СУМЕРКИ РОССИИ
26-08-2005[Фрагменты. Окончание. Начало в № 448 от 23 октября, 449 от 30 октября и 450 от 06 ноября.]
Пожалуй, наиболее нагло я был атакован через провокацию в отношении моего помощника Валерия Кузнецова. Он сын бывшего секретаря ЦК Алексея Кузнецова, расстрелянного в связи с “ленинградским делом”. В свое время Микоян попросил меня взять Валерия на работу в отдел пропаганды, что я и сделал. Кстати, Кузнецова долго не утверждали. Только после вмешательства Суслова, к которому я, ссылаясь на мнение Микояна, лично обратился с этой просьбой, вопрос был решен.
Все это происходило еще до моей поездки в Канаду, то есть до 1973 года. Вернувшись в 1985 году в отдел пропаганды, а затем став в 1986 году секретарем ЦК, я предложил Валерию поработать моим помощником. Он согласился. Будучи добрым по характеру, хорошо знающим обстановку в среде интеллигенции, он активно помогал мне.
Так вот, в один несчастный день мне позвонил Горбачев и спросил:
— У тебя есть такой Кузнецов?
— Да, мой помощник.
— Убирай его, и немедленно.
— Почему?
— Пока не могу сказать, но потом нам обоим будет стыдно. Все мои доводы жестко отводились.
— Где он раньше, до ЦК, работал? — спросил Михаил Сергеевич.
— Где-то в цензуре.
— Пусть идет обратно туда же.
Я хорошо знал Валерия. По характеру — душа нараспашку, что в аппарате не поощрялось. Согласиться с его увольнением я никак не мог. Решил потянуть. На всякий случай пригласил Валерия к себе, рассказал ему о ситуации. Он наотрез отказался возвращаться в цензуру, был предельно растерян и расстроен.
— В чем дело? Не могу понять!
Как мог, успокаивал его. Но Горбачев проявил несвойственную ему настойчивость, чем меня изрядно удивил. Тогда я рассказал об этой истории Примакову. Он тоже хорошо знал Валерия. Общими усилиями нам удалось уговорить Михаила Сергеевича направить Кузнецова заместителем председателя Агентства печати “Новости”.
Позднее, когда бури подзатихли, а Горбачев перестал быть президентом, я спросил его, что случилось тогда с Кузнецовым. Он очень неохотно и достаточно невнятно ответил, что получил записку из КГБ о том, что Кузнецов хорошо знаком с какими-то людьми из Азербайджана, связь с которыми могла бы скомпрометировать ЦК.
Вскоре подоспела публикация в “Огоньке” текстов подслушивания моих телефонных разговоров, в том числе и с Кузнецовым. Кстати, тексты подслушивания были изъяты из канцелярии Горбачева. В них Валерий упоминал несколько фамилий, в том числе одного человека из Азербайджана. Вот и вся “порочная связь”. Так что история с Кузнецовым была элементарной провокацией, направленной против меня. К сожалению, Михаил Сергеевич не захотел отреагировать на нее должным образом. Вот такие детали и делают силуэты времени более выразительными.
Драма России, истоки которой лежат в большевистском прошлом, продолжается до сих пор. И пока нет оснований для вывода, что Россию императивно ждет нормальное демократическое будущее. Ельцин довольно громко начал реформы, но не смог завершить их. Он, осознанно или нет, в данном случае это не так уж и важно, мало сделал для того, чтобы объединить отдельные ручейки демократических настроений в мощный поток организованной демократии. Трудно объяснимый парадокс, то ли он диктовался особенностями исторического момента, то ли характером Президента.
По моему глубокому убеждению, если бы Борис Николаевич убрал компартию из политики, то значительно облегчил бы продвижение реформ. Понятно, что компартия с ее агрессивной идеологией умирает, но она уже успела отравить политическую жизнь страны социальной демагогией, необольшевизмом, чтобы на этой основе поддерживать национальный раскол и тем самым тормозить развитие страны.
Повторяю, первые месяцы после подавления мятежа прошли вяло. Участники событий у Белого дома спрашивали друг друга, а что там делают руководители страны? Нужна платформа действий в новых условиях. Но одни говорили, что Борис Николаевич заболел, другие — что формирует правительственную команду.
Все обстояло гораздо проще. Ельцин и все те, кто окружал его в тот момент, просто не знали, что делать дальше. Они не были готовы к такому повороту событий. И это можно понять. Как рассказывали мне его сподвижники, ельцинисты готовились взять власть на основе свободных выборов через год-полтора. А тут она свалилась, как льдина с крыши, да прямо на голову. Наступил период политических импровизаций. Грянули Беловежские соглашения. Советский Союз был нежизнеспособен в том виде, в котором он существовал, но обращаться с ним так просто — собраться где-то в лесу и распустить, — шаг не из самых прозорливых.
Вот так, день за днем, и формировалось тягостное чувство неудовлетворенности, известной растерянности, а заодно — и желание бросить все это к чертовой матери.
Помню начало чеченских событий. В день перед началом войны меня срочно вызвал Черномырдин. У него уже сидели Сергей Шахрай, Виталий Игнатенко и Олег Попцов. Черномырдин сказал, что принято решение навести порядок в Чечне. Грозный будет окружен двумя или тремя кольцами наших вооруженных сил. Когда он обо всем этом рассказал, первым вспылил Попцов. Какие три кольца? О чем вы говорите? Это же война! Черномырдину ответить было нечего, да он и не пытался отвечать. Повторил, что решение принято Советом безопасности и Президентом.
— Мы просим средства массовой информации помочь руководству страны.
— Но как помочь? — спрашивал Попцов. — Что мы можем тут сделать? Мы обязаны давать объективную информацию о том, как будут развиваться события, что там будет происходить.
Короче говоря, расстались мы, ни о чем не договорившись. Я задержался у Черномырдина. Спросил его:
— Виктор Степанович, что происходит? Вы все там взвесили?
— Откуда я знаю. Я сам об этом узнал три дня назад.
На том наш разговор и закончился. На второй или третий день после начала войны на нашем канале появился резкий комментарий Генриха Боровика, в котором говорилось о бессмысленности этой войны и неизбежности тяжелых последствий. Утром раздался звонок из администрации Президента, выразили резкое недовольство этой передачей. Где-то вечером позвонил Черномырдин, был весьма суров в оценках и упреках по этому же поводу.
Через несколько дней он снова позвонил по домашнему телефону и в раздраженном тоне возмущался одной из вечерних передач о войне в Чечне. Передача была и на самом деле тенденциозной, обвиняла в военных провалах правительство, а не военных. Тут Виктор Степанович был прав. Как потом оказалось, эта передача появилась при “финансовой помощи” Минобороны.
Новый режим увязал в интригах, слухах, нашептываниях и подсиживаниях, которые по своим объемам и бессовестности превосходили все мыслимые границы. Хочу определенно сказать, что в составе перестроечного Политбюро подобного размаха мерзостей и представить было невозможно. Дворцовые интриги, конечно, существовали и тогда, но они были утонченнее и не носили характера личных склок и оскорблений.
Я давно понял, что общественное устройство, основанное на крови, должно быть убрано с исторической арены, ибо оно, это устройство, исповедовало дьявольскую религию Зла. Вот почему я и посвятил себя поиску путей ликвидации античеловеческой системы — надо было только не ошибиться в новом выборе. Конечно, это были только мечты, а не действия, но в одном я был твердо уверен уже тогда, когда Перестройка еще зрела в мечтах: этот путь должен быть исключительно ненасильственным и привести к свободе человека.
День, когда меня исключили из партии, совпал с завершением работы над “Открытым письмом коммунистам”, в котором я писал об опасности реваншизма. Первый вариант этого письма я написал еще 9 мая 1991 года. Долго дорабатывал, сразу же дать ему ход не решался. Да и к уходу от Горбачева еще не был психологически готов.
Создание Движения демократических реформ поставило это обращение на практические рельсы. 18 августа 1991 года я обсуждал его с Анатолием Собчаком у меня дома. Но письмо не могло быть напечатано, поскольку на следующий день в Москву вошли танки.
Кстати, до сих пор никак не могу поверить, что вся эта операция с исключением из партии произошла без ведома Генерального секретаря ЦК. Если без него, то логично предположить, что к этому времени была предрешена и судьба самого Горбачева. Если же он благословил эту акцию, то становится более понятным его равнодушие к моим многочисленным предупреждениям о надвигающемся перевороте. Ведь такие предупреждения делались не уличными гадалками, а человеком, стоявшим рядом с ним все эти драматические годы.
Наивность неисчерпаема. Я еще не хотел верить, что кампания против меня организуется определенными силами и людьми в КГБ. Но постепенно, день за днем, для меня все более очевидным становился факт, что люди этого ведомства решают определенную задачу — отодвинуть меня от Горбачева, что им и удалось.
Как-то Виктор Чебриков (мы оба уже были в отставке) сказал мне: “Давай встретимся. Я расскажу тебе такое, что тебе и в страшном сне не привидится”. Речь шла о нем, Чебрикове, Крючкове, Горбачеве и обо мне. Не успели мы встретиться. Умер Виктор Михайлович.
Татьяна Иванова в журнале “Новое время” пишет: “Не надо раскрывать архивы КГБ, но немножко полистать — можно. Найти там, например, кто нес на демонстрации плакат с мишенью, где в центре был портрет Александра Яковлева, в которого стреляет солдат. А текст был энергичен и краток: На этот раз промаха не будет!”. Найти, кто нес, кто писал, кто сочинял текст, кто вдохновил создание текста. И назвать эти светлые имена”.
Для справки скажу: обращался я в прокуратуру с просьбой отыскать моральных террористов, которые несли этот плакат. В рекордный трехдневный срок мне ответили, что найти не удалось. Вот и все.
Татьяне Ивановой косвенно ответил генерал КГБ О. Калугин: Когда проходили в Москве демонстрации в поддержку компартии и социализма, там демонстранты несли плакаты: “Яковлев — агент мирового сионизма”, “Яковлев агент ЦРУ”. Все эти документы были изготовлены в КГБ. На печатных станках КГБ” (Вечерняя Москва, 1992, 30 января).
Недавно (в сентябрьском 2000 г. номере журнала “Диалог”) рассказывалось об одном “диссиденте” по кличке Михалыч, который работал на КГБ. История занятная. Его посадили, завербовали, а вскоре выпустили. По заданию спецслужб сблизился с “почвенниками” — Сорокиным, Куняевым, Лобановым, Семановым, Прохановым. Уже в годы Перестройки в Москве появилась листовка о Яковлеве, который был в это время секретарем ЦК КПСС. Листовка яркая, сочная, язвительная”.
На поиски автора бросили “внушительные силы: сличали шрифты, копии от ксероксов, ставились задачи агентам”. Наконец показали листовку куратору Михалыча по КГБ, который доложил, что листовка написана Михалычем. Бобков наложил резолюцию о принятии каких-то мер. Но более высокие начальники решили “не выдавать” своего стукача. Михалыч, сообщает журнал, уже на пенсии, но, выполняя поручения спецслужб, продолжает консультировать разные фонды, партии, комитеты.
Возвращение Михаила Сергеевича из Фороса я видел по телевидению. На лице усталая улыбка. В легкой куртке. Увы, он с ходу сделал серьезную ошибку. В это время шло заседание Верховного Совета РСФСР, где его ждали. Ехать туда надо было сразу же, в том виде, в каком был. Я уверен, его бы встретили со всеми почестями, которые положены Президенту СССР, да еще заложнику заговорщиков. Но Михаил Сергеевич приехал на заседание через день, настроение уже было не в его пользу.
Это было жалкое зрелище. Горбачев растерян. Завязался какой-то бессмысленный спор. Ельцин вел себя как победитель. Горбачев же произнес речь, которую мог бы произнести и до мятежа. Ничего конкретного, обтекаемые фразы, ни оценок, ни эмоций. Не знаю, кто ему помогал в подготовке этой речи, возможно, он и сам ее сочинял, но она была вялой и сумбурной. А люди ждали жестких оценок, политической воли в намерениях и благодарности за мужество, проявленное москвичами.
Ни одной фразы о собственных ошибках, хотя бы кадровых, а самокритичность в создавшихся условиях была бы очень уместной. К нему еще не пришло осознание, что в августовские дни 1991 года испарились многие идеологические галлюцинации. Он не смог уловить, что прилетел уже в другую страну, где произошли события исторического масштаба. Меня поразила его попытка как-то защитить партию, верхушка которой оказалась организатором мятежа.
Когда он собрался уходить со сцены, его спросили из зала, как он собирается строить отношения с Шеварднадзе и Яковлевым. Он ответил, что с Яковлевым пуд соли вместе съеден, а поэтому дверь ему всегда открыта. Ничего себе! Сначала расстался без сожаления (несмотря на обиду, я на всех митингах шумел, требуя возврата Горбачева в Москву), а теперь, видите ли, дверь открыта... Ведь пуд-то соли действительно вместе ели. О Шеварднадзе он не сказал ни слова. И все же я вернулся к нему, но это произошло позднее, на похоронах трех парней, погибших под танками во время мятежа. Он попросил меня зайти в Кремль. Не хотелось бросать его в тяжкие минуты крушения многих его, да и моих надежд.
За день до неприятной перепалки Горбачева и Ельцина я тоже попросил слово на заседании Верховного Совета России. Руслан Хасбулатов дал его немедленно. Я вышел на трибуну и сказал: главная беда состоит в том, что Горбачев окружил себя политической шпаной. Дай Бог, чтобы эту ошибку не повторил Ельцин. И ушел с трибуны. Речь моя продолжалась меньше минуты. Аплодисменты были шумные, гораздо длиннее речи. Эта фраза обошла все газеты, была передана по телевидению. Знаю, что о ней упомянули крупнейшие газеты мира.
Борис Николаевич предложил поработать председателем
телерадиокомпании “Останкино” и одновременно председателем федеральной службы телерадиовещания в правительстве России на правах министра. Будете работать, сколько захотите: год, два, три, четыре...” Это произошло 23 декабря 1993 года, после того, как демократы на выборах в Думу потерпели поражение. Я попросил Ельцина дать мне время подумать, а затем зашел к нему и после продолжительного разговора согласился.
Честно говоря, мне не хотелось возвращаться в политику, совать голову в челюсти этой акулы. Но меня снова охватила романтическая надежда, что через телевидение и радио можно будет разбудить задремавшую демократию, запутавшуюся в собственных противоречиях.
Началась, наверное, самая странная полоса в моей жизни. Дело в том, что именно в период работы в “Останкино” я начал понимать и как бы кожей ощущать, что в российской жизни нарождается что-то неладное, совсем иное, чем задумывалось в начале Перестройки. Мои розовые сны померкли, когда я окунулся в телевизионный водоворот. Склоки по поводу того, кому больше заплатили за ту или иную передачу, фальшь в поведении. Скажем, передача стоит (по тем деньгам) 40 миллионов, платим за нее 80, ибо сметы составлялись ложные, но прикрытые “коммерческой тайной”. Постоянные свары между государственными редакциями и частными компаниями.
Через два-три месяца хотел подать в отставку, но было как-то неудобно. Хотя уже понял, что у меня всего два пути: либо смириться, плыть по течению и стать богатым человеком, либо ломать сложившуюся систему.
Добиться каких-то кардинальных изменений стоило бы огромных трудов, а соратников для такой работы не оказалось. Стоило мне затронуть какую-нибудь передачу, передвинуть ее на другое время или вообще снять, как тут же начинались звонки от доброхотов высокого ранга, от номенклатурных родственников, от знакомых других знакомых.
Кроме того, я сделал грубые кадровые ошибки. Мне надо было создать новую команду управления и сменить руководителей студий и редакций, а я опять со своей гнилой мягкотелостью понадеялся на совесть людей, за что и поплатился. Каждый клан отстаивал свои интересы. Я чувствовал, что моя нервная система не приспособлена для руководства организацией, находящейся в состоянии беспощадной борьбы за эфир, то есть за деньги.
И все же кое-что удалось сделать. Первое, на что я обратил внимание, это бартерные сделки по линии: зарубежное кино в обмен на рекламное время. Заинтересовался подобной практикой в связи с тем, что на экране шли дрянные фильмы, приобретенные, наверное, где-нибудь на складах в американских провинциях. Таких низкопробных фильмов на центральном телевидении США я ни разу не видел. Спросил, сколько за них заплачено? Мне ответили, что оплата идет рекламным временем.
Я запретил бартер. И получил, естественно, головную боль. Тут же начались анонимки, письма, звонки по телефону с угрозами, потом стали распространяться разговоры, что я ничего не смыслю в экономике, мешаю притоку выгодных программ и все такое. Но самое любопытное, я начал получать массу анонимных писем через правительственный аппарат, но уже с политическими обвинениями в мой адрес. Набор обычный, до смешного знакомый. Ответа на них никто не требовал, но роль раздражающих уколов эти письма играли отменно. Я почувствовал очевидную связь между коррумпированными элементами в компании и чиновниками в правительстве.
Когда возник вопрос о рекламе, то узнал, что рекламное время находится в распоряжении производителей программ. Принял решение организовать единую рекламную службу. Это вызвало бурю негодования. Стали распространять слухи, что рекламный холдинг создан для воровства. На самом же деле после начала работы этого холдинга мы стали получать почти в пять раз больше денег от рекламы.
В правительство и администрацию снова посыпались явно организованные письма от якобы “ветеранских” организаций со всякой ложью. Например, будто бы я сказал, что Ленинград надо было сдать фашистам. Ничего подобного никогда не говорил, но для чиновников в правительстве было достаточно самих сигналов недовольства.
Те же, кто не хотел изменять порядки в самой компании, буквально саботировали мои распоряжения. Например, однажды председатель правительства Черномырдин попросил меня снять с экрана рекламу “МММ”. Я сказал ему, что придется платить неустойку в крупных размерах. Заплатим, пообещал премьер. Я отдал соответствующие указания, но реклама оставалась на экране еще сутки. Чья-то заинтересованность оказалась выше распоряжения руководителя правительства. Узнать, кто это сделал, так и не удалось.
Вся эта возня отнимала у меня много сил. За время моей работы пришлось уволить более 900 человек, но это занятие, как известно, достаточно противное. К тому же доводили меня до белого каления бесконечные ходоки, которые заваливали меня проектами своих программ, разными “гениальными предложениями. Приходилось отказывать, что тоже было достаточно неприятно.
Вместо творческой работы уйму времени пришлось тратить на переговоры с Минсвязью, с Минфином, ходить к председателю правительства Черномырдину, и все по одному и тому же вопросу — финансированию. Позиция чиновников была абсурдная — денег нет, но телевидение должно работать. Квадратура круга. Передо мной открывался какой-то фантастический мир с его некомпетентностью и политическим невежеством. Понять его было задачей непосильной, принять невозможно;
Вот так, день за днем, и формировалось тягостное чувство неудовлетворенности, известной растерянности, а заодно — и желание бросить все это к чертовой матери.
В любой стране должность № 1 делает человека одиноким. В такой относительно стабильной стране, как США, на тему человеческого одиночества обитателей Белого дома написаны горы исследований. Что уж говорить о советской системе, фактически обрекавшей лидера страны на комфортабельную, но одиночную камеру в Кремле. Однако даже по этим меркам Горбачев под конец его пребывания у власти оказался уникально одиноким человеком. Его вниманием завладели люди вроде Крючкова с целенаправленно катастрофической идеологией, его пугали крахом задуманного и невозможностью преодолеть проблемы на путях демократии, шаг за шагом подталкивали Горбачева к мысли о неизбежности введения чрезвычайного положения и перехода к “просвещенной диктатуре”.
Будущим “вождям” мятежа нужна была атмосфера постоянной тревоги, навязчивого беспокойства, всевозможных социальных и политических фобий, которые бы поражали волю, поощряли разброд в делах и мыслях. Одно из последствий такого положения при нараставшем одиночестве Горбачева политическом и человеческом — заключается, как мне кажется, в том, что на протяжении 1990—1991 годов он уже не мог оставаться достаточно надолго один для того, чтобы просто собраться, успокоиться, навести порядок в собственных мыслях, восстановить душевное равновесие.
Апокалипсические сценарии, которыми его снабжали в изобилии, попадали на почву повышенной эмоциональности и тем самым создавали основу для новых, все более тревожных восприятий. Долгое пребывание в таком состоянии ни для кого не может пройти бесследно, особенно если такое состояние формируется в условиях шумных спектаклей (как справа, так и слева) на тему о крушении Перестройки, тех масштабных жизненных замыслов и ожиданий, которыми Михаил Сергеевич действительно дорожил. Простить себе и другим такое крушение (действительное или мнимое — другой разговор) невозможно. Появляются искусственные обиды, которые затуманивают чувства и разум.
Пережить ему и всем членам его семьи в те страшные дни августа 1991 года пришлось, конечно же, много. И держались они достойно. Но после Фороса Горбачев повел себя странно. Страна жила своей жизнью, а он — своей. Вместо конкретных, быстрых и решительных действий он продолжал лелеять свой “Союзный договор”, который к тому времени “почил в бозе”. Поезд ушел. А Михаил Сергеевич погнался за ним, как бы не заметив, что история побежала совсем в другую сторону. Местные лидеры безмерно радовались, став руководителями независимых государств. Как сказал мне один из будущих президентов республик, ставших независимыми, лучше быть головой у мухи, чем задницей у слона.
Возможно, кому-то покажется, что я слишком критично оцениваю некоторые действия или факты бездействия Михаила Сергеевича. Это не так. Я пишу о своей глубокой боли, которая исходит из многих несбывшихся надежд, что является общей бедой. Что же касается критики Горбачева или его “вины”, то, повторяю, она может быть справедливой только при полном и честном признании того, что Михаил Сергеевич возглавил деяние, которое относится к крупнейшим в истории российского государства.
Так уж случилось, что я оказался свидетелем не только начала, но и конца вершинной карьеры Михаила Горбачева. Волею судьбы я присутствовал на встрече Горбачева и Ельцина в декабре 1991 года, на которой происходила передача власти. Не знаю до сих пор, почему они пригласили меня. Беседа продолжалась более восьми часов. Была очень деловой, взаимоуважительной. Порой спорили, но без раздражения. Я очень пожалел, что они раньше не начали сотрудничать на таком уровне взаимопонимания. Думаю, сильно мешали шептуны” с обеих сторон. Горбачев передал Ельцину разные секретные бумаги. Ельцин подписал распоряжение о создании Фонда Горбачева. Здесь возник спор. В проекте было записано: “Фонд социальных и политических исследований”. Ельцин категорически высказался против слова “политических”. Я предложил заменить слово “политических” на “политологических”. Согласились. Далее на встрече обсудили обстановку, связанную с прекращением производства бактериологического оружия. Горбачев утверждал, что все решения на этот счет приняты, а Ельцин говорил, что ученые из каких-то лабораторий в Свердловской области продолжают “что-то химичить”. По просьбе Михаила Сергеевича Ельцин распорядился продать дачи по сходной цене Силаеву, Шахназарову, еще кому-то. Предложил и мне, но я отказался, о чем жалею до сих пор.
Когда Горбачев отлучился (вся процедура была в его кабинете), я сказал Борису Николаевичу, что его подстерегает опасность повторить ошибку Горбачева, когда околопрезидентское информационное поле захватил КГБ. Он согласился с этим и сказал, что намерен создать до 5—6 каналов информации. Как потом оказалось, из этого, как и при Михаиле Сергеевиче, ничего не вышло.
Борис Николаевич спросил меня, зачем я иду работать с Горбачевым. “Он же не один раз предавал вас,— заметил Ельцин. — Как будто нет других дел и возможностей”. Слова звучали как приглашение работать вместе. Я даже догадался, о чем идет речь. Ответил, что мне просто жаль Горбачева. Не приведи Господи оказаться в его положении. В это время я еще не знал, что мины, заложенные Крючковым (подслушивание телефонных разговоров, обвинения в моих связях со спецслужбами Запада), взорвутся и разведут наши судьбы на годы.
Ельцин упрекнул меня за то, что я публично, на съезде Движения демократических реформ, критиковал Беловежские соглашения. Я объяснил ему свою точку зрения и на этот счет, сказав, что решение в Беловежье является нелегитимным и недемократическим. Был и еще занятный момент. За день-два до этой встречи мне кто-то шепнул, что Ельцин собирается освободить Примакова от работы во внешней разведке и поставить туда “своего” человека. Называли даже фамилию нового начальника. Я прямо спросил об этом Ельцина. Он ответил, что, по его сведениям, Примаков склонен к выпивке.
— Не больше, чем другие, — сказал я. — По крайней мере, за последние тридцать лет я ни разу не видел его пьяным. Может быть, вам съездить в Ясенево и самому ознакомиться с обстановкой.
Борис Николаевич посмотрел на меня несколько подозрительно и ничего не ответил. Позднее мне стало известно, что Ельцин встретился с коллективом внешней разведки. Примаков остался на своем посту, более того, позднее был назначен министром иностранных дел и премьером правительства.
Еще до этой встречи Ельцин дал понять, что не хочет сотрудничать с Виталием Игнатенко в качестве генерального директора ТАСС. Горбачев пытался отговорить его, но разговор по телефону достиг бурных, если не сказать, крикливых высот. Горбачев в сердцах сунул телефонную трубку мне, сказав: “Вот Яковлев хочет поговорить с тобой”. Трубка оказалась у меня. Я сказал Ельцину, что Игнатенко заслуживает доверия, честен и профессионален. Поговорили еще минут пять. Ельцин постепенно утихал. Наконец, сказал:
— Ну хорошо, проверим, — ответил Ельцин.
Беседа втроем закончилась, пошли обедать. Вот тут Михаил Сергеевич начал сдавать, выпил пару рюмок и сказал, что чувствует себя неважно. И ушел — теперь уже в чужую комнату отдыха. Мы с Борисом Николаевичем посидели еще с часок, выпили, поговорили по душам. В порыве чувств он сказал мне, что издаст специальный указ о моем положении и материальном обеспечении, учитывая, как он выразился, мои особые заслуги перед демократическим движением. Я поблагодарил. Он, кстати, забыл о своем обещании. Я вышел вместе с ним в длинный коридор Кремля, смотрел, как он твердо, словно на плацу, шагает по паркету.
Шел победитель.
Вернулся к Горбачеву. Он лежал на кушетке, в глазах стояли слезы. “Вот видишь, Саш, вот так”, — говорил человек, может быть, в самые тяжкие минуты своей жизни, как бы жалуясь на судьбу и в то же время стесняясь своей слабости. Ничего, казалось бы, не значащие слова, но звучали как откровение, покаяние, бессильный крик души. Точно по Тютчеву: “И жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет, а не может”.
Как мог, утешал его. Да и у меня сжималось горло. Мне до слез было жаль его. Душило чувство, что свершилось нечто несправедливое. Человек, еще вчера царь кардинальных перемен в мире и в своей стране, вершитель судеб миллиардов людей на Земле, сегодня бессильная жертва очередного каприза истории.
Он попросил воды. Затем захотел остаться один.
Так закончились “серебряные годы” Реформации.
Без всяких колебаний утверждаю, что Михаил Сергеевич искренне хотел самого доброго для своей страны, но не сумел довести до конца задуманное, а главное, понять, что если уж поднял меч на такого монстра, как Система, то надо идти до конца. Но для этого требовалось преодоление не только идеологии и практики тоталитарного строя, но и самого себя, и не останавливаться на половине дороги.
Конечно, был возможен и другой ход событий, но связанный с силовым вариантом. Однако политический выбор Горбачева был иным — он был эволюционистом. В частных разговорах с Горбачевым мы даже близко не подходили к обсуждению вариантов силового плана. Мятежники августа 1991 года пытались использовать силу в антиперестроечных целях, что привело к разрушению Советского Союза и хаосу на постсоветском пространстве. Лично я уверен, что силовой вариант в целях защиты Перестройки не смог бы привести к созидательным последствиям.
Вот почему считаю, что в декабре 1991 года Михаил Сергеевич совершил достойный поступок. Он фактически сам отказался от власти, отбросил все другие возможные варианты. Не знаю, что здесь сработало: осознанное решение или же предельная человеческая усталость. Скорее всего, мировоззренческое отторжение силы.
В сущности, учитывая сложившуюся ситуацию, Горбачев мог просто уехать домой, объявив, что он продолжает считать себя Президентом СССР, пока не будет иного решения Съезда народных депутатов, который избрал его Президентом. Ядерная кнопка оставалась с ним. Он передаст ее только вновь избранному Президенту СССР, если он, Горбачев, будет законно отстранен от власти. Сложилась бы весьма выигрышная позиция, поскольку он бы не настаивал на сохранении именно своей власти, а просто требовал законных процедур.
Так могло быть! И можно представить себе положение, которое сложилось бы в стране. Можно представить и положение правительств иностранных государств.
Вроде бы правильно говорят: не судите, да не судимы будете. Конечно, правильно, но, увы, это сказано не для XX века, когда и судили безжалостно и были судимы без милосердия.
Итак, пора заканчивать.
Пессимизм, как известно, — палач сознания. Он не бросает людей на плаху с топором, но вымывает из человека саму жизнь. Каждый пустяк выглядит драмой, от чего чернеет все вокруг.
С подобными драмами оптимист справляется легко, он превращает их в комедии.
А как же быть с трагедиями?
На самом деле, Россия все прошедшее тысячелетие воевала, междоусобничала. Друзей нет, одни враги, да вассалы. Хвалятся, что в России никогда не было рабства, что она сразу шагнула в феодализм. Помилуйте, никуда Россия не шагнула. Все попытки реформации общественного устройства сгорали в рабской психологии, столь удобной для чиновничье-феодального государства.
Мы веками Лелеем надежду на лучшую жизнь. Ложимся спать с надеждой и просыпаемся с нею же. Ждем и от наступившего столетия чего-то неожиданного, быстренько забыв, что было с нами раньше. Задумал Александр II отойти от рабовладельческого феодализма — убили. Того же самого захотел Столыпин — убили. Протрубил о приходе всеобщего счастья Ленин — обманул, оставив после себя только бронзовые истуканы с протянутой рукой, да еще нищую страну. Уничтожая Россию и ее народы, Сталин тоже утверждал, что всеобщее счастье — за ближайшим поворотом. Во время Реформаций, после 1985 года, был опрокинут тоталитарный режим, но не до конца. Программно-реформаторски представил себя и Путин, но дадут ли ему чиновники соединить слова с делами, покажет время.
Вот и продолжаем мы сидеть в сумерках на пенечке ожиданий словно безногие, безрукие и безголовые. Работать умеем, но не хочется, да и чиновник не дает. Пенек пока держит нашу голую задницу, но и он подгнивает.
Страшно подумать, что нам уготована судьба печенегов, скифов, инков, ацтеков и многих других, загадочно исчезнувших народов. Если не проведем объявленные реформы, то исчезнем и мы, но в отличие от древних совсем без загадок. Потому как мы еще рабы, но с претензиями, которые в третьем тысячелетии никому не нужны, просто смешны. Потому как больны гордыней без достоинства. Занимаемся демагогией, а не построением дороги в человечество.
Что это? Предназначение? Божий промысел? Помутнение разума? Не знаю.
Конечно, Реформация не дала ответов на многие вопросы, предельно остро вставшие перед страной. Возможно, не смогла, а возможно, и не успела. Во многих случаях она лишь подошла к ним, причем настолько открыто и честно, насколько реформаторам хватило ума и мужества. Наверное, всем нам, свидетелям этого перелома, придется, пока живы, не один раз возвращаться к запутанному лабиринту общественной и собственной жизни, анализировать случившееся, гордиться содеянным и каяться в грехах и ошибках.
На мой взгляд, без решительной дебольшевизации всех сторон российской жизни эффективные демократические реформы невозможны, а формирование гражданского общества обречено на мучительные передряги.
Утверждал, утверждаю и буду утверждать, что пора нам перевернуть пирамиду власти и порядок подотчетности общегосударственного характера. Не Государство — Общество — Человек, а Человек — Общество Государство. Вот тогда все и встанет на свои места.
Новым лидерам России остается пожелать добрых дел, воли, но и здорового чувства юмора относительно самих себя, своей деятельности и своей судьбы.
Заканчивая свои во многом исповедальные размышления, я хочу сказать следующее. Несмотря на всю невнятицу сложившейся общественной жизни, я горжусь тем, что участвовал в тяжелой, ухабистой, но и светлой борьбе за свободу человека в моей стране.