ПОД ЗНАКОМ ЧЕХОВА
07-03-2006Юрий Ищенко принадлежит к плеяде “шестидесятников”. Разумеется, условно: как большой художник он шире рамок своего времени. В его музыке никогда не было ничего площадного, ложно-демократического; не было и зауми. Здесь Пушкин и Чехов глядят друг на друга сквозь призму венской классики. Голос мастера негромок. Настоящее чудо, живой родник посреди бурелома в гибнущем лесу. Он не засыпан листвой, не превращен и в бювет. По камерности, глубине и прочно хранимой тайне эта музыка напоминает голландскую живопись, Вермеера, его “Женщину, взвешивающую жемчуг”. Хочется, чтобы она звучала чаще, наполняя собой лучшие залы мира. Уверен: со временем так и будет.
Помните, у Тарковского в “Ностальгии” Горчаков приходит к Доменико, чтобы узнать, для чего тот запер жену и детей в доме, не позволяя им носа выказать на свет Божий? Вместо того чтобы спрашивать, Горчаков молчит. Странное дело: в конце концов, молчание становится красноречивей слов. Разговор происходит как бы “поверх” речи; именно тогда Доменико доверяет Горчакову тайну спасения мира...
Нечто подобное произошло с автором этих строк. Какие журналистские выкрутасы нужны, чтобы в пяти абзацах дать верный портрет мастера? Вызвать признанного, в общем, человека, профессора, лауреата премий (эх, не клеится к нему доска почета”!) на откровение и неизбежную при этом ламентацию? Заставлять его произносить высокие слова? Или, наоборот, провоцировать на брюзжание? Что скажет он о себе, об эпохе? Он ведь нотами, звуками обо всем говорит. Намучимся мы оба: он от лжи отвечать, я от лжи спрашивать, вот и все.
Истина: этот человек никогда не упражнялся в расталкивании ближних локтями. Знаю об этом не только по тому, что рассказывали (хотя и по тому тоже), музыка донесла. О, эта музыка! Бывает, видишь композитора — и интеллигентного, и умного, и всепонимающего, а станут исполнять его сочинение — и будто крышку с кастрюльки срывает, а там такой аромат... ох, лучше бы и не приближаться.
Я вам открою маленький секрет: все это антикоррозийное (от лжи) покрытие у Ищенко — от Чехова. Есть у Чехова рассказ, герой его — архиерей (по сути, церковный чиновник, из высшего духовенства), которому и его положение, и вся церковная деятельность не дают окончательного удовлетворения и который сквозь этот “футляр” стремится прорваться к подлинному смыслу жизни. Он не уверен в правильности регламента, который определяет его жизнь, тяготится этой оболочкой. И когда больной архиерей поет в храме, все неосознанно понимают близость, дыхание смерти и начинают рыдать. Может, это и есть формула музыки — вызвать в людях память о смерти, явив хрупкость человеческой оболочки и беспредельность того, что простирается за ней.
Юрий Яковлевич написал много произведений “под знаком Чехова”. Иные из них — чеховские в буквальном смысле. В начале 70-х опера “Верочка” (по рассказу Антона Павловича) очень выделялась из общего оперного массива камерностью, каким-то особым благородством тона. В 1989 году Ищенко заканчивает клавир оперы “Водевиль” (по новелле “Страх” с использованием фрагментов “Рассказа неизвестного человека”). Последняя из опер, “Дядя Ваня”, написана в 1996 году. Ее исполнение рассчитано на два вечера. Здесь в музыку введена звуковая монограмма писателя — a-c-h-e-h. Интересно, что, в отличие от монограмм Баха (b-a-c-h) или Шостаковича (d-es-c-h) с их крестообразной графикой и обостренной интонацией, монограмма Чехова звучит как мелодическая фраза песенного происхождения (в данном случае ля минор). По синопсической шкале Римского-Корсакова, цвет ля минора розоватый, напоминающий отблеск вечерней зари на снегу. В этом определении важна не только цветовая приглушенность (розоватый, а не розовый), но и эмоциональный оттенок: вечерняя заря окрашена в грустные тона, она преддверие сумерек. Не так ли звучит в нашем восприятии чеховская проза?
Приблизительно сто лет разделяют Юрия Яковлевича и Антона Павловича. Эпоха Чехова еще была напоена иллюзиями: если сделать “то-то”, будет “это”. Время требовало скерцозности, въедливости, фельетонного мышления. Писатель раскрывал подлинный характер явлений, считавшихся серьезными, важными: поглядите, это же фантик, мыльный пузырь. Доктор Чехов знал многое не только о человеческом теле, но и о душе. Почти каждый его рассказ — предостережение: не пользуйтесь готовыми формулами, не ленитесь трудиться, чтобы не впасть в пошлость, а то и куда похуже. ХХ век подтвердил его правоту: выяснилось, что если ты подставляешь левую щеку, получив по правой, это еще ничего не означает; важно, что ты при этом думаешь. Вот почему, собственно, Чехов и настаивал на относительности, подвижности всяких человеческих норм, считая их только ступенями к чему-то высшему, далекому от нас, едва предугадываемому нашим сознанием.
И вот — новое столетие. И видим, что Чехов оказался очень прозорливым писателем. Его бытовые сценки, с виду простецкие истории, эта анамнезическая “краткость — сестра таланта”: все просто, а загадок — мешок. Прикоснемся только к одной из них, самой фундаментальной: Чехов и Бог. Казалось, все более или менее ясно, а, поди ж ты, не ясно ничего. Говорят, Чехов был атеистом, а ведь это один из самых глубоких христианских писателей. Во всяком случае, чеховский разум истово искал Бога, не желая быть верующим “на всякий случай”. По словам Бунина, Чехов “много раз старательно и твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор. Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное: “Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт”. Главное здесь, кажется, то, что для Чехова равно допустимы оба мнения. Обе точки зрения возможны: объект мысли является феноменом такой сложности, что может быть описан только при помощи двух полярных характеристик.
Более поздняя запись в дневнике Чехова подтверждает и уточняет сказанное: “Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его”.
Иными словами, главной ценностью оказывается процесс прохождения самого поля и, конечно, человек, взявший на себя этот труд. Не случайно символом свободы, которую только на пороге смерти обретает герой “Архиерея”, оказывается именно поле: “А он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!” Так перед ликом вечности человек отряхивает со своих ног все, что связывало его: сан, условности, житейскую суету.
И еще один важнейший текст на эту тему — письмо Чехова к Дягилеву 30 декабря 1902 года: “Религиозное движение, о котором вы пишете, само по себе, а вся современная культура сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первой нельзя. Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, быть может, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя бы в далеком будущем человечество познало истину настоящего Бога, то есть не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре... А религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает”.
Таким образом, задача современной культуры, по Чехову, переносится в сферу движения — движения с напряжением всех душевных сил к познанию “истины настоящего Бога”, движения в громадном поле... Именно такова музыка Юрия Ищенко; она тоже создает это поле, в котором иногда сквозит до костей пронизывающий ветер, а иной раз мягко шуршит трава. Даже поздние его произведения свежи и бодры, будто написаны юношей. А знаете, почему? Они рождены свободой и вдохновением, а не скроены из того, что уже однажды было в употреблении: готовых фраз, драматургических решений. А вдобавок — омыты юмором, точно прибоем, перебирающим камушками идей. Такого теплого, шаржевого, шершавого, сугубо чеховского юмора больше не найдешь ни у кого в современной украинской музыке. Ракушка? Скорлупа? Скорее, игра! Та самая мандельштамовская “игра детей с Отцом”, что пронизывает мироздание, уже искупленное и прощенное две тысячи лет назад.
Слушая музыку Ищенко, невольно задаешься вопросом, опасным, как хищный тропический цветок — ловец насекомых. Поддашься, пойдешь чуть дальше в своих рассуждениях, того гляди, скатишься вниз; сомкнется над твоей головой небо, и заключит тебя в тюрьму твой же ответ. А вопрос такой: что же все-таки лежит в основе искусства? Красота ли? Правда? Мыслимо ли одно без другого? Вот как отвечает на этот вопрос Антон Павлович: не принимай всего на веру, точнее, не примеряй веру другого на себя; не рядись в чужие личины, будь собой, иди совестливо по полю жизни, не нарушая великого порядка, — и дастся тебе и правда, и красота в твою меру. А все, не добытое трудом, — мертво, однобоко и плоско. И действительно ведь: окостенела правда, лишенная гармонической красоты. Красота же без ориентиров — Бодлеровская падаль, гниение. Должно быть, истина отражается в красоте так же, как солнце — в капле росы или дождя, и мы уже не мыслим эту каплю без солнечного блика. Вот и кристально чистая музыка Юрия Ищенко, кажется, согрета солнцем.