. Это ведь очень мощный центр поэтического излучения.

М.К. Вы были знакомы?

П.Г. Нет, не довелось. Да, я и со стихами его познакомился позднее многих. Это произошло отчасти из-за моего обыкновения, несколько заносчивого, быть может, не читать то, что вдруг начинают читать все. Мое знакомство с Бродским началось с его голоса, с его картавинки, когда я услышал то ли по Би-Би-Си, то ли по Радио Свободы, как он читал свой “Натюрморт”. То впечатление и определило мой стойкий интерес к Бродскому, возраставший по мере чтения его книг. Вообще же, я себя отношу к спокойным почитателям Бродского.

М.К. По стихотворению этого не скажешь. Он тот, который должен был быть непременно,/ без него мы не поняли бы, кто мы есть...” Вы говорите это спокойно, но мысль-то страстная. Вы имеете в виду, что после смерти Бродский стал для современных поэтов некоей точкой отсчета?

П.Г. Конечно, потому что присутствие этого “тела” в русской поэзии дает понять удельный вес каждого из нас.

М.К. Да и место в истории культуры Вы определили ему высокое - вечность. Выше не бывает. Я имею в виду финальную строку : “а этот с вечностью пустился дружить”. Кстати, нет ли здесь переклички с самим Бродским?

П.Г. Нет, это мой образ.

М.К. В этом стихотворении Вы касаетесь нескольких тем, важных для понимания и личности и поэзии Бродского. Вот, возьмем, к примеру, следующие две строки: “Не было в нем ннчего такого уж броского,/разве что Цветаевский задор, но потише...”... Здесь и об отношении Бродского к Цветаевой, и об истоках его поэзии, да и Ваше отношение к Цветаевой угадывается. Ведь неслучайно, вопреки правилам орфографии, Вы пишете ее имя с заглавной буквы ?

П.Г. Да, меня эта параллель занимает. Цветаева – любимейший поэт Бродского. Он не скрывал своего чуть ли не религиозного почитания ее. Ее “трагический звук”, этот “голос, выходящий за пределы нотной грамоты”, завораживал его. Да что там! В беседе с Соломоном Волковым он прямо сказал: “Цветаева – первый поэт ХХ-го века”. Конечно, он понимал несоотносимость своего и ее голоса. Однако, влияние ее на Бродского видно. В плане этики - в сходном желании “творить над собой некий вариант Страшного суда”. В плане эстетики – одержимые поиски свободы писания для наболее точного выражения мысли с помощью слов. Для этого все средства хороши: и ритмическая ломка, и рубка слов на рифмах... Ну, а заглавная буква – это не вопреки правилам. Просто, как-то и не получается упомянуть о ней, даже в прилагательном, с маленькой буквы. Вероятно, это идет от огромности дара Цветаевой, которая светлой тенью стоит за каждым русским поэтом.

М.К. Следующие две строки – размышление о личности Бродского и его времени: “В эпоху сутулой оглядки на главные лица/кому-то надо было быть прямее и строже...” Ваше утверждение, наверно, у многих может вызвать раздражение. Ведь Бродский не был ни диссидентом, ни антисоветчиком. Он даже “милость к падшим” не призывал... Он вообще в то время мало о ком, кроме себя, думал:

Пишу и вздрагиваю:
вот чушь-то,
неужто я против
законной власти?
Время спасет,
коль они неправы,
Мне хватает
скандальной славы.

Но после смерти многие начали говорить о нем как чуть ли не о герое “эпохи, принявшей образ дурного сна” (его слова). Вот и у Евгения Рейна, в стихотворении на смерть Бродского тоже вырвалось: “Ты был один за всех на свете...”

П.Г. Видите ли, я не отвечаю за то, как меня поймут. Но раз уж Вы спросили, отвечу. Прямее” - это о стойкости, несгибаемости, то есть об этике поведения Бродского, а “строже” - это об отношении Бродского к собственному творчеству, к собственным текстам. Эти два качества вызывают у меня глубокое к нему уважение.

М.К. Да, этика поведения – для Бродского важная тема. Он многое в ней сформулировал и в прозе и в стихах.

Не мне спешить, не мне бежать вослед
И на дорогу сталкивать другого,
И жить не так.

И началось это, как Вы сказали, “творение Страшного суда над собой” рано, еще до тюрем, психушек и ссылки. В 61-м году в “Шествии” он писал:

Но, как всегда, не зная для кого,
Твори себя и жизнь свою твори
Всей силою несчастья твоего...

П.Г. Главное, что это осталось не только на бумаге. Он постоянно себя контролировал, держал в узде... и очень опасался, что сделанное им за письменным столом, будут соотносить со случайным фактом его биографии. Мне это очень импонирует в нем. Да и потом, как обмолвился Сергей Аверинцев, со временем слова начинают звучать не совсем так, как звучали раньше. Самый лучший читатель, тот, кто умеет слышать этот призвук, акустику времени, которого больше нет.

М.К. А Вам еще никто не попенял за следующую строку: “Вот ведь: столько обид – и всерьез не озлиться...” ? Ведь многие из знавших Бродского утверждают, что он и поэтом был злым и человеком недобрым.

П.Г. Мне этого не кажется. По его интервью чувствуется, что он был очень насторожен, когда заходила речь о его страданиях. Он не допускал малейшего проявления жалости к нему.

М.К. Я тоже не представляю, как можно считать злым человека, который столько делал добрых дел для других? Человека с таким чувством юмора? Да и потом не для красного же словца он обронил: “Мой голос вещь, а не зловещь!” А если и бывал злым, то, как говорится, по пушкинскому “сценарию”. Помните, в “Онегине”: “Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей... А Бродский, по-моему, только и делал, что мыслил. Вот и Вы определяете его емкой метафорой- “мыслящая плоть”.

П.Г. В данном случае под “мыслящей плотью” я имел в виду не конкретно Бродского, а человека вообще. “Мыслящая плоть” - это метафора человека. Любого. А что же еще отличает человека, как не умением мыслить?!

М.К. И следующая строка обобщение?

П.Г. Да, ибо для каждого человека – для каждой мыслящей плоти – жизнь пролетает мгновенно. Но поэты мыслят обостренно, многое не успевают сказать, поэтому творческому человеку даже долгая жизнь кажется несправедливо короткой, в большей степени, нежели другим. Столько мыслей, не нашедших своих слов, погибает со смертью поэта... Тем более такого, как Иосиф Бродский, который умер к тому же скоропостижно...

М.К.: Об этом я не подумала. Сработало, видимо, мое восхищение бесконечными возможностями мыслительного аппарата Бродского, его неустанная, непрерываемая, неостановимая ничем - ни болезнью, ни житейскими ситуациями из ряда вон – способность мыслить. Видимо, эта постоянная и напряженная умственная работа была не только его спасением, но и его бедой. В итоге она вытеснила Бродского в почти полное одиночество. И этот уход в себя тоже начался рано. Просто сторонним наблюдателям это не было заметно, а он ведь еще из ссылки писал другу: “Знаете, долго занимаясь собой, устраивая все в себе, понемногу дичаешь. Верней становишься инородным телом, и на тебя начинают действовать все эти мировые законы: сжатие, вытеснение ... Старая мысль, то такая горькая...” И из Америки, правда тоже задолго до Нобелевской премии и прочих почестей, в письме тому же адресату он как бы между прочим роняет: ... внутренне меня уже никто не догонит...”, а про писание “стишат”: “...все равно меня никто не обскачет”. Просто он знал себе цену, а люди принимали это за высокомерие и упрекали его “во всем, окромя погоды...”: “Эмигре меня ненавидят, считают, что я их позорю. Любят поговорить о свободе: психология холуя, сбежавшего от хозяина: все время сапоги снятся... Разговоры, которые веду, из числа тех, без которых всю жизнь обходился... Вы не поверите, Андрей, как мне скушно...”

П.Г. Это он писал Андрею Сергееву?

М.К.: Да, известному переводчику.

П.Г. Я его хорошо знал. Мы дружили. Это был высочайший профессиональный уровень. Я первый опубликовал его перевод стихотворения Роберта Фроста “Дрова”.

М.К.: А, кстати, как Вы оцениваете переводы Бродского? Ведь он был Вашим коллегой и в этой ипостаси?

П.Г. О Бродском-переводчике я много думал и даже посвятил ему отдельное эссе под названием “Отбросим пальмы”. Он переводил с разных языков, я же в полной мере могу оценивать только его переводы с испанского, так как владею этим языком. С “латиноамериканским материалом” Бродский, как переводчик, соприкоснулся еще в шестидесятые годы. Кое-что было тогда же опубликовано, но само собой разумеется, эти переводы разделили судьбу опального переводчика и в дальнейшем не переиздавались...

В Бродском-переводчике меня радует его историческая пытливость. Мне близко, что чувства и размышления его питаются не экзотикой, а историческими фактами и бытом. Позже, когда я читал его “Мексиканский дивертисмент”, мне вспомнились юношеские экзерсисы Бродского их роднит та же скупая, но ярчайшая (!) точность при воссоздании самого латиноамериканского пространства (в первом случае угаданного через перевод, во втором – увиденного). За это хочется сделать запоздалый комплимент тому – юному – Бродскому. В его стихах чистая Мексика! Ее пейзаж, история, а над всем пронзительная лиричность и остро-наблюдающий глаз существа, сострадающего любой ранимой плоти. Вообще Бродский- переводчик это важная тема. После Бродского всей нашей “латиноамериканиане” придется стать менее выспренной и более зоркой и человечной.

М.К. На Вашем творческом вечере Вы сказали, что не терпите суеты в написании стихов и не торопитесь свои стихи публиковать. Второе, естественно, в Вашей власти. Однако можно ли насильно задержать процесс рождения стихов? Этот вопрос “спровоцирован датами написания: 1998-2001. Стихотворение “на смерть” появилось два года спустя самого события. Вам что-нибудь мешало откликнуться сразу?

П.Г. Я никогда тут же не откликаюсь на события.

М.К. По темпу, в котором разворачивается стихотворение, чувствуется, что создавалось оно не в один присест.

П.Г. Да, оно проросло, как из зернышка, из беглой записи: “Кому-то надо было быть прямее и строже...” На эту строчку наросли другие мысли, сдвигая ее все ниже и ниже....

М.К. Такое впечатление, что стихотворение и начинается, как бы, не с начала, что читатель застает Вас в точке “сильного кипения”.

П.Г. Знаете, Марина, на самом деле все стихотворение было спровоцированно. В первую очередь, нападками на Бродского некоторых неугомонных “защитников прав общества”, которые на самом деле с пеной у рта или сквозь зубы стараются лишить читателя права на собственное мнение о Бродском.

М.К. Ну, а деликатный момент: “на чужбине лежит”. Это ведь тоже “тема” - отпет в Нью-Йорке, похоронен в Венеции, в бронзе отлит на Васильевском острове... Удивительная, если не мистическая, закольцованность судьбы - дань вечной благодарности каждой из трех любимых стран ...

П.Г. Но, знаете, как бы не пала карта, Иосиф Бродский русский поэт. И не потому что родился в России и писал по-русски, а потому что и за пределами России, после всех обид и скитаний, он “всерьез не озлился” (простите за самоцитату). Россия навсегда осталась для него точкой отсчета всего и вся. Да и потом, разве наше мнение важно? Гораздо важнее, как он сам это чувствовал...

М.К. А вот это как раз более или менее известно. 28 января 1996 года, в самый день смерти, я слушала по “Голосу Америки” радио-некролог, который прерывался вставками голоса Бродского. Он говорил по-английски. Я записала передачу и потом его слова перевела. Сказал он следующее: “Каждая страна – это продолжение пространства, и каждый день, каждый год – это продолжение отпущенного тебе в этой жизни времени. Когда я уехал из России 4 июня 1972 года, я сказал себе: ‘Иосиф, продолжай вести себя так, как будто ничего не произошло, постоянно контролируй себя, и если сможешь, оставайся всегда самим собой.’ Сначала я просто играл эту роль, но маска как-то незаметно прилипла к моему лицу. И однажды, помню, в Мичигане я вдруг поймал себя на мысли, что веду себя абсолютно естественно”.

П.Г. Замечательно. Я не знал этого. Спасибо. И все-таки родина поэта там, где его язык.

Январь 2004 г.

Комментарии

Добавить изображение