ВЕК ЖИВИ...
06-02-2006Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки.
(Екклезиаст 1.4)
Пушкин помог влюблённому папе покорить красавицу-маму. Под луной, на лавочке во дворе переведеновского общежития, папа декламировал, естественно наизусть, семнадцатилетней первокурснице “Пир во время чумы”. С лёгкой руки Александра Сергеевича они сладились. Их освистывали соловьи 37 года.
Давным-давно тому назад я помню себя под яблоней с наливными яблочками на голубой скамеечке в солнечном саду. Вокруг птички, бабочки, беленькие овечки и весь этот золотой рай, внутри моей матери и мне так хорошо, что даже скучно и хочется убежать.
Я родилась в семье студентов. Маме исполнилось 20, она была на три года моложе революции. Папа, на четыре года старше исторического потрясения. Жили в общежитии — 1-ый Переведеновский переулок, д. 5/7, к. 52. Коляски у студентов не было и папа носил меня на дощечке, чтобы спинка была ровная.
Едва мне исполнилось три недели, мама с конспектами под мышкой, таскала меня в ясли. Поэтому я такая общительная.
Да, кстати, меня зовут — Зана. К этому странному имени я до сих пор не привыкла и норовлю всегда произнести его невнятно, чтобы не вызывать недоуменных вопросов.
Родители были романтики.
Иногда мама брала деревенскую девку нянькой. Из колхозов бежали в Москву на любую работу. И девушка Дуня, в холодный ветреный день завязала мне лёгкую косынку и понесла на прогулку. Всё кончилось менингитом. От идиотизма и смерти меня спасла материнская любовь. В больнице я кричала, как заполошная, никому не давая спать, меня грозились выбросить в окно. Мама уносила меня из палаты в больничный подвал и качала на руках по длинным лабиринтам, обдувая моё орущее лицо. Я выжила чудом.
В дальнейшем у меня открылось свойство притягивать менингитные флюиды. Оба мои мужа перенесли менингит, но в более позднем детстве.
Мало того, многие мои друзья и знакомые знают менингит не понаслышке, а по собственной голове.
Скажите, зачем мне безумно скучно с нормальными людьми?
..........
Когда мне исполнилось год и два дня, началась война.
Мама со мной эвакуировалась в Татарию, в село Аксубаево, под Чистополем. В это же время неподалёку состоялась Елабуга, как трагическая идиома.
Папу забрали в ополчение. Он защищал Москву. Ему повезло. В ноябре 41 года из всего взвода уцелел он один. Разумеется, его контузило, засыпанный землёй и убитыми друзьями, без сознания, с едва заметным признаком жизни, был он спасён санитарной бригадой. Из госпиталя добрался до Аксубаева и воссоединился с семьёй.
Я помню зелёное, белое и голубое.
Я сижу на крыльце — внизу зелёное, вверху голубое — я босиком.
Я гляжу в окно — вверху голубое, внизу белое — я в валенках.
В октябре 42 года у меня появилась сестра, она родилась в Аксубаеве – её метрика написана по-татарски “Турунда Турунклык”. В нашей семье после бабушки и мамы она стала третьей Анной. Бабушка Анна Андреевна говорила маме Анне Александровне: “Пусть имя Анна — триста лет живёт”. Как ни странно, это может оказаться правдой. У моей сестры старшая дочь тоже Анна. У неё трое детей и младшая трёхлетняя дочь тоже Анна.
Мою сестру Анну в семье зовут “Нюся”
..........
Большая печка. Золотые слитки горящих дров. Дышат красные угли. Я сажаю козлёнка в печку. Он истошно кричит, я тоже. Вбегает мама, выхватывает горящее-орущее и вылетает в распахнутую дверь. Я не была садисткой, просто видела, как мама на ночь отправляла козлёнка в протопленную печку, только печь была остывающей и без углей, чего я не смекнула. Мне было три года.
Обгоревшая козочка Катька выжила. После войны на пароходе наша кормилица, в составе всей семьи, поплыла из Аксубаева в Москву. Здесь мне удалось отличиться, я вскарабкалась на капитанский мостик, что было символическим жестом моей личной жизни.
Козу поселили в голубятне у Женьки Рогожина, во дворе переведеновского общежития. По утрам мама выходила её доить, отерев предварительно лопушком “голубиные визитки”.
В те баснословные года в Москве после дождя пахло лягушками, как в деревне. В каждом дворе были голубятни и кружили в синем небе турманы, чиграши, чалочки и плёкие сизари с перламутровыми шейками. Вечно сохло бельё на верёвке и пестрели сараю
шки, как гнилые опята на пеньках. По булыжной мостовой брели лошадки. В телегах сидели старьёвщики и меняли блескучую галатерею на тряпки и кости. И громадные битюги с лохматыми ногами тащили фуры с ящиками, приподняв хвосты, не останавливаясь, сбрасывали крупные “яблоки с дымком”. Их тут же расклёвывали бойкие воробьи. У каждого магазина изувеченный калека – герой войны, просил “Христа ради”.
Мы с сестрой пасли козу через дорогу в скверике нашей больнички. Катька была основательным подспорьем в голодной послевоенной Москве. Потом мы отвезли её к бабушке в Тучково.
Татарская коза оказалась бессмертной в образе своих несметных потомков.
Представительница её племени, в пятьдесят пятом поколении, такая же белая с ржавчиной понизу, с острыми рогами в форме лиры поддерживает мою тётку молоком всё в том-же Тучкове.
..........
Моя память старый захламлённый чердак, шаря в темноте, я ищу золотые монетки.
Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шопотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.
Всё так и было: и корыто и керосиновая копоть... в Тучковском особняке, разгороженном на 20 коммуналок. Впрочем, не совсем, “У каждого петуха своя Турция” — в каждой комнате свой очаг, печка-голландка.
По лепному потолку с амурами и виноградными кущами, прошла фанерная граница: кудрявая головка с крылышками висит над соседкой Егорихой, а толстые ножки того же купидона с фиговым листом красуются у нас над сундуком. На сундуке спит моя сестра, я сплю в большой кровати с бабушкой.
В этом доме доживал свой век последний хозяин именья, дед Солин, взгальный старик, похожий на питекантропа. Он откупил барский дом незадолго до первой мировой войны. Каким-то чудом этому матершиннику удалось уцелеть. Ничего дворянского в нём не было, просто богатый откупщик Чеховский Лопахин.
Ему в насмешку досталась маленькая конура, выгороженная барская уборная. На мраморном фигурном стульчаке с львиными лапами и большом пне укреплена деревянная платформа, заваленная тряпьём. Она служит ложем ему с дочерью, Шуркой-дурочкой. На такой казус cудьбы тучковский эпикуреец отзывался философскими прибаутками: “Во дворе нет лошади, нет и сапогов с галошам, в кармане только вошь на аркане” и добавлял: — “Я всё меряю на свой салтык. ВСЁ вздор, всё пустяки! Где ни поселюсь — везде веселюсь!
Однажды дед Солин в ушанке и валенках колол дрова. Вечер был тёплый и душный, мошки толкались столбом, поэтому их называли “толкунцы”.
На завалинке сидели старухи, отмахиваясь ветками от комаров, подтрунивая единственного “жениха” на хуторе. И только Егориха пропела: Паршивый поросёнок и на ПетровкИ зябнет", а Мотя Дергачёва добавила: Крови нет, говно не греет” — как дед Солин взмахнул топором и зимняя шапка свалилась, топор слетел с топорища и зловеще блеснув, острым углом воткнулся в лысую голову нашего реликта, прямо в самую серёдку. Дед Солин замер, полусогнув ноги, топор торчал в голове, как петушиный гребень, руки ещё сжимали пустое топорище. Старух как ветром сдуло с теплой завалинки. Как проворные мышки две из них вскарабкались по приставной лесенке прямо на чердак, не успели бы вы и бровью моргнуть, они уже кубарем скатились и “легче птичек” подлетели к своим товаркам, окружившим деда со всех сторон. В руках у них были клочья грязной паутины. И здесь бы вам посчастливилось наблюдать деревенскую операцию во всей феноменальной простоте.
Выдернув из рук старика злополучное топорище, две жилистые бабки зажали его под локотки а самая решительная, схватив топор двумя руками, с хрястом вырвала его из бледного черепа и с размахом швырнула в крапиву. Все увидели аккуратную ранку, она медленно заполнялась темной кровью. Старухи не теряя времени на медицинские прения, схвативши прутики, стали забивать в неё клубки паутины, встряхнули рваную шапку, водрузили на место и завязали верёвочки. Крови не пролилось ни капли. Вся трепанация произвелась без единого звука, как в немой киноленте. Дед Солин кротко вздохнул и в сопровождении женского конвоя тихонько двинулся в свою конуру. Через пару дней он уже охальничал, задирая бабок — “Всё вздор, всё пустяки, я старого закала кочерга” — охотно снимал шапку, показывая свою рану. Она выглядела красиво и скромно, как у гениального Малевича: На полированном левкасном поле, цвета слоновой кости, черный супрематический треугольник.
И как ни посмотр
ишь с холодным вниманьем вокруг — “Жизнь полна компенсаций”
..........
Пришлось мне вспомнить ещё один рассказ деда Солина:
Однажды, сидя за нашим самоваром в окружении распаренных невест” дед Солин рассказал в назидание апокриф о Еве. “Создал Бог Адама Венец творения” и жил он в раю и всем было хорошо, а ему плохо, “каждой твари по паре”, а ему пары нет, заскучал Адам, сидит, нос повесил. Решил Господь сотворить и ему жену. Усыпил, и выпилил ребро. И все думают, что из адамова ребра сотворилась Ева и в Библии это написано, но всё было не так. Адамово ребро он положил на травку, но тут случилось пробегать Барбосу, схватил он косточку и пустился бежать. Бог за ним, но где ему, старичку, догнать Барбоса с косточкой?! Юркнул щенок в норку, только хвостик торчит. Изловчился Господь, поймал хвост, стал тащить воришку, тут хвост и оторвись, и уж никак было не ухватить разбойника. Осмотрел внимательно Создатель пушистый хвост и сказал: — “Хочу чтоб из собачьего хвоста сделалась женщина, пусть будет она Ева и знает своё место”. Так и сделалось.
..........
Мне нравились домашние хлопоты, бабушка называл меня пчёлкой”, а папа - “хлопотливый мангуст”. Вся хозяйственная возня доставляла мне радость, будь то уборка, мытьё посуды или постирушка. Чем больше меня хвалили, тем больше я старалась. Я была пироманом, любила растапливать печку. (Нетрудно сообразить, что грузинский художник Нико Пиросманишвили, был сыном “огнепопоклонника”).
По своему биологическому режиму я жаворонок. Засыпала вместе с курочками, зато и просыпалась с петухами. Ещё вечером всё готовилось для растопки. Щепочки, веточки и бумажки — сложены в корзинку, а утром, когда все ещё спят, я уже строила шалаш из сухого мусора и поджигала спичкой, потом наваливала хворосту с дровишками и, не отрываясь, смотрела в огонь, как в телевизор, какого в природе не было.
Я видела горящие города в снопах искр. Расплавленные моря с кипящей лавой и мельканьем золотых рыб. Исполинские горы с вулканами и раскалёнными вихрями. Головы царей в коронах из раскалённого стекла. Они плавились на глазах, превращаясь в драконов, с птичьими лапами, с иссиня-краснобелым опереньем. Это и были саламандры, живущие в огне.
Я боялась, что они вылетят из печки, и захлопывала дверцу. От резкого стука просыпалась бабушка, журила меня и начинала хлопотать, собирая нас в школу. Самое трудное было поднять сестру, она отбивалась, ревела, прятала голову под подушку, цепляясь за самый надёжный аргумент: Мне ещё семи нет”.
Она была “совой”. Вечером, когда я уже давно спала, она долго не угомонялась, и каждое утро горькие слёзы.
Мы ходим в школу за шесть “кубометров” (так в деревне назывались километры). Ночь, пУрга-вьюга. Ни луны, ни звёздочек. Мы ждём соседских ребят и Валькиного терьера Чубашку, точнее это он нас ждёт, он умная собака-почтальон у него язык длинный, как ремень, шерсть потёртая бурая смушка, росту он очень даже большого. На его широкую спину приторочена объёмная сумка для писем и газет. В совхозе ему выдадут свежую корреспонденцию. Мимоходом забежит он и в наш сельмаг, получит буханку хлеба, спичек и кое-какой мелочи по списку, сумку запрут на замок и он вернётся раньше нас к своему хозяину — деду Вальки Едрицова, а всеми уважаемый Яков Ильич всегда “горяч и в правде чёрт” — заберёт обмороженную буханку, а газеты и письма раздаст адресатам.
Утопая в снегу, мы переваливаемся по сугробам длинным гусем “из варяг в греки”, т.е. в совхоз. Ванька Девин и Варносый — мо горе, мой жених наречённый (самый большой малый, совсем почти без носа, одни дырочки) — громадные сани волокут с книжками в самошитых котомках, целой горой наваленных и верёвками перевязанных, чтоб не рассыпались. А сверху сестра моя шестилетняя сидит. Мороз “зажал жабры”, склеил ноздри и ресницы, и вся она платками замотанная, заиндевелая — спит-не-спит. Только вокруг рта по платку иней, как мох, висит-треплется. И хоть младшая из всех, — читать умеет, но ходить пешком не хочет: ляжет на снег и ноет: мне ещё семи нет”. Сначала её мальчишки на закорках таскали по очереди, а я в прибавку к своему портфелю тащила ещё чью-то сумку. Потом придумали возить в санях — всем стало легче и веселее.
Метель нас кувыркает, а мы идём и по-волчьи воем, чтобы настоящие волки боялись. Перед посёлком молчим, копим силу и распаляем вдохновенье. У Вовки Егорова лицо рябое, цвета гречневой каши, а зубы - скатный жемчуг, как опыт
ный регент он вступает первым, и рот у него уже трубкой стал. Берёт сначала тоненько, потом гуще и гуще и вот уж так завоет, что жутко даже нам. К нему на ходу прилепляются остальные и уже не останавливаются. Воем по-страшному, гулко с подвывом. А нас дюжина волчат, целая стая! Рёв метели и вой “волков” леденят кровь. “Домового ли хоронят, ведьму-ль замуж выдают?”
И в посёлке паника — светопреставление. Начинают собаки с цепей срываться — гавкать взахлёб, лошади и коровы на дыбки взвиваться куры и петухи базарить во всех плетушках. Бабы выскакивают с палками, орут и ругаются, а мы их не слушаем, воем вдохновенно в своё удовольствие.
..........
Я старше сестры на два года, читать научилась к семи годам ещё в Москве, а она, играя под столом, чтением овладела вслепую, пока со мной папа мучился. Никак я не могла постичь хитрую премудрость, хотя буквы давно знала и память была как “бээф”, — все сказки Пушкина наизусть запоминала с голоса. Бились со мной родители по-очереди, а я, погружаясь в пучину идиотизма, никак не могла понять, как буквы в слова складываются. Видимо я была дислектиком, с параличом левого полушария мозга, с торможением логического мышления.
Однажды к нам пришёл сосед — Валерка Шибаев, мой ровесник, давно умеющий грамоте. Он стал меня дразнить, что я дурочка, читать не умею, и подпрыгивая в мою сторону бочком-бычком, согнутым пальцем по голове постучал — и хоть он был выше и крепче меня я, разозлившись, хорошенько пихнула его, и закричала:
“Я умею читать!!” Схватила “Сказку о рыбаке и рыбке и начала пальцем водить по каждой строчке, по слогам имитируя самостоятельное чтение. Вдруг произошло чудо — сродни зрительной аберрации, у меня открылся третий глаз и я увидела как знакомые буквы слепились в знакомые слова, всё совпало и получилось, что я сама читаю. Это меня так восхитило, что я дочитала сказку до конца, забыв, что помню её назубок, а забиячливый Валерка, разочарованный и заскучавший, давно ушёл домой..
С тех пор я по специальности — ЧИТАТЕЛЬ. И если бы не было книг, не знаю, как бы я убила своё время.
..........
... Мама начинала преподавать в институте. Папа готовился к трудной “защите” репрессированного Достоевского. Он был человек неукротимых страстей, ни в чём не зная меры. Он любил Фёдора Михайловича.
Мы продолжали жить в общежитии, в двенадцатиметровой комнате, где по стенам висели связки смуглых перфокарточек, величиной в ладонь, с дырочкой посредине, исписанных тугим почерком, похожим на колючую проволоку. Нам категорически воспрещалось даже пальцем их тронуть, не то чтобы строить домики. Это и была папина диссертация.
С детских лет имя ДОСТОЕВСКИЙ внушало мне “священный ужас”.
Он был виновником семейных драм. Мама плакала, прижимая нас к себе, мы задыхались в жарких влажных объятиях и папиросном дыму. Она шёпотом кричала папе:- “Николай, ты погубишь семью! Меня выгонят из института! Дети не получат образования и будут дворниками! Мы умрём молодыми! Папа курил одну папиросу от другой и шипел:- “Дурак, зачем я женился на курице? Ты завалишь всю мою работу! У меня ещё не готово “Вступительное слово”! У меня ещё не сверены все цитаты! У меня защита во вторник!” Мама подводила итоги: — Ты у нас конечно, орёл - и тебя посадят в клетку, Грамолиных уже посадили, их сын в детдоме. Тебе Достоевский дороже семьи и детей!
В самом звучании этой фамилии выделялась частица ЕВСК, страшным людоедским смыслом. Это вползло в подсознание и я начала читать Ф.М. только в 20 лет. Первым прочитанным романом был, разумеется, “Идиот”.
..........
Маленькая комната была поистине топологической загадкой. Здесь умещалась куча мебели, как то: две кровати, где спали по двое, пианино Красный Октябрь”, куда на ночь раздвигалась походная раскладушка, где спал мамин младший брат — Николай Александрович Занковский — студент. Под раскладушку он прятал свой протез правой ноги, ампутированной в Аксубаеве. Стол, за которым работали трое взрослых и обедали впятером, ещё большой шкаф для одёжи, и два стеллажа с книгами до потолка. Остальное пространство было вразнобой, набито транзитными книгами: на окне, под кроватями, на шкафу, на пианино, на полу. Под столом мы с сестрой умудрялись играть в куклы.
Частенько у нас поселялись кто-нибудь из многочисленных сродников и кровников и тогда они спали на полу, ногами под стол. Летом, в домашних тапочках с Украины приезжали весёлые хохлушки, чтобы не уставая бегать по магазинам, всё было завалено узлами и кошёлками – это называлось – "тапочный десант". Пустое пространство комнаты, ограниченное потолком и стенами было мизерабельным и представляло фигурацию игрушечного лабиринта, где может запутаться рассудок. Прибавим к данному интерьеру отсутствие дневного света, лампочку Ильича, горящую с утра до ночи, и перед вами предстанет наша жизнь во всей своей полноте. В этой комнате мы прожили 20 лет.
..........
Я уже пошла в школу, стала чахнуть и перестала расти. Моя сестра пошла в рост и обогнала меня на полголовы. Вдобавок, у меня обнаружилось положительное "пирке" т.е. туберкулёзная предпосылка. Родители перепугались и по совету врачей отправили нас к маминой бабушке в Тучково, на свежий воздух.
Как ни странно, только уездная топонимика сохранила до наших дней имена дворянских поместий и фамилий: Тучково, Дорохово, Татищево, Голицыно, Салтыковка, Одинцово, Кокошкино и т.д., а также следы исторических событий — например, татарского нашествия: Карачарово, Новогиреево (как устарела эта новость, где они, эти “новые” Гиреи? Достались ли они нам от Тохтамыша?). Сохранились и особенные черты давнопрошедшей жизни. Например, Удельная — чьи же это были “уделы”? Эти исторические компендиумы многое помнят и многое говорят.
От советской эпохи останутся Электроугли, Москва-товарная и Путь Ильича....
..........
Наша бабушка Анна Андреевна Занковская с младшей сестрой моей мамы Верочкой и жили в этом барском особняке с лепниной, фальшколоннами, купальней и яблоневым садом. (“Ах, не забудь, что сад был зачарован”). При всей красоте усадьбы всё запущено и убого. Следы былого великолепия тревожили воображение, и порой всё представлялось в сиянии и роскоши далёкого прошлого. Призраки невообразимой жизни с красавицами и кавалерами, из старинных книг с картинками, часто доводили меня до слёз и тоски. Я забывалась до того, что однажды воочию увидела на разрушенном горбатом мостике, над прудом, старого господина в белых локонах парика и лазоревом камзоле. Он приподнял свою шляпу, и церемонно поклонившись, послал мне воздушный поцелуй. Послышались нежные свирели, я тоже послала ему ответный поцелуй, длиной в триста лет, всё отразилось в чёрной воде и растаяло.
...А было так давно, у Анны Леопольдовны
Кто строил этот дом и был насмешкой зол?
И долго одевался он, в лакеем поданный,
Деревьями расшитый бархатный камзол...
Я осталась одна у зловещего пруда, где, как говорили, на дне лежали убитые немцы. Я была благоразумной восьмилетней девочкой и никому кроме бабушки и нашей библиотекарши Липочки об этом не рассказала.
Тётя Вера была энергичная, ещё незамужняя девушка раскосой киргиз-кайсацкой наружности, непохожая ни на мать, ни на отца. По рассказам бабушки в нашем роду в каждом поколении неожиданно возникал какой-нибудь экзотический азиат, сохраняющий черты скуластого Востока, наглядное доказательство татаро-монгольского ига. Верочка доучивалась в педагогическом институте заочно. Она и построила после войны начальную школу в совхозе. Школа была маленькой из кирпича, (она и сейчас стоит у дороги напротив церкви, сделавшись сельмагом) два класса да учительская - двух печек хватало отапливать её.
Наша тётка была не только основателем, но и директором, истопником, сторожем, уборщицей и единственной учительницей всех четырёх классов. Работала в две смены. Часто ночевала в школе. По субботам матери и бабки учеников приходили мыть некрашеные полы, их скребли еловыми ветками с дресвой т.е. с крупным песком, они были чище стола и мы ходили в носках.. воздух был хвойный, как в лесу... Ретирадное место, классического образца, располагалось во дворе, под яблонькой.
..........
Я люблю деревенскую тишину с оркестром “бессловесных тварей” — лай, кукареканье, ржание, мычание, скрип саней и лошадиный “цок” по ледяным колмышкам.
На избах, в кирпичных трубах, стоят дымы розовые с чёрным окаёмом, как живые деревья, уходящие в небо.
Перебулгачив весь посёлок, окоченевшие и красномордые мы, наконец, вваливались в школу. Сбросив валенки для просушки у жаркой печки, усаживались за парты по двое.
Нас встречает Зина Королёва, наша "санитарка". Девятилетняя разумница, похожая на серовскую “Девочку с персиками” была сирота без матери и жила с отцом-фронтовиком, одноногим инвалидом.... Через плечо Зины перекинута сумка с красным крестом, в ней лежит накрахмаленное полотенце и большой частый гребень. Зина подходит к первой парте и расстилает белоснежное полотно. Начинается гигиеническая процедура, по накалу страстей равная футболу. Вычёсывались поголовно все. Виновато склонённая голова и Зина замедленно водит гребнем по лысине мученика, стриженного под “Котовского”. Эта мужская стрижка "под ноль с чубчиком" - уходит корнями в Киевскую Русь, такую носил Святослав и все его современники, а позже Тарас Бульба с сыновьями, со всеми запорожскими казаками - "оселедец" и усы вниз подковой.
(Сложнейшие отношения между паразитами и их хозяевами превосходят воображение всех фантастов. Ещё бы, они появились за 300 миллионов лет до человека!) И сыплются “бекасы” и “мустанги”, т.е. вошки и блошки, “чесомый” их быстро щёлкает ногтем. Плотное кольцо болельщиков хором ведёт отсчёт. Белый холст пестреет на глазах, обойдя почётный круг, полотенце превращается в чёрно- красное полотно американского абстракциониста Джексона Поллака. Был и свой “писарь” Галя Федосова с тетрадкой, куда записывалось количество насекомых на каждую душу. Были, конечно, и свои чемпионы. Назавтра полотенце вновь сияло яркой белизной.
Ещё Зина проверяла чистоту рук и ногтей, ушей и воротничков. На старых платьях и замурзаных рубашках должны быть белые воротнички, таково было постановление РОНО. При всей бедности и антисанитарии оно исполнялось.
- Федя, у тебя кровавые цыпки, надо суше вытирать руки полотенцем и мазать постным маслом!
- Уменя нет полотенца....
- ?
- Мамка вытирается подолом, а я у печки сохну.
..........
В нашем классе было четыре Гали — Носова, Девина, Галкина и Федосова. Были и другие имена, исчезнувшие, как мамонты: Клава, Сима, Зоя, Лида, Рая, Тоня, Зина. Вот вымрут последние старые Галочки и перестанут летать на российском небосводе, но всё возвращается “на круги своя? ” и они когда-нибудь вернутся.
Мужские имена были всё те же: Коля, Саша, Юра, Вова и т.д. Это одно из убедительных доказательств благородной консервативности мужчин. Зато в Москве у девочек встречались Римы, Риты, Стэллы, Столины, Марлены и т.д. а у мальчиков изредка -Эдики и Артуры. Вообще женские имена, как и моды имеют склонность часто обновляться, в них сильнее эстетическое начало и жажда перемен....
..........
Вера Александровна звонит в медный колокольчик, урок начинается. На столе появляется большая квадратная коробка с непонятной надписью “Глобус физический”, изобретение древнегреческого философа Анаксимандра. В этот день мы увидели земной шар, он был голубой и крутился. Это произвело впечатление. Мы выразили его бурно, как папуасы. Нюрка Есипова закрыла лицо руками и заплакала. Ванька Девин стукнул её по голове букварём, а Витька Кондратенко вскочил на парту и засвистел в два пальца, как соловей-разбойник. Шум, гам, смехи, крики, слёзы, уже кто-то кого-то толкнул и расквасил нос...
- Вера Александровна, а Валька Едрицов ругнулся “по-матушке - фискалит Галька Федосова.
Тетя Вера быстро умела наводить порядок в своём беспокойном хозяйстве: Ванька, Витька и Валька за ухо разведены по углам, наступает тишина, урок продолжается.
В классе два ряда парт, в первом ряду сидят неграмотные первоклашки, сопят, скрипят пёрышками, пишут палочки. В соседнем ряду, третьеклассники читают наизусть басню Крылова “Ворону и лисицу”. Услышав 15 раз поучительную историю про хитрые интриги в мире животных, надо не надо, запомнишь на всю жизнь. “Хочешь знать людей, изучай Брэма и русского Лафонтена” — говорил наш приятель Гена Снегирёв - детский писатель.
Над классной доской висит большая репродукция в раме. Это картина передвижника Степанова “Журавли улетают”. Позже я увидела её в Третьяковке и удивилась, что она такая маленькая, в школе она казалась мне громадной. Все любовались осенним небом с журавлиным клином и белоголовыми босыми ребятишками...сегодня они сидели за партами в нашем классе.
Когда я вернулась в Москву и пошла в столичную школу, сидя за партой, созерцала совсем другой пейзаж: над доской в золочёных багетах, по центру, висели отцы народов в окружении великопостных членов политбюро. В деревенской школе они висели за спиной. Это было умно!..... “Но пыль от них уже улеглась...”
..........
На перемене все бегали во дворе. Мальчишки прыгали, как одноногие инвалиды, отрабатывая технику “расшибалки. С невероятной быстротой подкидывая тяжёлую “мохнушку” то правой, то левой ногой.
Внутри этого кляпа была вшита свинчатка, снаружи обшитая мохнатой ветошью. Они играли и считали, успевая зыркать по сторонам, следя за конкурентами. Ещё была игра “клёк”, подобие городков, но с одной битой – длинной палкой. Другая – короткая, “битка”, её выбивают из нарисованного квадрата. Эта игра на “выживание”. Проигравшего кладут на сложенные длинные “биты”, садятся на него верхом, он вопит от боли и все хохочут. Зимой разбивали носы крепкими снежками. Нашим мальчишкам была свойственна сумасбродная отвага, они дрались, как ястребы до “кровянки”. Мы были дети войны.
Девочки играли в “салочки”, водили хороводы и “ручейки”, менялись тряпочками, фантиками и цветными стёклышками.
Москвичей в классе всего трое: мы с сестрой и Женя Шувалов, ученик третьего класса, внук нашей фельдшерицы Ольги Дмитриевны, высокой и седой дамы с мужскими морщинами на женском лице. “По морщинам, как подстрочнику, можно прожитую жизнь читать.” О его родителях ничего не было известно, во всяком случае даже тётя Вера ничего о них не знала. Женечка был мальчик редкой красоты и кротости. Лицо его было чистым и светлым, как солнечный зайчик, ему было девять лет. Учился он лучше всех, никогда не баловался и не важничал. Из картона и фанеры искусно мастерил модели самолётов и кораблей.
Его любили все. Я тоже любила, но тайной любовью. Он сидел на второй парте во втором ряду, я в первом, на последней парте — и, затаив дыхание, не сводила глаз с его стриженого затылка, с маленького кустика на макушке, похожего на султанчик ананаса. Когда его вызывали к доске и он, покраснев, выходил к столу, моё сердце оглушительно расширялось и билось как птица в клетке, я глохла от собственного сердцебиения и всем своим существом мечтала только о том, чтобы он посмотрел на меня: "Cейчас я с грохотом уроню книгу с парты и ОН обернётся. Я буду громко смеяться с Клавой Заморёновой и ОН удивлённо поднимет брови и улыбнётся мне. А на перемене я быстрей всех побегу по школьному двору и Он будет смотреть на меня. Ещё я могу залезть на самую макушку старой черёмуху и Он будет волноваться за меня".
Я всё так и делала и все обращали на меня внимание, все - только не он. Я страдала. Я сходила с ума. Я сохла. Я плакала под утро потому, что видела его во сне. Через год я переписала "письмо Татьяны" и только в мечтах мечтала передать ему, зная, что никогда не посмею протянуть ему исповедь, сложенную солдатским треугольником. Всю зиму я носила его в портфеле, воображая себя Татьяной Лариной, пока оно совсем не истрепалось. Я сожгла его в печке. Мы никогда ни о чём не говорили, только красноречиво переглядывались. “Чем труднее молчать, тем стыднее нарушить молчание”. Мы могли говорить только о любви, но о любви мы не могли говорить. Много было романов в моей жизни, но такой напряжённый и невыразимый, лишь однажды.
Женечка стал лётчиком. Ольга Дмитриевна давно покоилась на деревенском кладбище, когда он разбился в своём самолёте, оставив молодую вдову. Его сын осиротел, ещё не родившись, а Женя стал отцом через две недели после смерти. Его реабилитированные родители и жена с сыном жили в Москве.
Я слышу неслышную музыку, когда думаю о тебе и твоя душа ласкается к моему плечу и я не могу её обнять.
...Печаль моя светла...
..........
В посёлке была библиотека и единственная библиотекарша, незабвенная Олимпиада Лукьяновна — Липочка. Когда-то у неё был отец — акцизный чиновник, и мать из купеческой фамилии в Туле. С золотой медалью Липочка кончила гимназию перед революцией. Теперь она одинокая старуха лет пятидесяти (в моём тогдашнем понимании возраст мафусаиловый. Сейчас я старше на десять лет).
Она жила на своём рабочем месте — между книжными стеллажами. За печкой стол с самоваром. В углу диванчик и сундук. В сундуке громадный бархатный альбом с фотографиями невероятной толщины, палевых и смуглых с золотыми виньетками, затёртыми временем — барышни с бантами, гимназисты в фуражках с высокой тульей, дамы и господа в шляпах, из “бывших”. Частенько я рассматривала дорогие для неё лица и слушала печальные истории о каждой судьбе: кто-то пропал навсегда, кто-то погиб в революцию, а кто-то умер от голода, или был убит на войне. И получалось, из всего толстого альбома осталась в живых одна моя библиотекарша.
И долго я смотрела на портреты,
Где были молодые удальцы, расстрелянные дедушки мои
И бабушки, ещё совсем девчонки, держались за старух иных веков
На их коленях замерли собаки, чей прах не существует на земле…
У них от предков оставались фамильные портреты, старинная мебель, столовое серебро, а у нас мифические “жировки” и хлебные карточки, чашки с отбитыми ручками и рваные галоши.
..........
Липочка была безбровая, как Джиоконда, носила диковинный чепец с лентами и кружевами, похожий или на убор пиковой дамы, или на кочан капусты — секрет чепчика всем был известен, это был своего рода — парик, она страдала таинственным облысением, голова была гладкая, как яйцо.
И, конечно, она была мечтательницей. Едва я входила в библиотеку, дверь запиралась на щеколду и мы шли за печку к самовару, выпить чаю — прополоскать кишочки, а напившись чаю, учила она меня между стеллажами танцевать “коробочку” — старинный танец, с приседаниями и кружением. Потом мы опять сидели у самовара и она опять мне рассказывала о всякой старине. Я слушала её рассказы о гимназии со строгими наставницами, о невинных проказах маленьких девочек, (вроде розовых бантиков, тайно пришитых на изнанке школьного фартучка, что грозило наказанием). О бойких гимназистах с записочками и стишками. Прелестных стишков она знала множество. Одно ирокомическое она часто цитировала:
Вместе с Софи на борту пакетбота
Плыл лейтенант черноморского флота
Перед Софи он вертелся, как чёрт
И завертевшись свалился за борт.
Вдруг, перед ним, приближаясь, мелькнула
Пасть распахнувши большая акула.
Но лейтенант оказался не прост
Он над акулою кортик занёс.
Это увидев вскричала Софи:
Рыбу ножом! Лейтенант, - это фи!!!...
Дальше я не помню, знаю только, что акула его проглотила, потому, что он выбросил кортик, вспомнив, что рыбу за столом не режут ножом. Это мне объяснила Липочка.
Потом мы опять пили мятный чай с кипреем, и она приговаривала: “чай заласкает до смерти”, и, подперев свою кружевную голову пухлой ручкой, мечтательно закатив глаза, Липочка, томно вздыхая, спрашивала: — “Неужели есть страны, где женщин похищают?” и сама же отвечала — “Есть, на Кавказе!”
Я помню один рассказ о посещении её отцом Нижегородской ярмарки:
“Мой отец приехал из Тулы в Нижний Новгород на Макарьевскую ярмарку. Погулял по городу, потолкался у прилавков и вечером пошёл в цирк.
Первым номером был штангист с пробором и в почтаниках. За ним разноцветные клоуны с трудом тащили громадную штангу. Силач рванул штангу на грудь. Потея, краснея и синея стал поднимать её над головой. Мышцы на руках и груди стали похожи на выкрученное бельё, ноги превратились в страшную мускулистую анатомию, и вдруг, штанга полетела в зрителей, они дружно ахнули и шарахнулись в стороны. Неподъёмный снаряд оказался резиновой игрушкой. Клоуны, взрывая тырсу (опилки, смешанные с песком), тузили друг друга и кувыркались. А штангист вынул большой платок и улыбаясь стал утирать обильный пот. Всем было очень весело.
Потом появилась роскошная дама в белом манто и голубой шляпе с розами. Она закружилась, и манто стало рассыпаться мелкими кусочками и они побежали по арене в разные стороны. Это оказались живые белые мышки, сцепленные лапками и хвостиками. А дама в длинном розовом платье кружась, и кланяясь, уже удалялась в сторону выхода и мышки бежали за ней следом. Зрители смеялись и прыгали от восторга.
Всех поразили слоны. Эти "живые горы" многие видели впервые. Великаны были украшены, как индийские раджи. Расшитые бархатные попоны и шапочки в драгоценных самоцветах с султанами из павлиньих перьев. Только знаменитые бивни у них были вырваны для безопасности и морщинистые щёки ввалились, как у стариков. Их дрессировщик в чалме и золотых туфлях с загнутыми носами, взмахивал шамберьером и королевские слоны сгибались на колени, и ползли друг за другом вокруг арены, засыпанной рыжей тырсой. Нельзя сказать, что этот номер понравился публике. Во первых им было жалко слонов. А во вторых их просто надули: афиша обещала большими буквами неслыханный трюк: - "СЛОНЫ – КАНАТОХОДЦЫ ПОД КУПОЛОМ ЦИРКА.
За слонами появился рыжий фокусник-иллюзионист в полосатом трико. Он, как гладиатор, бросился грудью на обнажённый меч и зрители увидели рукоятку у сердца и длинное лезвие, торчащее из спины. Вдруг, откуда ни возьмись, выпорхнула маленькая балерина в пышной юбочке и, вскочив на блестящее лезвие, стала высоко подпрыгивать и вертеться в воздухе, каждый раз отталкиваясь ножками от острого меча. Фокусник и девочка беззаботно улыбались и люди заставляли себя не верить собственным глазам, прекрасно понимая, что это очень искусный цирковой фокус.
А после весёлого Жакомино, уморившего детей и взрослых, на арену вышел борец-богартырь. Он стоял во всей своей красе, играя мускулатурой. Зрители, разинув рты, дивились его силе. Он вызывал смельчаков сразиться с ним в борьбе. Все молчали, никто не отваживался побороться с этаким детиной.
Богатырь всё расхаживал по ковровой дорожке и задорил публику. Никто не хотел рискнуть. Тогда он объявил: — “Кто померяется со мной силой и победит меня, получит сто рублей серебром!” Цирк ахнул.
Тогда за 8 рублей можно было купить корову и за три копейки курочку. Ропот прокатился от арены до галёрки. Оживление и смех было ответом на такой вызов.
Вдруг, с верхних рядов поднялась громадная женщина, в платке, в длинной юбке, в лаптях и в бусах — было понятно, крестьянка... Аршинными шагами она приближалась к богатырю. Зрители привстали с мест — всем хотелось видеть, что будет дальше. Появился ковёрный клоун и бросил монету.
Борцу выпало начать бой. Он принял позицию и нанёс бабе сокрушительный удар под дых. При этом он задел бусы и они взлетели под купол. Она охнула, закачалась, но устояла. Публика выразила восхищение криками и свистом. Великанша, расставив руки, медленно приближалась к борцу. Он нагнул свою бычью шею и головой пошёл на неё и женщина двумя руками сжала его голову. Народ замер. Послышался хруст костей, из треснувшей головы брызнули мозги, и богатырь рухнул замертво к ногам победительницы.”
(продолжение следует)