ВАНЯ АМЕРИКАНЕЦ
30-08-2005Уж про него, Ваню, так точно – ангел, пока спит. В свои два месяца он абсолютная копия, разве что размером чуть больше, керамической фигурки скотч-терьера, купленной нашей дочери давным-давно, в Женеве, где мы жили, и долго путешествующей с нами в багаже по странам, пока наконец не осели здесь, в Колорадо. Выходит, уже четверть века назад собачья порода, с бородкой, ушками торчком, короткими, кривоватыми лапками, полюбилась у нас в семье.
Но оказалось, что лапками такими перебирать можно очень-очень быстро, не угнаться, особенно если задумано что-то шкодливое, к чему Ваня сразу же обнаружил склонность и неистощимую изобретательность. Как и упрямство в достижении намеченного, несмотря ни на какие преграды. Игрушки, ему купленные, специально для щенячьих зубов – нет, нисколько не соблазняют, отринуты. А вот впиться в туфель, а лучше в мою лодыжку, стащить с кожаной, благо низкой, тумбы-оттомана книгу, с трудом, но уволочь толстенный телефонный справочник и растерзать в клочья – вот цель, достойная усилий. Выражение его мордочки делается в такие моменты сосредоточенно-серьёзным. Характер ясен, сформирован. И нас он понял, определил раньше, чем мы его.
В нашей семье уважаемо, оберегаемо личностное начало, чем бы оно не обернулось для окружающих. Личность, понятно, более требовательна, больше хлопот, беспокойств доставляет, чем заурядность. С личностью сложно, зато интересно.
Ваня томить нас не стал, в первый же день дал понять с кем мы имеем дело. И что с него ни на секунду нельзя спускать глаз. Дрёма, настигнувшая вдруг, в мгновение шумной возни, когда он, сомлев, на ковёр валится, смежив веки, скорее уловка, нашу бдительность притупляющая. Умилению поддавшись, мы обмениваемся улыбками, а он уже – хвать, треплет угол ковра, как шкуру поверженного врага. По прогнозам мужа, чтобы с ковром окончательно разделаться, Ване понадобится года полтора, если что-то другое не отвлечёт, скажем, обшивка дивана или скатерть, свисающая со стола, да мало ли... Ваня, примериваясь, изучает обстановку в доме, как поле битвы, где он наверняка победит. А мы уже сдались, в чём он не сомневается.
Вы слышали про ящики с зарешеченной дверцей, где собачки в щенячьем возрасте, как в американских магазинах уверяют, с удовольствием располагаются,,будто домике, избавив владельцев от тревог за порчу ими имущества? И мы слышали, и даже ящик приобрели. Напрасная трата, напрасные упования, что Ваня стерпится-слюбится с темницей. Способность к отпору при посягательстве на свободу, права его личности, сопровождаемая негодующим лаем – отнюдь не скулением жалобным – обнаружится при попытке в “домик”, так называемый, его запихнуть. Ну ладно. А если хотя бы заграждение поставить, типа манежа для учащегося ползать ребёнка? Нет, снова протест. Зато, когда мы в очередной раз от своих намерений отступаем, он награждает нас очаровательной игривостью ищущего ласки, будто бы послушного и в самом деле до сердечного сжатия хрупкого, нуждающегося в нас существа.
Он спит, мы ходим на цыпочках, говорим шёпотом, ссориться не допустимо, чтобы его не напугать, не травмировать, он ведь так впечатлителен, озорно любознателен, хотя в ошарашивающей новизне настороженность его не покидает. Телефон зазвонил – вздрогнул. А при звуках музыки из проигрывателя замер, застыл, ушки-локаторы напряглись. Младенцы взрослеют месяцами, щенки днями, если не часами. Опыт обретается, впитывается с невероятной для человеческого восприятия быстротой.
Cон Ванин, мы, правда, потому еще оберегаем, чтобы самим чуток передохнуть. Но уже с пяти утра в нём бурлит жажда деятельности, черный комочек мечется по комнате то с носком, то со шлёпанцем, в лучшем случае, а то принимается грызть провод, либо телефонный, либо от настольной лампы, а это уже опасно.
Утром, только я расстелю резиновый, для занятий йогой, коврик, он рядом примащивается, приникает к ноге, лицо лижет, когда я ложусь навзничь. Какие-то позы приходится переиначивать, чтобы не придавить его ненароком. Муж взволнован: хватит стоять на одной ноге, свалишься на него! Не свалюсь, но урок сокращаю. Много чего предстоит сократить, а, может быть, и отказаться вовсе. Он, например, ни на минуту не отпускает меня от себя. Случилось: меня выбрал, как было с Микки.
Но с Микки постепенно вглубь прорастала обоюдная наша с ним страсть, признаться в которой он медлил из гордости – отличительной черте его, надо признать, непростого, нелёгкого нрава. И не только в породе дело, хотя шнауцеры ох, круты, ох, несговорчивы, ох, самостоятельны чрезмерно, а в индивидуальности Миккиной именно. Внешне – образец шнауцеровской чистокровности, родословная, можно сказать, царская, но для нас он был и остался единственным, неповторимым, не спутать ни с кем.
Тут не сомневаюсь: полностью совпадений в живом не возможны. И растения, что стоят в кадках повсюду у нас в доме, различны, разно себя проявляют, хотя называются одинаково, кактус и кактус, фикус, скажем, и фикус, но я изучила, вызнала, что к каждому надобен свой, особый поход. Угадай! Вот и стараюсь, перемещаю кадки то ближе к свету, то в сумрак, и растения отзываются с благодарностью за понимание. Бессловесные в чуткости нуждаются больше, чем люди. Люди могут и с одиночеством справиться, а вот природа, те, кто исконно с ней сопричастны, нет.
Нельзя не ответить взаимностью на потребность, открытую, доверчиво-беззащитную, находиться с тобой рядом, как угодно, где угодно, но постоянно, до последнего часа, вздоха. Отказать тут, хоть с какими, людям по тупости внятными, мотивировками, значит предать бессловесных, чья душа до краев переполнена единственной, лишь к тебе, навсегда, любовью. То, что людям в тягость нередко, чья-то излишняя привязанность, для бессловесных высшее, природой опять же заложенное, предназначение. Для них жить значит любить. Стоило бы попытаться у них, а вовсе не у себе подобных, любви поучиться.
Так что ли поговорим о любви? У человеков она, на мой взгляд, уже тем обесценивается, что возникает в обрывах многократно, или, допустим, её признаки, часто мнимые, призрачные. Впрочем, “романы” такие, быстро, с облегчением забываются, зарастают травой забвения, бурьяном, как заброшенные, никем не обихоженные могилы. У каждого из нас, в том числе и у нашедших в итоге, как говорят, свою половину, есть в душе кладбище несбывшегося, разочаровавшего, обманувшего, и если боли уже и не причиняющего, всё же оставившего горечь.
А вот собаки на протяжении всей нашей жизни сосуществуют рядом, и живые, и ушедшие, не заслоняя, не умаляя, не подменяя друг друга, в едином потоке их к нам, а нас к ним незамутненной изменами любви. Когда наш друг стареет, болеет, мы тоже стареем, болеем вместе с ним, и на наших руках умирая, он, из последних сил приподнявшись, наше лицо в последний раз вылижет, в точности, как тот крошка-щенок, которого мы много лет назад приняли, выпествовали
В щенке, что мы после возьмём – не сможем не взять! не важно, той же или другой породы, наш прежний друг вновь объявится, то есть возродится испытанное к нему чувство: любовь.
Иной раз ощущение возникает, что с тобой находится вс та же твоя собака, являясь то в обличьи боксёров, рыжей, тигровой, палевой масти, то овчарки, то тибетского терьера, и если с человеком, с которого встретишь, прочный союз вовсе не гарантирован, а с твоей собакой он изначально определён.
Ты узнаешь этот взгляд, насквозь проникающий, бывает, лукавый, бывает, обиженный, осуждающий, что, кстати, придаёт отношениям остроту, новизну, упругость, в готовности, ради дружбы, ошибки свои признать, повиниться, от чего уклоняешься, самолюбие не позволяет, даже с близкими.
Люди всегда что-то утаивают, с им самим непонятной иной раз целью, ну так, на всякий случай, хотя разоблачить, раздеть до исподнего, при желании можно любого. А у собак есть тайна, нам неподвластная, с нею они нас покидают, в мерцающей, влекущей загадочности, сопутствующей любви.
Вместе с тем, с ними, собаками всё ясно, прозрачно, из-за врождённого в них благородства, честности. Они не способны лгать. И ложь во спасение, у нас, людей, допустимая, для них не приемлема, отторгаема. Они всё нам простят, но не обман.
А мне всё же надо выйти из дома, ненадолго Ваню оставить, не в зарешеченном, конечно, ящике, не в загоне-манеже, а в комнате, довольно большой, просторной: резвись, вот пожертвованные твоим острым зубкам носки, тапки, журналы, что так понравилось от корки до корки “прочитывать”, то есть изничтожать – развлекайся, мол. Разве что дверь в комнату закрываю. Извини, приходится, чтобы, не навредил сам себе.
Но никаких извинений. Возвращаюсь. Нет его в комнате. Ваня!” – взываю. Тишина. Нахожу под кроватью, и не желает оттуда вылезать. Смотрит, будто впервые видит, а кто такой Ваня понятия не имеет. Ищи. А я ни при чём.
Хотя научился откликаться на своё имя – захотелось в Америке произносить его часто, призывно, Ваня, Ванечка, Ванюша! – к вечеру в ту же субботу, когда мы, пропилив в одну сторону три с половиной часа, и, соответственно, столько же, обратно, взяли его от заводчицы, Нэнси, специализирующейся на скотч-терьерах.
До того на востоке Колорадо мне не приходилось бывать, и не представляла, что, вместо, нас всё еще изумляющих, Скалистых гор, открывающихся в панораме из окон нашего дома, увижу бесконечную, унылую, безлюдную, с редкими поселениями, плоскость, поля кукурузы, стада коров. Куда ж это мы заехали, в Техас? И удивились, что Нэнси в такую, еще большую глушь забралась, где поблизости от её домика-трейлера вообще нет ничего, никого.
Лет за семьдесят, крепкая, жилистая, в брюках, с дымящейся сигаретой, как не боится жить совершенно одна на отшибе? Не боится. Впрочем, не исключаю, что имеет оружие и, при надобности, выстрелит, можно не сомневаться, прицельно. А то! У нас в центре Денвера, даунтауне, в заповеднике для пешеходов, с роскошными бутиками, изысканными ресторанами, и стильно, и всячески одетой публики, ковбои–реднеки, так называемые, тоже прогуливается, при полной, классической, оснастке: шляпа с полями, расшитые сапоги на каблуках, не иначе как передающиеся по наследству, широченный, с бляхами, бирюзой инкрустированный, пояс. Штат Колорадо да и столица его, Денвер, где небоскрёбы отгрохали, конференц-залы, оперно-театральные студии, со скульптурами уличными Ботеро, аэропортом, с фонтанами, мраморными полами нью-йорский JFK может от зависти стонать – всё еще держится устоев первопроходцев, первых здесь бледнолицых поселенцев. Святыня, самая почитаемая, – парк-музей, где сберегаются повозки мормонов. В витринах, под стеклом, как диадемы императриц, выставлены чепчики, юбки, жилетки спутниц авантюристов из Старого Света, вот уж действительно, наверняка, и в горящую “хату” входящих, и коня на скаку останавливавших.
Нэнси из них. На стенах её аскетически скромного жилища сплошь фотографии молодых парней в военной форме. Сыновей, внуков, правнуков? Да уж, американка. Чётко, скупо, без эмоций, толково, дельно объяснила чем щенка кормить, когда на прогулку, выводить, выдала справку о прививках, родословную, а что еще надо? Щенки – бизнес, давно им занимается. Сфотографирована и она молодая, с псами – такая же, как мы видим её сейчас. Драма утраченной привлекательности, обольстительности женственной явно и по касательной её не задела. И что? Девок, выхоленных, длинноногих, пруд-пруди, а надёжной спутницы, такой, что, если придётся, и твою ношу на себя взвалит, ну-ка попробуй, современный мужчина, поищи.
В загонах, на территории, Нэнси принадлежащей, метались самцы-производители, кормящие сучки, потомство подросшее, а стричь-холить их ей некогда. Вот вы, мол, своего единственного, лелейте, вылизывается, а у меня вона их сколько! Папаша Ванин, зовут Робертом, кидается на нас из-за проволочного заграждения, скаля, весьма впечатляюще, зубы. Да, совсем не та собачка, что выходила на арену цирка со знаменитым клоунам нашего детства Карандашом. И мамаша Ванина, Джезабель, к сантиментам не расположена, справедливо, пожалуй. Мы – враги для неё, уносим, отнимаем дитя.
Сколько ей, Джезабель? – Андрей спрашивает. Нэнси: три года. Муж сокрушается: молодая какая, а от хама – Роберт имеется ввиду ни заботы, ни ласки не дождёшься.
Реплика предназначена мне, по-русски, шёпотом. Хотя Нэнси и на английском не поняла бы, что Андрей имеет ввиду. Ласка, забота к чему? Самое важное – самостоятельность. Вот как у неё, Нэнси.
Ну и ладно, пора в путь. Зарешеченный ящик, для перевозки собачек пригодный, остался в багажнике машины. Ваня всю дорогу на коленях моих пролежал. Муж сказал: вот что всё и решило, если бы ты рулила, а я бы его к себе прижимал, он меня бы и выбрал, а ты бы заискивала, унижалась, доискиваясь его признания. Молчу, не возражаю. Но знаю: не так, не так всё просто. Собаки, обладающие поразительной интуицией, приникают к тому, чья душа их зовёт. Не тело – душа. Уязвлённая, раненая, одичавшая, опустошенная потерей давнего друга. Микки. И муж, и дочь мне сопереживали. Но скорбь по Микки легла на меня.
Слёз стыдясь, давя в горле всхлипы, поначалу решила, что такие муки мне еще раз не посильны. Недомогания Микки, унижающие его гордость, а до того расставания с ним, отравляющие все поездки, отдых, путешествия, когда в собачьи гостиницы следовало его определять, пусть самые комфортабельные, дорогостоящие, с неусыпным надзором, ветеринарным обслуживанием. Но ему-то какая разница, сколько за его пребывание там у нас со счёта снимали? Его уводили, он, упираясь, оборачиваясь, глядел на меня, в меня. И что потом моря-океаны, пляжи, закуски, коктейли? Его взгляд в упор, недоумевающий – на что ты отношения наши променяла? – преследовал всюду. Шла в купальнике, по песку, загоревшая, лыбившаяся в объектив фотокамеры, а душа стонала, раздиралась в невозможности выбора между той и другой стаей, меня востребовавшей, человечьей, семейной, ради которой я бы и на костре, как ведьма, дотла бы сгорела, и той, откуда сверлил до кишок Миккин, расширившийся, снедая радужную оболочку, темный, мрачный, непроглядный зрачок.
Не новость: людей можно купить, соблазнить, собак нельзя.
Прежде, чем Ваня у нас объявился, я дозрела, пришла к выводу, что без собаки полноценной жизни быть не может. По крайней мере, у меня. Пыталась прогуливаться одна – в ходьбе мозги прочищаются – но не получалось, рука, поводком не занятая, болталась плетью, минут через десять домой возвращалась, обессилив, хотя с Микки мы оба были готовы безустанно бродить.
Он знал слово “вместе”, вызывающее у него ликование, Оказалось, что и я не “вместе” не могу. И погода тогда хороша, тогда радует, когда рядом твоя собака. Без собаки – мрак, и извне, и изнутри.
Потом мы, опять же вместе, на семейном совете, породу выбрали, скотч-терьера, близкую к Миккиной, но всё же другую, покладистее, мягче, нас уверяли, чем шнауцеры. Ага!
Ботинки мужа больше тельца Вани, но рычит он не на ботинки, а на Андрея, – великана, громадину, в Ванином, снизу, ракурсе, осмелившегося высвободить мохеровый плед из его зубов. Тяф-тяф! – возмущается Ваня нахалом, отнявшим у него вкусно-шерстистый трофей, наскакивает на ботинки противника с лихостью гусара-дуэлянта. “У него очевидные задатки лидера”, – произносит муж восхищённо. Ну и как при таком подходе послушания от щенка ожидать?
Вернувшись с прогулки, Ваня кладёт ювелирной выделки какашки, в аккурат там, где вознамерился, понравилось ему: у камина. И ничего грозного в произнесённом мною “нельзя” не ощущает. “Нельзя” для него озвучивается как “можно”, “нужно”, и он, Ваня, добьётся своего. Сказав, что нельзя фикус грызть, подписываешь фикусу приговор. Ваню неодолимо влечёт запретное, и он ловко увёртывается, убегает, откровенно забавляясь, когда я пытаюсь его настичь, поймать, и не могу.
Способна ли собака заливисто хохотать? Способна, к тому же с издевкой: ты-де большая, я маленький, но тебе меня не нагнать, неловкой, неуклюжей. Впору теперь уже мне обидеться. Но тут он уморительно зевает, с птичьим, щеглиным выщелком, в колоратурном регистре, выкатывая длинный, с ложбинкой, язычок – и всё, и прощен. Беру на руки, вдыхая единственный на свете запах щенячьего нутряного тепла, а он успевает лицо моё вылизать, быстро-быстро, спеша самовыразиться, пока я его на пол не опустила. Он у моих ног? Да нисколько. Повержена, брюхом вверх, лежу, я.
И буду лежать, лежала уже не раз, с его предшественниками, томимая невнятным, недоказуемым, но до дна достающим чувством вины, неистребимым в любви. К своему ребёнку, как высшей её стадии, к мужчине, мужу, отцу ребёнка, к родителям, осиротевши, осознав, что их щедрость тебя придавила неискупимым ничем, никак бременем. А больше, признаюсь, никто в глубины такие меня не повергал, в высоты такие не утягивал. Бог миловал.
Возможно, с собаками я в какой-то степени замаливаю грехи свои перед людьми, за свою недогадливость об обидах, мною им причиненных, в основном по небрежности, а еще потому, должно быть, что я не общественный, не коллективный человек, а вот именно из стаи, малочисленной и кровно мне близкой.
Замах шлепка за озорство по утлому задику, с хвостиком поджатым, застыв в воздухе, тягуче, с затяжкой на фермато, как оперная фраза Верди, раскаянием сильного перед слабым, обезврежен, сведен к нулю. Наша дочка, злопамятно утверждает, что в Коктебеле я как-то её, четырёхлетнюю, отшлёпала. Не помню, но ей верю. За что? – интересуюсь. А ни за что! считает она. Пусть так. Права, если повод тогда оказался не внятен, не осмыслен, а причиненный ущерб достоинству в сознании застрял. Нет, не могу, не хочу и не буду Ваню наказывать. Уверена, со временем он приспособится, мы с ним приспособимся друг к другу.
Собака – синтез, катализатор нашего жизненного опыта, учащего, что никого, ни к чему насильно принудить нельзя. Я очеловечиваюсь в общении с собаками. Люди обратное внушали.
Ваня игрив, шаловлив, проказлив, а вот Микки уже с малолетства, то бишь маломесячности, озабоченную ответственность выказал, будто не нам его вверили, а нас ему. Бдил, защищал, охранял не только от возможных опасностей, но и от самих себя тоже. Строгий, непреклонный, неподкупный свидетель нашей жизни. Не забыть его пытливо-взыскивающий взгляд из-под мохнатых бровей. Малорослый, Микки физически был отлит в стальной, пружинистой мускулистости, но, что важнее, наделён был, компромиссов не допускающей, цельностью, силой духа.
Родившемуся в постперестроечной России, на изломе рухнувших прежних моральных ценностей и ни тогда, ни до сих пор не обретённых иных, в развале социалистической экономики и шатко-валко, неопрятно внедряющейся капиталистической, ему предстояло выживать без забав, баловства, без набора расчёсок-щеток, вплоть до зубной, как у Вани, без нарядных лежанок с бортиками, без бортиков, без печений в форме косточек, и не курятиной в банках с протеиновыми добавками лакомиться, а есть что попало, что еще не смелл подчистую с магазинных прилавков, впрочем, как и всей нашей семье.
С Микки не разучивались команды, тем более, как теперь с Ваней, на-английском, что требуется для занятий по, так называемой, социальной адаптации в собачьей школе, куда его уже определили. А Микки полиглотом стать не стремился, ему хватало родного, русского, чтобы нас, свою стаю-семью понимать, не хуже, чем мы его. И хотя, нас сопровождая, он много попутешествовал, много стран повидал, и в тесной студии, и в вилле колониального стиля со слугами, и в гостиничном номере главным являлось прыгнуть в изножье нашей постели, и там прикорнуть.
Нам его отдали, сбагрили, можно сказать, оторвав от материнских сосцов одномесячным, что американскими правилами запрещается: Ваню от Нэнси мы получили, день в день, когда ему минуло положенных два. Поэтому еще, верно, при ослабленном иммунитете, хвори обрушились на крошку. Вакцины ему для прививок нам переправили друзья из Швейцарии, но поносы, рвота сопровождали всё его взросление, и за него тревога занозой вошла в сердце. Хотя разве возможна любовь без тревог?
Всё же он выдюжил прожить с нами четырнадцать лет, до аксакальной для собак старости. За год до ухода, мужественно, героически за себя, ради нас, боролся, не сдавался, слепнув, глохнув, еле ноги волоча. Я боялась его оставлять, чтобы в последний момент прижаться, приникнуть друг к другу, и он бы услышал: Микки, я тебя люблю.
Но нынче вижу другое: как он мчится ко мне стремительно в туннеле зелени переделкинского, еще не вырубленного под нуворишеские коттеджи, леса, с бородкой вразлёт, щерясь улыбкой, со слепящим азартом в распахнутых на новизну мира глазах. Таким и останется. А теперь ты, Ваня, Ванечка, Ванюша, беги бесстрашно вперёд, как некогда, недавно, Микки.