ГОМЕРОВСКОЕ РОДСТВО ПОЭТОВ

10-07-2006


[Перевод с греческого Галины Ивановой]

Продолжение. Начало в 491 от 03 сентября.

 

Галина Иванова и Алексис Парнис

В декабре 1962 года я вернулся в Грецию. Между тем, Остров Афродиты” был запрещен в Советском Союзе по распоряжению сверху. Об этом сохранилась даже запись А. Твардовского на его календаре: “Сняли пьесу А. Парниса. Звонил Юрий Лукин, звонил Кулешов и т.д.”. Этот запрет явился частью шантажа, задуманного с целью моего политического уничтожения вслед за Никосом Захариадисом и тысячью других греческих политэмигрантов в Ташкенте. Я воспользовался тем, что в Греции собирались ставить “Остров Афродиты”, и уехал на родину вместе с женой и двумя детьми, имея лишь 400 долларов в кармане (столько валюты мне разрешено было взять с собой).

Моим последним литературным “творением” на советской земле было письмо к официальным властям с просьбой разрешить мне немедленно покинуть страну. Я направил его лично Шелепину, председателю КГБ СССР, с которым познакомился на Варшавском фестивале еще в те времена, когда он был Первым секретарем ЦК комсомола. Копии я послал Твардовскому, Симонову и Полевому.

А совсем недавно, в 1998 году, это письмо нашла Ольга Твардовская в архивах своего отца, которые она готовила к публикации, и прислала его мне. Я был очень этому рад, так как свою копию я потерял. Перечитав его через столько лет, я почувствовал, что мог бы подписаться под ним и сегодня, не изменив ни единого слова. В своем пространном послании я четко и недвусмысленно изложил всю трагедию греческих политэмигрантов и указал на моральную ответственность советского руководства, которое когда-нибудь очень дорого заплатит за свой произвол. (Может, я был ясновидящим?).

Что же касается меня и всей моей дальнейшей жизни, то с самых первых дней моего счастливого возвращения на родину (в 1963-64 годах мою пьесу играли одновременно в трех театрах, что было большой редкостью для такой маленькой страны) я начал сознавать, что, несмотря на любовь к родной земле и неразрывную связь с ней, я никогда не смогу оборвать нити, соединяющие меня с Россией - колыбелью моей литературной карьеры. Ведь именно в этой стране я сформировался как художник и как личность. Конечно, в юности, участвуя в движении сопротивления, я писал для партизанской газеты совсем еще незрелые “боевые” стихи и рассказы, в которых проглядывали зачатки литературного дара. В то время они больше напоминали детское лепетание, еще не облаченное в приемлемую словесную форму. Впервые же я ощутил себя профессиональным поэтом в 1951 году, когда в “Литературной газете” в переводе на русский язык была опубликована моя поэма, посвященная Назыму Хикмету, великому революционеру и моему другу, начавшему в те годы международную кампанию по освобождению греческих политзаключенных. Именно благодаря этой публикации я познакомился с Константином Симоновым, главным редактором Литературки”, который через четыре года написал статью обо мне в Большой Советской Энциклопедии.

В то время я учился в Литературном институте им. М. Горького, который, несомненно, сыграл огромную роль в моем образовании. Но все же не главную. Самое большое, определяющее значение имел для меня сам воздух русской духовной жизни, ее атмосфера, история, традиции, этический и моральный кодекс литературы Толстого, Достоевского, Чехова, которая еще со времен Пушкина представляла собой “государство в государстве” во все эпохи и при всех режимах. И с этим “государством в государстве” я начал знакомиться с первых же дней моего приезда в Москву, когда поселился в общежитии Литературного института в Переделкино. Из окна моей комнатушки можно было разглядеть сквозь еловые ветви дачу Пастернака. Борис Пастернак подружился с моей двухлетней дочуркой Электрой еще до того, как я с ним познакомился. Малышка часто выходила за калитку и заводила разговор с прохожими. И вот однажды я увидел седовласого очень приятного мужчину, который покорно тянул за собой санки, на которых, как принцесса, восседала моя малютка. Это был Пастернак. С тех пор я начал встречать его в здании Литфонда у телефонного автомата, куда мы оба приходили звонить в Москву. Довольно часто я видел там и Корнея Чуковского, Каверина, драматурга Погодина. Изредка - Федина, Симонова, и даже Фадеева…

Однажды, когда мы оба стояли в очереди к телефону в коридоре Литфонда, мой любезный седовласый сосед со смуглым средиземноморским лицом продекламировал мне… Гомера! Он объяснил мне, что в дореволюционной гимназии древнегреческий был обязательным предметом. Я тогда еще плохо знал русский язык, русскую поэзию и, в частности, его стихи. Я попросил одного своего сокурсника рассказать мне подробнее о Пастернаке. “А, это исписавшийся поэт тридцатых годов, - махнул рукой тот, - он давно уже не печатается”.

Через несколько лет развитие событий покажет, что выражение “исписавшийся” никак не могло относиться к тому Пастернаку, которого я видел в 1951 году. Просто он находился тогда в творческой изоляции, что было столь типично для русской литературы. (“Наедине, на стороне/Родился эпос в тишине”, - как он писал в своем стихотворении.) И тут же приходят на ум строчки из поэмы Твардовского “За далью - даль”:

…Когда в безвестности до срока,
Не на виду еще, поэт
Творит свой подвиг одиноко,
Заветный свой хранит секрет;

Готовит людям свой подарок,
В тиши затеянный давно, -
Он может быть больным и старым,
Усталым - счастлив все равно.

И даже пусть найдет морока -
Нелепый толк, обидный суд,
Когда бранить его жестоко
На первом выходе начнут, -

Он слышит это и не слышит
В заботах нового труда,
Тем часом он - поэт, он пишет.
Он занимает города.

И будто в продолжение этого стихотворения, на той же волне Пастернак развивает свой морально-аскетический кодекс настоящего творчества:

Быть знаменитым некрасиво
Не это поднимает ввысь,
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.

Цель творчества - самоотдача,
А не шумиха, не успех,
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех,

Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.

И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.

И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать не зги.

Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.

И должен не единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только - до конца.

В октябре 1958 года, когда разразился скандал с “Доктором Живаго”, громкоговоритель, установленный на крыше Литфонда и развернутый в сторону дачи Пастернака, извергал “постановления” и “гневные осуждения в его адрес. Это была своего рода артиллерийская стрельба “по своим”.

А разве сам Твардовский в свое время не подвергся такому же обстрелу “своими”, переживая семейную трагедию? Он отразил это в своем превосходном стихотворении “По праву памяти”.

Я прочитал его уже в Греции, откуда следил за всем, что происходило в русской поэзии, покупая все выходящие в СССР газеты и журналы. Великий русский поэт впервые говорил так открыто о несправедливой высылке своего отца, крестьянина с мозолистыми руками, преданного советской власти, считавшего, что его забрали по ошибке, и надеявшегося на скорую реабилитацию, когда его везли в телячьем вагоне за Урал навстречу кошмару вместе с настоящими, по его мнению, кулаками, то есть подлинными врагами советской власти.

От их злорадства иль участья
Спиной горбатой заслонясь,
Среди врагов советской власти
Один, что славил эту власть…

Именно здесь кроется вся абсурдность трагедии отца и сына, равно как и сотен тысяч других жертв сталинских репрессий, считавших себя законопослушными гражданами и верными сталинцами. Они свято верили, что случайно оказались в списке врагов народа: как говорится, лес рубят - щепки летят. В конце концов, сын сосланного “кулака” мог спокойно жить и успешно делать карьеру, огражденный объявленной тогда догмой, что сын не отвечает за своего отца, догмой, довольно быстро опровергнутой “отцом народов” и КГБ. Твардовский два раза был отмечен Сталинской премией по литературе, а позже и Ленинской премией, стал депутатом Верховного Совета, но одновременно он оставался заложником власти с невидимой удавкой на шее. Когда наступила гласность и люди начали говорить открыто, оказалось, что при советском режиме не было буквально ни одной известной личности, не имевшей “удавки в душе” (К. Симонов в своей книге “Глазами человека моего поколения” признается, что еще в детстве он стал свидетелем ареста своего отчима, военного, очень порядочного человека).

Сборник стихов “По праву памяти” потряс меня, поскольку, кроме всего прочего, он оживил во мне тот давний инцидент на Белорусском вокзале и последующее великодушное отношение ко мне Александра Трифоновича. Он ушел из жизни, но сама его жизнь является еще одним подтверждением слов Пушкина, что “гений и злодейство несовместимы”. Это изречение действует по праву наследства как непреложный закон в необъятном “государстве в государстве”.

Действительно, Аркадий Кулешов вовсе не преувеличивал, когда назвал Твардовского “благородным и демократичным принцем поэзии”.

Твардовский завершил свою разоблачительную книгу По праву памяти” в 1969 году. В ней он безжалостно бичевал сталинское общество времен его молодости.

Ясна задача, дело свято, -
С тем - к высшей цели - прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком,

пишет он. И продолжает:

Кто прячет прошлое ревниво,
Тот вряд ли с будущим в ладу…

В конце концов цензура не допустит ее издания, и поэма выйдет целиком только в 1987 году на страницах журнала “Знамя”.

Зато и впредь как были - будем -
Какая вдруг ни грянь гроза, -
Людьми из тех людей, что людям,
Не пряча глаз,
Глядят в глаза.

Так заканчивается поэма, которую он так и не увидел опубликованной при жизни.

Тем не менее, надо заметить, что он с приличным опозданием заговорил о своем тяжелом прошлом, по сравнению с другими писателями, выступившими с критикой существующего строя. Солженицын, несмотря на всю свою любовь и уважение к Твардовскому и его работе (он всегда с благодарностью принимал советы во время издания своего “Ивана Денисовича”), относил это опоздание к слабым сторонам поэта. Я думаю, что для греческого читателя будет интересной характеристика Твардовского, данная Солженицыным на страницах его автобиографической книги “Бодался теленок с дубом”.

“В сердце Твардовского, как наверно во всяком русском да и человеческом сердце, очень сильна жажда верить. Так когда-то вопреки явной гибели крестьянства и страданиям собственной семьи он отдался вере в Сталина, потом искренне оплакивал его смерть. Так же искренне он потом отшатнулся от разоблаченного Сталина и стал верить в новую очищенную правду…”

В эпоху перестройки (май-июнь 1989 года), я посетил Москву по приглашению Союза писателей.

Писатель В. Захарченко, профессор Литературного института в годы моей учебы там, написал по этому случаю заметку в “Литературной газете”:

“Неисповедимы судьбы людей… Такова же и судьба Алексиса Парниса. Участник партизанских боев за освобождение Греции от немецких оккупантов, он в силу сложных политических коллизий вынужден был с группой греческих партизан эмигрировать в Советский Союз.

Здесь прожил он тринадцать лет. Блестяще закончил Литературный институт, где мне выпала честь быть оппонентом его дипломной работы.

Поэтическое имя Парниса встало в ряд с именами Назыма Хикмета, Пабло Неруды, Николаса Гильена. Стихи его печатались в крупнейших изданиях, журналах и газетах. С ним дружили Константин Симонов, Александр Твардовский и Борис Полевой.

И вдруг в пик успеха, на гребне волны своей беспримерной популярности Алексис Парнис внезапно покидает Советский Союз.

Что случилось?.. Из-за идеологических разногласий в начальные годы застоя поэт жертвует своей славой, второй своей родиной во имя одного - чистой совести…”

Я должен уточнить, что приглашение посетить Москву я получил благодаря В. Захарченко. В конце 1987 года он приехал в Афины на презентацию своей книги. Когда он бродил по старому городу, то проходил мимо театра, где играли мою пьесу-долгожительницу “Остров Афродиты”. (В 1960 году он видел ее премьеру в Малом театре и искренне радовался моему успеху). Он тут же поспешил расспросить обо мне сопровождавших его греков. К счастью, я оказался тогда в Афинах.

В последующие дни ему удалось выкроить несколько часов и прийти в театр вместе с женой, чтобы встретиться со мной.

Первое, что его поразило, был мой русский язык. Я говорил на нем так же свободно, как и раньше…

- Будто ты и не уезжал из России, - сказал он мне.

- Если хочешь знать, я уехал оттуда… чтобы остаться в ее памяти нормальным и “здоровым” человеком. А не калекой… - ответил я.

окончание следует

Комментарии

Добавить изображение