СОВЕТСКИЙ БИБЛИОН, или НИЛОВНА - БОРЕЦ ЗА СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ

04-07-2005

Как я стал шизиком

ШИЗИКОМ я стал я знаю когда: в среду, в седьмом часу вечера. В библиотеке.

Неспешно скользя взглядом по книжной полке в робкой надежде выбрать нечто интересное, наткнулся на томик Горького “Мать” – и притормозился. Будто на знакомую кочку налетел, и тряхнуло. Мать честная, “Мать”, Боже мой, привет из детства! Уж и забыто, что книжка такая на свете есть, десятилетиями не помнилась. А ведь дважды была читана, в школе и институте, и сочинения какие-то высокоидейные в школе были писаны, и в институте в билетах по литературе “Мать” густо фигурировала (судьба милостива, не мне те билеты достались). Общий сюжет кое-как вспоминается – вступила тёмная забитая мать молодого рабочего на тропу политической борьбы и стала убеждённой революционеркой. А детали и подробности, с чего началось и чем кончилось – уже и не припомнить. Да ведь вся литература на деталях и подробностях только и стоит! Ещё и то любопытно: чем же нас в те давние советские годы пичкали в непременном порядке, каким грузом грузили наши юные головы?

Интересно, удержалась ли эта книга в нынешней российской школьной программе? Вчитываются ли в неё, штудируют ли младые сынки и дочки нынешних российских олигархов, бизнесменов, банкиров, крупных акционеров? Пишут ли многодумные сочинения о светлых образах российских революционеров?

Ах да, вот ведь что ещё существенно: книга эта – начальная точка и маяк нового метода искусства – социалистического реализма. В чём суть этого художественного метода, новооткрытого советскими идеологами, сказать не возьмусь. Не умудрён тот метод раскрыть вразумительно. Но метод такой был. Это точно. А если и не был, то по крайней мере – широко пропагандировался. Много о нём говорилось в лекциях, критических статьях, предисловиях и послесловиях. Жвачка словесная об этом методе шла постоянно. Это помнится хорошо.

Горький написал книгу задолго до ВОРа – Великой Октябрьской революции, задолго до НОЖа Нашего Образа Жизни (социалистического). То есть социализма ещё не было, а метод, стало быть, уже был. Во как! Ну так тем ценнее книжка. Классика соцреализма! Непревзойдённый образец. (Или превзойдённый? Кто из советских писателей мог бы превзойти? Шолохов нешто? Симонов? Леонов? Ну не Бубеннов же с его толщенной “Белой берёзой”! А Булгаков, Платонов, Пастернак, Солженицын – они к соцреализму как-то плохо лепятся. Бунин так тот вообще в стороне. Да и не советский он вовсе. Нет, всё-таки – непревзойдённый.)

И потянулась рука, и сняла с полки горьковский томик.

Приятель, случившийся рядом, покосился на мой выбор и спросил слегка обалдело:

- Ты что, берёшь эту? Ты что, шизик?

Контраргументов сразу как-то и не нашлось. В самом деле – стоило ли бежать от советской власти за тридевять земель, скитаться по разным странам, пожить десяток лет в одной стране да пяток в другой, окунуться в море эмигрантской литературы, которая в Союзе не то что не читана, а о которой и слыхом было не слыхано; и после всего этого, через полтора десятка лет, взяться за “Мать”?

Элемент шизизма в этом, конечно, есть. Может, даже изрядный.

Я приятеля понимал. У него-то в руках “Щаранский без маски” и “Жандармы и чекисты”. Этот его выбор я тоже понимал. Но мною эти книги уже проглочены и пока не забыты. А “Мать” хотя и читана была, да быльём поросла.

Вернуться на денёк-другой в прошлое – отчего бы и нет?

И в шизизме своём я укрепился и томик этот красновато-коричневый – взял.

Людей надо убивать!

ИТАК, рабочая слободка, дымный масляный воздух, маленькие серые дома, люди угрюмы и похожи на испуганных тараканов. Это всё в первой фразе романа. А в последней?

“Она хрипела.
- Несчастные…
Кто-то ответил ей громким рыданием”.

Да, беспросветно…

Лучший слесарь на фабрике и первый силач в слободке – муж Пелагеи Ниловны и отец сына Павла. Пьющий. Умирает быстро, на первых страницах романа, от грыжи, надорвался. 16-летний Павел после смерти отца поначалу тоже пьёт, но при похмелье сильно страдает и пить перестаёт. А начинает читать книги, которые прячет, и более того: “Иногда он выписывал из книжек что-то на отдельную бумажку и тоже прятал её…”.

Порой он ходит в город, бывает там в театре. Довольно нетипично для закопчёной рабочей слободки. “Употребляет какие-то новые слова, …грубые и резкие выражения – выпадают из его речи”. Тоже нетипично. С чего бы так? Что за перемена? Пока не ясно.

Мать присматривается к взрослеющему сыну.

Через два года, после двухлетнего чтения и хождения в город, когда ему 18, Павел говорит:

- Хочу знать правду… Нам, рабочим, надо учиться… Я таких людей видел! Это лучшие люди на земле!”

Вот и объяснение изменений в характере рабочего парня: встретился он с лучшими людьми. Где, когда, при каких обстоятельствах Горький пропускает. А лучшие люди – это подпольщики, революционеры, с которыми водится Павел и которые начинают посещать дом матери.

И каковы же они, эти лучшие люди?

Изъясняются они так:

Нам нужно зажечь себя самих светом разума, чтобы тёмные люди видели нас… Мы должны построить мостик через болото этой гниючей жизни к будущему царству доброты сердечной, вот наше дело, товарищи! Если бы вы знали… если бы вы поняли, какое великое дело делаем мы!”

Вот, значит, какое чёткое разделение: мы – светлые, все другие – тёмные. Многообещающий подход! Из такого подхода, кажется, и родится потом былой революционный лозунг – “Железной рукой загоним человечество в счастье!”. И шестую часть суши так-таки и загонят в “царство доброты сердечной”, и нескоро она из этого царства с великими муками и потерями выкарабкается.

Какие изумительные слова находят “лучшие люди” для будущего общественного российского строя - “царство доброты сердечной”! Надо же додуматься, надо же так скомпоновать три слова, чтобы тянулись к ним наивные бесхитростные души! Какое это будет царство про то ведают 30 миллионов ГУЛАГа, да 10 миллионов жертв коллективизации, да иные миллионы расстрелянных, сосланных, стёртых в лагерную пыль… Столько жертв доброты сердечной”, что меньше как миллионами и не считать.

Сам Горький тоже шарахнется от этого царства доброты на долгие годы в загранку, и лишь потом, в любопытстве писательском, вернётся поглядеть, что и как, а когда оглядится – запросится обратно, будто на лечение; да шалишь, уже не выпустят Впрочем, к роману это не относится.

А что лучшие люди думают о народе?

“ - Для нас нет наций, нет племён, есть только товарищи, только враги… Все рабочие – наши товарищи, все богатые, все правительства наши враги… На нашей стороне правда…”

“ – Говорят, на земле разные народы живут – евреи и немцы, англичане и татары. А я – в это не верю! Есть только два народа, два племени непримиримых – богатые и бедные!”

И ещё неприкрытый, откровенный взгляд на народ:

“ – Этакую кучу навоза на одни вилы не поднимешь…”

Народ, значит, темнота, навоз, наций нет, подход к человеку только классовый. Но мы-то сейчас знаем куда больше, чем юноша Павел и его мать. Знаем, что потом, после революционного краснобайства об отсутствии наций и присутствии товарищей, в паспорт не забудут вставить пятый пункт и будут в него внимательно и подозрительно вглядываться а не еврей ли ты как раз, не немец ли, и если да, то – ну, далее общеизвестно. А коли к тому же народ навоз и темнота, да ещё кругом богатеи и гниючая жизнь, то отсюда недалеко до вывода, который революционеры и делают:

- Я так полагаю, что некоторых людей надо убивать!

- Угу! А для чего? – спросил хохол.

- Чтобы их не было…”

Как логично, как доказательно, как просто и весомо - “чтобы их не было”! Нет, что хотите говорите, а в чёткости формулировок горьковским революционерам не откажешь. И эту свою убийственную идею они пронесут сквозь года и после 17-го года масштабно реализуют в царстве доброты сердечной, и поубивают от души, и вгонят в число этих некоторых” тьму тьмущую. Потому что взгляды – вот какие:

За товарищей, за дело – я всё могу! И убью. Хоть сына… нельзя иначе”.

Вон оно как круто. Нельзя иначе, кроме как убивать – и всё тут.

Пусть умрут тысячи, чтобы воскресли тьмы народа по всей земле!”

Ну отчего же так скромно – “тысячи”? Не тысячи умрут, не тысячи будут убиты, а миллионы. Если же помимо России прихватить к счёту и другие страны социализма, не обойдя вниманием Китай, Камбоджу, Северную Корею, то и многие десятки миллионов (или - сотни?).

“ - Я тебе скажу – нам надо всю жизнь перепахать, как сорное поле, - без пощады!”

Перепашут, это да, и без пощады. Кричать будут на улицах и в печати – дурную траву с поля вон! Смерти будут требовать тем, кого им выставят на убой. И радоваться будут, что убили. Потом будут радоваться, что реабилитировали убитых. Так и пойдёт жизнь в череде послереволюционных радостей.

Примечателен образ революционерки Софьи.

“Она много говорила о святости труда и бестолково увеличивала труд матери своим неряшеством, говорила о свободе и заметно для матери стесняла всех резкой нетерпимостью, постоянными спорами”.

Резкая нетерпимость – о Господи, сколько же из-за неё прольют крови эти горьковские революционеры, хотя и за пределами романа! А ведь и то, что слова для них одно, а дела другое и это Горьким показано вполне. В этой Софье, в её бестолковщине, нетерпимости и наплевательстве к окружающим – зародыш одной из характернейших сторон будущего строя, ради которого так рьяно работают герои романа. Слова и дела – никак они не вяжутся вместе, ну никак! Ведь и через полвека после романа выкрикнет революционная Компартия Советского Союза незабвенные словеса: “Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!” Это, конечно, - привет от болтливых горьковских героев!

Всё было в зародыше, всё.

И как один из самых звучных аккордов:

Россия будет самой яркой демократией земли!”

О! Без комментариев. Хотя так и рвутся вопросы – после перепахивания “навоза”? Наций? Убийств “некоторых”? Но - воздержимся от очевидного.

Торжество справедливости - арестовывать только ночью!

МАТЬ присматривается к знакомым Павла, которые ей очень и очень нравятся. Во-первых, непьющие, что само по себе уже привлекательно для слободки; во-вторых, не матерщинники, что тоже редкость почти невиданная; в-третьих, не драчуны. Да разве всего этого мало, чтобы расположилось к ним сердце матери, прожившей в слободке с вечно пьяным постылым мужем, который её бил зверски? Лоб ведь вон он ей пробил, со шрамом она, с рубцом на лбу; память о покойнике на лице вечная. А эти люди в основном обходительные, вежливые. Интеллигенты! С ней – на “Вы”! Впервые в жизни с ней – на “Вы”! Это как же она расцвела под этим “Вы”, как же приласкалась!

А вслед за внешней стороной, вслед за необычным для слободки поведением потихоньку-полегоньку Пелагея Ниловна начинает воспринимать и их речи, их взгляды и идеи. У неё самой-то с образованием, с грамотностью не особо, то есть сильно слабовато, без натяжки можно сказать - и совсем нет. Слободские же пришельцы – люди грамотные, с идеями. И идеи их не Бог весть какие замысловатые, в непонятные мудрёные слова не закручены, а такие ясные, такие желанные: свет разума, доброта сердечная, поиск правды. Сначала Пелагея молча слушает их беседы, а потом и сама разохочивается говорить:

Вижу – хорошие вы люди, да! И обрекли себя на жизнь трудную за народ, на тяжёлую жизнь за правду. Правду вашу я тоже поняла: покуда будут богатые – ничего не добьётся народ, ни правды, ни радости, ничего!”

Вот и программа её готова – за правду, за радость, против богатых. Явного лозунга “грабь награбленное тут нет, ей его не подсказали, да и сами пока вроде не сформулировали, но он здесь так и витает, так и пропитывает всю основную идею. А что уж там будет за правда, что за радость, когда богатых не будет, а все будут бедные – про то Пелагея Ниловна разве философию раскинет? Не по её уму это, не по её понятиям. С подсказки приходящих революционеров только и усвоит она одно-единственное: корень зла – в богатеях, а потому - против них и надо идти.

И – начинает идти, и идёт.

Понимание общественных процессов на уровне дилеммы богатые-бедные” – вот и вся глубина политической мысли Пелагеи Ниловны. Да если бы только её! С неё какой спрос! А то ведь и у тех самых “лучших людей”, у тех грамотеев – оно ведь тоже на этой дилемме зиждется, оно ведь тоже от этого примитива не оторвалось.

Нащупав корень социального зла в богатых, Пелагея активно подключается к революционному делу - сама распространяет на фабрике листовки, варит клей для расклейки опять же листовок, передаёт по адресам запрещённые книжки, прокламации, газеты, путешествует из селения в селение ради нелегальных революционных дел. Словом – становится в ряды российских революционеров, начинает бороться за так называемое светлое будущее. Растёт её опыт: “Она уже почти безошибочно умела отличить шпиона в уличной толпе”.

Полонили её простецкую слободскую душу революционеры, помстилось ей – хорошие они люди, и как же им не помочь, тем более что среди них сын родной? А что для этих людей народ – навоз, что они готовы всё перепахать, готовы убивать “некоторых”, числом не мерянных, – это мимо её ушей прошло, просквозило впусте, разум не зацепило, не отпугнуло, в настороженность и отвержение не проросло. (А не так ли страшные дурманные зёрна эти, щедро, напоказ разбросанные Горьким там и тут на страницах романа для обмысливания – не так ли остались незамеченными, не так ли не проросли они и в сознании былых советских школьников? Да и куда более зрелых студентов-филологов? Да и других читателей?)

А как же было слободской тёмной бабе Пелагее разобраться в кровавых взглядах революционеров?

Хотя и то сказать - далеко не всех ведь революционеры увлекли. По всей Руси – ничтожную кучку. Остальные-то разобрались. Но у Пелагеи вон как влипчиво, как зацеписто совпало - единственный сын среди них. Ну, и она туда же. Как под гипнозом:

“Е трогала и радостно удивляла их вера, глубину которой она чувствовала всё яснее, её ласкали и грели их мечты о торжестве справедливости… Она… чувствовала, что они открыли верный источник несчастья всех людей, и привыкла соглашаться с их мыслями”.

Привыкла соглашаться с чужими мыслями - и вот уже и сама ударяется в агитацию, сама прославляет своих новых знакомых. Не отпугнули они её своей готовностью к убийствам. Другое застлало ей глаза:

Идут за правдой… для всех!.. Ищут дней светлых. Хотят другой жизни в правде, в справедливости… добра хотят для всех!.. Они правду родили…”

За что же они борются, к чему стремятся, чем так приворожили сердце матери? А вот за что, вот чем:

“ – Я знаю – будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда перед другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти, и беззлобны будут все… Тогда будут жить в правде и свободе для красоты…”

И это всё? Увы – да. Тасуют в романе революционеры утопические речи о правде, свободе, доброте, свете разума, святости труда, красоте и любовании друг другом – на том и исчерпывается всё представление о будущем. И понятно, что борются они не столько за будущее, которое не видят, не представляют и не понимают, а - против существующего. Здесь они конкретны, здесь они деловиты – долой то, что есть! А что после этого?

Кроме общих слов - ничего.

И никто не задумается в романе, никто не задастся вопросом: а вдруг это будущее будет страшнее настоящего? Вдруг в этом будущем новая власть от доброты своей сердечной за год умертвит больше людей, чем в настоящем – за полвека? (А ведь именно так и будет.)

Но нет, не блеснёт и малой искоркой такое сомнение: они убеждены в своей правоте, они уверены в своей непогрешимости. Истина – только у них и ни у кого кроме. На том стоят крепко и сдвинуться не могут ни на шаг.

Мать беспокоится за сына, что его за крамольные листовки и иную деятельность посадят в тюрьму (и так-таки и посадят, и не раз, и в Сибирь сошлют), но революционеры её успокаивают:

А насчёт Павла вы не беспокойтесь, не грустите. Из тюрьмы он ещё лучше воротится. Там отдыхаешь и учишься...”

Когда восторжествует “царство доброты сердечной”, то такие тюрьмы для отдыха и учёбы революционеры, конечно, изведут в момент. Но они об этом пока не знают. И другое изменят: время арестов. Вот средь бела дня арестовывают одного из героев романа. Из толпы рабочих возглас:

Хоть бы ночью таскали! А то днём – без стыда – сволочи!”

Вот это пожелание – единственное! - как раз исполнится стопроцентно. Советские чекисты будут брать людей только по ночам (разве из-за стыда?). Ночные страхи, ночные воронки, ночные стуки в дверь – дневные аресты будут чрезвычайно редки, только в виде исключения, в особых случаях.

Большевиков Горький не заметил

А ВЕДЬ вполне правдивую книгу написал Максим Горький.

Перед чтением, что там скрывать, мелькала мысль, по старой школьной памяти, что создал Горький панегирик борцам за светлое будущее человечества, за славную советскую власть, за социализм – ведь именно так на полном серьёзе это подавалось в школе и институте. И, в общем, так это доверчиво и некритично и воспринималось.

Ан нет – ничего подобного! Какой там панегирик! Вот они, революционеры, как на ладошке – готовые убивать всех, вплоть до своих детей, и в то же время толкующие о правде, доброте и свободе. Вот они, вот все их основные черты, вот их эфемерные идеи – трескучая пропаганда, за которой – реальность, убийственная для свободы, демократии, экономики.

Горький показал в романе, каких страшных людей влечёт к себе революция - опьянённых своей фанатичностью, готовых по трупам пройти к своей цели, относящихся к народу как к навозу. (Уж не под влиянием ли достоевских “Бесов”, влиянием осознанном или подспудном, Горький взялся за роман? Кто-нибудь исследовал этот вопрос?)

А сравнения какие Горький давал?

“И ещё толпа походила на чёрную птицу – широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был её клювом…”

“Чёрная птица”! А клюв – революционер! Многих заклюёт социалистическая чёрная птица, наименовав себя диктатурой пролетариата. Хотя пролетариат тут, право, совсем ни при чём не он правил бал.

Или – словечки какие у Горького прорываются?

Один из революционеров, “настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств, …говорил ей сказки о будущем”.

“Сказки о будущем”! Ай да Алексей Максимович! Не слабо, ей-ей не слабо для характеристики революционной пропаганды, равно как и для произведения социалистического реализма.

И вот ещё – пишет герой романа прокламацию, “покрывая бумагу рядами чёрных слов”. Чёрные слова прокламации – ого! При советской власти уже не раскатишься так написать - слишком долго придётся доказывать, что автор имел в виду только цвет чернил, а не иной коварный контрреволюционный смысл. Да и вряд ли докажешь – Лубянка ни за что не поверит.

Трудно удержаться и от упоминания суда над революционерами. На суд допущены только родные, и персонажи романа рассуждают:

И опять же, почему не допущен на суд народ, а только родные? Ежели ты судишь справедливо, ты суди при всех – чего бояться?

Самойлов повторил, но уже громче:
- Суд не по совести, это верно!..”

Ой вы, революционеры недовольные! Придёт ваше желанное время – не то что родных не пустите, а и судов не будет, приговоры даже без присутствия обвиняемых будете ляпать: для Особого совещания, для Тройки вполне достаточно тоненькой папочки следственного дела с признанием арестованного, а как выбить признание – про то чекистские революционные застенки знают куда как хорошо…

Завершается книга арестом матери, разбрасывающей листовки на вокзале.

Стала, таким образом, Пелагея Ниловна активной частицей того потока, который сильно попахивает кровцой и который принесёт на Русь советскую власть, а вместе с нею - матросское восстание в Кронштадте и крестьянское в Тамбовской губернии, Гражданскую войну и военный коммунизм, коллективизацию и голод на Украине и в Поволжье, Соловки и ГУЛАГ, расстрелы и ссылки, в том числе кровавый расстрел рабочих в Новочеркасске, психушки для здоровых людей, лишение гражданства людей талантливых и конечный полный развал экономики. Вольно или невольно, а будет Пелагея Ниловна своей деятельностью прокладывать дорожку на вершину власти Сталину и Берии, Ягоде и Ежову. Она этого не знает, но народ (тот самый, что для революционеров – навоз) узнает всё это с лихвой.

И грех на неё за всё то великий ложится. Не ведала, что творила, простецкая душа, не смогла отличить добра от зла. Но в конечном итоге - чему же она способствовала? С кем связалась? Кому помогала?

В кино и на книжных иллюстрациях её порой изображают чуть ли не старушкой, но это неверно – ей всего 40 лет, Горький её возраст указывает. Завершена книга в 1907 году, и 40-летняя Пелагея Ниловна вполне могла дожить и до революции (в 50 лет), и даже до памятного расстрельного 37-го года (в 70 лет).

Наверняка сын её Павел будет расстрелян вскоре после 17-го или, если повезёт, многолетне протащится по лагерям. Почему о том можно судить с уверенностью? А потому, что революционеры, к которым примкнул Павел, вовсе не большевики - слова такого в книге нет, хотя в 1907 году Горький мог бы и назвать оных; да вот не назвал. (Не заметил Буревестник революции большевиков в России в 1907 году?) Основные герои романа, “лучшие люди” – не большевики, а социалисты. Разница! На суде Павел так прямо и говорит: “Мы – социалисты… Мы – революционеры…”. А социалистов-революционеров вскоре после захвата власти большевики будут презрительно именовать только эсерами и пойдут эсеры толпами прямиком частью под расстрелы, частью в лагеря и ссылки, и только везучая малость откатится за границу и уцелеет. Да как бы и саму Пелагею большевики-чекисты не загребли – за активное пособничество эсерам. Ведь к 17-му году она, столь активная и влюблённая в эсеров, может, и в их партию вступит? Тут ей большевики и скажут - свержению власти богатых нам помогла, дорожку нам к власти проложила, а теперь, эсерка-шпионка-вредительница, нам не мешай, теперь марш в отвал, в пустую породу. В навоз.

Эх, Ниловна, Ниловна! Не зная броду – не совалась бы ты, мать, в революционную мутную воду.

Ó Слава СЛАВИН

Комментарии

Добавить изображение