FLICKERING FLAME

20-07-2006

“Well, I ain't a-gonna grieve no more, no more

Ain't a-gonna grieve no more, no more
Ain't a-gonna grieve no more, no more
And ain't a-gonna grieve no more.”
Bob Dylan, “Ain't a-gonna grieve”

Александр Логинов Никиту разбудило странное ощущение невесомости.

Синдром мыльного пузыря, впервые описанный Гербертом Джорджем Уэллсом задолго до человеческих вылазок в космос.

При пробуждении его даже будто подбросило в воздух, словно лежал он не на топкой двуспальной кровати, а на пылкой сетке батута.

“Ах да! Жена укатила в Брюссель”, - вспомнил Никита, ухватив за радужный хвост мотив душевного взлета. Он провожал ее рано утром в аэропорт, а по возвращении в дом снова юркнул в кровать. И так ему стало празднично от накатившего светлого одиночества, что он тут же уснул.

А потом, когда за полдень снова очнулся, поперек постели с перекрученной простыней и вздыбленным одеялом, то ощутил то же самое зыбкое счастье. В ответ на беззвучный допрос с пристрастием лучик блаженства распался на три цветовых элемента.

Зеленый, желтый и красный.

Зеленый - жена упорхнула в Брюссель, желтый - дочь куролесила с классом в Ирландии, красный - сам он остался дома, то есть в Женеве, сговорившись с куратором не маячить попусту в фонде и отчеканить к концу недели аналитическую статью о расовой дискриминации, выползая из дома разве что в ближайшие продуктовые магазины “Мигро” и “Кооп”.

Жена собиралась в Брюссель настолько поспешно и совсем на себя не похоже, будто в бельгийской столице ее поджидало наследство богатой тетушки или бабушки.

Он так и сказал гарцевавшей по квартире жене с пучками каких-то зулусских тряпок в руках:

- Поразительно! С какой необычной стремглавостью ты укладываешь чемодан. На тебя это совсем не похоже. Собираешься, как на похороны любимой бабушки.

А потом прилег на диван с гитарой, напевая тихонько: Babooshka-babooshka-ya-ya...”

- Что ты там вякаешь?” - дружелюбно огрызнулась жена, лязгая челюстями самсонитового баула.

- Да хиток такой был. Забавный. Помнишь певицу Кэйт Буш? По-моему, я даже где-то читал, что Кэйт - внучка великого Эрнста Буша.

- Кого? Президента, что ли, американского?

- Господи! Темная ты сторона лунохода! Эрнст Буш – это же немецкий Пит Сигер!

- Какой, на фиг, Пит Сигер?!

- Постой, а ведь ты, наверное, права. Эрнст Буш – это, скорее, немецкий Вуди Гатри.

- Ник! Оставь меня, ради Бога, в покое со своими дурацкими шутками! Я и так нервничаю. Все из рук валится.

- D’accord. Оставляю тебя наедине с твоей нервной системой. Никита посмотрел на часы. - А хочешь, я на шесть утра такси закажу?

- Ага! Щас! Сам меня отвезешь!

- Увы! Мне статью писать надо. Про страну Бразилию.

- Ага! Щас! Ты до следующего воскресенья на диване будешь валяться и на гитаре тренькать. А потом вскочишь и за ночь статью накатаешь. Ведь так?

На ренессансном лике жены вспыхнул румянец мелкой победы.

Или наоборот - обиды?

- У каждой творческой личности – свой созидательный метод. Курочка по яичку яйца несет, а черепаха – сразу десятками.

- Курица и черепаха? Творческие натуры?

- А что? Животворение - тоже ведь творческая процедура, - сказал Никита и раскорячил пальцы в болезненном нонаккорде. Мизинец сорвался с третьей струны и разрушил тернистое созвучие. – Так мне заказывать такси?

- Еще чего! До “Корнавэна” ехать – двадцать минут. А сдерут франков шестьдесят! А то и больше!

Никита заскрежетал медиатором по шестой басовой струне. Блин, опять эти монетарные всхлипы! Эта вечно разноголосая перекличка Берри Горди, Пинк Флойда и Аббы.

Тем не менее, на следующее утро он исправно отвез жену в аэропорт “Корнавэн”. И потом еще дожидался, пока она прошмыгнет сквозь транспарентный форпост паспортного контроля, одарив его спешным чмоком в шершавую щеку.

А ничего не поделаешь!

Не умел Никита вести тактическую войну, отступал при малейшем натиске, и лишь тогда, когда неприятель грозил прорвать последние рубежи обороны, отваживался на дерзкие вылазки, а то и воспарял к потолку шахидом Гастелло. Мол, брошу работу и уеду в Москву - что тогда будешь делать? В “Мигро” на кассу подсядешь? В “Си энд Эй” низовой продавщицей наймешься? Официанткой в ресторане или в баре пристроишься? Так ведь тяжко же будет жить на эту милостыню в Женеве! Тем более, что в швейцарских общепитовских точках на чай подавать не принято или даже вовсе запрещено. А жалование Никиты Маштанова в частном академическом фонде Гюнтера Фосса было немалым - образование в Швейцарии ценили и холили – на нем и покоилось, как на сейсмостойком фундаменте, показное благополучие треугольной семьи, позволявшее, среди прочего, снимать квартиру в центре Женевы и с грехом пополам, то есть на скромном деми-пансионе, натаскивать дочь в престижном английском колледже, в котором некогда тусовался Кристоф Ламбер, герой хорошо пропеченного фильма “Горец” с двумя-тремя подгоревшими сиквелами.

Ну и что же его супруге в сонном бельгийском царстве понадобилось?

Какая причина столь прытко ее туда потащила?

Почему она набивала вещами малахитовый чемодан с шафранной каемкой со скоростью опытной шоколадоукладчицы?

А всего-навсего потому, что в Брюсселе внепланово объявилась ее лучшая московская подруга, с которой она учились в Плехановке на факультете гостинично-ресторанного бизнеса.

В брюссельский наезд подруги Никита не очень-то верил, хотя по идее объект вожделений жены волновал его мелкой рябью. Подруга ли, не подруга, ну пусть даже некий друг – у Никиты имелись на этот счет свинцовые подозрения – так скатертью белой дорожка: вот тебе, Лика, три тысячи на расходы. Хватит? Но только, пожалуйста, собирайся в дорогу в темпе резвого танца. Сальсы, фокстрота, румбы, алеманды, хип-хопа. Название тут значения не имело. Темп или ритм – вот что играло заглавную роль. Самое главное в музыке – это ритм!” - бросил в сердцах Бетховен, когда впервые не смог отличить “ре-диез” от беспримесной “ми”. Марк Пекарский подхватил эту хлесткую фразу и при первой возможности тыкал ей в хари врагов барабанных палочек и перепонок. Ритм, ритм и ритм. То есть без анархической суеты-маяты в день отъезда, без стенаний из-за пустого флакона любимых духов, без мышиного шороха до ранней зари.

Так оно, как ни странно, и вышло.

Жена собиралась в дорогу сумбурно, но реактивно. Ее чемодан уже стоял у парадной двери в прихожей, когда по ТF1 только начинался полночный “поляр” - так переводится на французский исконно русское слово триллер”. Рейс был чрезмерно утренний. Еще и поэтому Никите так не хотелось выдавливать тело в мятную свежесть спящего города.

Легкую и опасную, как пластиковая взрывчатка, дочь Маргариту пятнадцати лет, обкорнавшую себе имя до пошлой Марго, подгонять на сборы в Ирландию было не нужно. Никита с трудом успевал следить за ее мельтешеньем по лабиринтам квартиры и вовремя укрываться в расщелинах, до дна подбирая спесивый живот. Хорошо еще, что кваттрокомнатное жилище позволяло семье встречаться нечасто: обычно – Ника в который раз боднула набыченность этого слова - в громоздкой кухне за редким завтраком и за еще более редким ужином, поскольку амплитуды жизнедеятельности членов фамилии по сути не сопрягались. Хотя Никиту и Риту прочно связывала незримая нить доверия и понимания.

Квартира устраивала всех троих ее обитателей.

Никита оттяпал себе большой кабинет - с письменным мастодонтом и архисложной компьютерной инсталяцией, с громадьем книжных полок, широкоэкранным окном и зашторенной впадиной, в которую умещались три кожаных кресла и низенький столик и где он любил вести забубенные разговоры с друзьями.

У Риты тоже была своя комната, злонамеренно обращенная в заурядное логово европодростка. Прискотченные плакаты франко-английских поп-звезд на зачирканных стенах, вечно неприбранная кровать, зудящий ноут-бук на полу с многохвостьем цифровых атрибутов, ошметки одежды вперемешку с окрошкой косметики и бижутерии, разбросанные по комнате взрывом гормональной лимонки, тучный шкаф с липким зеркалом, стол-комбайн, осыпающийся крупной бумажной перхотью, пристенные стеллажи, забитые беспризорными книгами и безродными сидюками.

Жена же полагала в своем полновластном владении всю квартиру без исключения, позволяя устраивать себе чистки и шмоны даже в сакральном гроте Никиты.

Минус жилища заключался в ропоте шопингующего населения, проникавшем в гостиную с рю де Марше, на которой лепились один к одному бутики впечатляющих брэндов, заклейменных Аленом Сушоном в затравочной песне альбома La Vie Théodore.

Однако большая часть квартиры – со стороны спальных комнат и кабинета - смотрела светлыми окнами на почти безмятежное место. А точнее, на крышу плотно пригнанной к дому низкорослой – на два-три этажа помоложе – плоской пристройки, на которой там-сям торчали легкие, малометражные, но, видимо, дорогущие, флигельки с вольерами утопающих в зелени лоджий. На крыше шевелились кусты и приземистые деревья, продирались сквозь гравий клочья травы. На все это было диковато смотреть. Особенно первое время. Тем более, что помимо растительности на открытом пространстве меж флигельками вздувались в три ряда пухлые, как подушки, квадраты матовых люков. Под общей крышей нашли пристанище дискотека, бильярдная, видео-клуб и бистро. Белесые люки служили сопредельщикам окнами или глазами. Жгучих коллизий заведения не порождали. Шум оттуда почти что не доносился. Вероятно, он был настолько тяжелым, что сразу же оседал на полу толстым слоем психотропной золы. Разве что иногда, чаще всего по пятницам и субботам, внизу что-то брякало и гудело, а из-под вентиляционного колпака тянуло крестьянской махоркой и уксусным перегаром.

Впрочем, со стороны гостиной шум тоже быстро стихал. Вдоволь накувыркавшись за день, Женева засыпала, как малый ребенок, уже к девяти-десяти часам вечера. И только злачный квартал Паки на другом берегу Лемана, местами почти примыкавший к набережной, шумел и искрился до черно-синей поры. Но уже к сердцевине ночи даже самые стойкие проститутки, травеститы и транссексуалы валились с исколотых шприцами ног, гасили фривольные фонари ночные бары и клубы – всякие “Пусси кэтс”, “Насти герлз”, “Стеди-реди-гоу - расползались по спальным районам алкоголики, дебоширы и тунеядцы.

А еще по соседней крыше носились холеные кошки, которые жили во флигельках со своими хозяевами или хозяйками. Бездомных животных в Женеве не было. Хотя, если быть медицински точным, все-таки были, но граждане очень быстро прибирали к рукам бесхозных зверей или отдавали найденышей в спецприемник-распределитель, откуда их забирали зареванные хозяйки или просто добрые люди.

Никита любил наблюдать за кошками, за их неподвластным людскому рассудку житейским укладом. Никита вообще любил кошек, но как-то абстрактно, то есть издалека, потому что никогда их не заводил. Кошек не любила его жена, а дочке нравились только оцелоты и лигры. “Тигры? - переспросил дочку Ник, подумав, что ослышался. “Лигры! Лигры! Ты что - совсем дикий? Не знаешь, что это за звери?”

Из кошек, живущих на крыше, Никита особенно выделял одну черно-белую самочку. Кошка была забавной и в то же время красивой и горделивой. Никита считал ее самкой отчасти произвольно, поскольку точно в этом удостовериться возможности не имел. Тем не менее, у него была своя доморощеная метода определения половой принадлежности кошки на расстоянии, основанная, помимо учета традиционных кошачьих повадок, на выражении ее морды и прежде всего ее глаз. Для этого он купил себе дешевый бинокль Карена” с тусклой, но дальнозоркой оптикой, которая позволяла ему детально исследовать устройство и цветовую палитру кошачьего глаза. Более того, в экстремальном режиме тридцатикратного приближения Никита мог превращать белошвейный кошачий ус в канатный моржовый, хотя и считал этот “гэджит излишеством.

У самок глаза были капельку миндалевидные и романтически отрешенные, а еще они часто жмурились и стыдливо моргали. Коты же смотрели нахально и прямолинейно, почти не мигая и не рыская попусту взглядом, при этом глаза их всегда задорно сверкали, а их шторно-щелевые зрачки, независимо от сиюминутности формы, блестели жирным шеллаком, как будто они только что вкусили какой-то живительной травки. К тому же никаких улик романтичности в их взгляде сыскать было невозможно.

За облюбованной Ником черно-белой швейцаркой ухлестывали три наглых кота - бурый табби, серый персидский и полосатый турецкий. Но чернобелка их близко не подпускала. Коты садились поодаль, обычно с разных сторон, и смотрели на нее, не мигая. Видно, пытались внушить ей любовь животным гипнозом. Однако кошка ни к одному из котов не шла. Зевала, щурилась, умывалась. А как только кто-то из ухажеров пытался к ней подобраться на раскованное расстояние, чернобелка шипела, дыбилась шерстью, прыгала через ограду лоджии и исчезала за полураскрытой стеклянной дверью. Гордая и одинокая аристократка.

Кошку Никита стал называть “Нитчево”, а ее хозяина, которого видел лишь несколько раз, - “Лючио”. Имена всплыли почти наобум, из картонной коробки прошлого, когда в голове Никиты внезапно затренькал трамвай, держащий несгибаемый путь в стеклянный зверинец.

Хозяин кошки был достаточно молодой еще человек, похоже, итальянской наружности, с тыквенным проблеском в кущах курчавых волос. Но лица его Никита толком так никогда и не видел. Всякий раз Лючио оказывался стоящим к нему спиной. Кошку итальянец несомненно любил. Нитчево была чистой, пушистой и сытой. Когда Никита высовывал голову из окна кабинета и бросал взгляд на лоджию, принадлежавшую итальянцу и чернобелке, то всегда видел полную миску кошачьего корма “Вискас” под кухонным столом рядом с внушительным металлическим шкафом. В этом шкафу хозяин кошки-аристократки разводил коноплю. Когда Лючио отпирал свой таинственный шкаф, то в дальнобойный бинокль Никита мог видеть не только характерные зубчатые трилистники, но и фосфорные прожилки сосудов на каждом божьем листочке. Внутри железного шкафа пылали ультрафиолетовые софиты и инфракрасные нагреватели, а пол был щедро усыпан бархатным черноземом и запружен широкой доской. Трепетный сей уход принуждал коноплю расти как бамбук, и хозяин едва успевал срезать секачем урожай, оттаскивая мощные стебли с мясистыми листями в вертеп квартиры, где потом что-то долго жужжало, ревело и чавкало. Вероятно, в квартире стоял сепараторный агрегат по тройному отжиму гашиша. На это время кошка забиралась в густой кустарник и сидела там под надзором настырных котов до тех пор, пока натруженный агрегат, издав последний зловещий рык, не засыпал до новой жратвы. В Швейцарии разрешалось культивировать коноплю в персональных, то есть декоративных, некоммерческих целях, но запрещалось продавать ее производные третьим лицам. Странное, с винно-водочным привкусом выражение “третьи лица” намекало на сговор по превращению безобидной ячейки плантаторов в преступную группу: “Месье, третьим не изволите быть?” Между тем в данном деле фигурировало только одно лицо – сам Лючио. Ну а без вовлечения в хобби третьих сторон, минуя неведомые вторые, - разводи себе горшочную коноплю вместо столетника и герани, сдувай с нее золотую пыльцу и дыми в персональное удовольствие. Хотя Никите как-то раз пришла в голову диковатая мысль: а не потому ли у здешних котов глаза так странно блестят, что они тоже травку Лючио щиплют, поскольку ему одному весь урожай прошобить вряд ли под силу будет. Этот безумный расклад превращал Лючио в преступника, котов – в пресловутую третью сторону, а чернобелку – в главного свидетеля стороны обвинения.

И все-таки - удивительная это страна, Гельветская Конфедерация!

Несмотря на формальное вето в любом ночном заведении каждый вечер дым стоял топором от голландского или местного “шита”. Зато в течение почти сотни лет в Швейцарии прозябал под запретом абсент, и только в прошлом году власти сняли с него заклятие, о первопричине которого никто почти и не помнил. Хотя реабилитация некогда впавшего в немилость напитка сопровождалось фанфарной шумихой в прессе. Никита читал недавно восторженную статью о “Зеленой фее”, подсвеченную фотомоделью с рюмкой абсента в руке, однако мотивы гонений на элексир в статье разъяснялись весьма туманно. Оказывается, в 1908 году какой-то фабричный рабочий порешил в состоянии абсентного опьянения всех членов своей семьи. А корень абсентного зла якобы крылся в одной из трав, входящих в рецепт напитка, впервые прописанного доктором Ординером. Трава называлась Artеmisia absinthium. Или попросту - полынь. Причем врачи-психиатры считали, а, возможно, считают и до сих пор, что полынь глючит мозг сродни траве-мураве, растущей в железной теплице на лоджии дона Лючио. Никита же думал, что маньяк-пролетарий был просто классическим алкашом в фазе белой горячки, симптомы которой ему были известны по советской комедии о варварских нравах кавказских народов. После отмены запрета на полынный настой Никита не раз порывался испытать на себе его эвазивный эффект, но пока с этим как-то не складывалось.

А еще чернобелка любила сидеть дотемна на вентиляторном патрубке. Чаще всего Нитчего выбирала колпак вентилятора - как удобный, с широким полем обзора наблюдательный пункт, не оставлявший врагам надежды захватить гордячку врасплох. Тогда Никита доставал свой бинокль и наводил его на вентиляторную избушку. Созерцание безмятежной, опрятной мордочки кошки не только его успокаивало и расслабляло, но и наполняло густой, как еловый мед, энергией, от которой щемило в груди и щекотало в корнях волос.

- Ничего-ничего. Все нормально. Life goes on. Коты устанут нести дневной и ночной дозор и уйдут на покой - щипать коноплю, полынь или корпию. Наладится, образумится жизнь на планете. И все в конце концов будет – полная облади-облада! - приговаривал Ник, а самочка щурилась и кивала.

Налетавшая рваными сгустками темень мешала Никите вести наблюдение за животным. Мордочка кошки тускнела и расплывалась. Зато глаза ее наливались ночным электричеством, причем горели они не привычным желто-зеленым огнем, а бирюзовым с изумрудным отливом, и вдобавок попыхивали из глубины красными блестками – так в черном небе чиркает маячками самолет-невидимка. Эти искры пугали и манили Никиту. Дневная черно-белая простота и бесхитростность кошки сменялась тревожной, но притягательной тайной. Та же тайна, наверное, бередила души котов, нервные тени которых кружили вокруг жестяной сторожки. А в безлунные или хмурые ночи темнота настолько густела, что ржавая жесть вентилятора исчезала, сливаясь с поверхностью крыши, и тогда Нитчего зависала в море мертвого воздуха, покачиваясь, как бакен. Маячковые искры прожигали линзы бинокля и впивались в глаза Никиты едкими мушками. Ник отставлял бинокль, начинал тереть выведенные из строя глаза. Но от этого становилось лишь хуже. Никита закрывал окно, брел на кухню и капал в глаза “визимедом”, ромашкой и липовым чаем.

От мыслей о красных бликах по телу Никиту побежали мурашки тревоги, и тело стало быстро терять невесомость, наливаясь грубой материей. После второго пришествия в утренний мир он еще лежал на кровати, но уже с безоблачной головой, вполне подготовив душу к водяным процедурам. Почему во рту так жестко и горько? Ведь не пил же вчера ни капли. Ни абсента, ни пива. Печень? Желудок? Неврастения? И еще - вот эта пожарная реминисценция. Непонятно, почему так тревожит, крадет у тела отрадные ощущения?

Ах, да! Статеечку предстоит накропать!

Но ведь это не так уж и плохо. Текстовая болванка уже готова. Мутный поток сознания без точек и запятых, но зато - с безупречными ссылками, примечаниями и даже эпилогом библиографии. Стилистику отрихтовать несложно, переставить абзацы и того легче, а большинство грамматических блох выловит франкофонный автокорректор. Возможно, кое-где придется вдубасить новые клинья и колья. Но и с этим проблем не будет. В целом – от силы четыре часа тугого труда с перерывами на кофе с киршем и сливками. К тому же – трижды гип-гип-ура! – неделю он мог не ходить на работу.

Коллектив научного фонда, утрамбованного в кукольный особняк на отшибе общины Манси, был маленький, но удаленький. Удаленький - в смысле научных регалий сотрудников учреждения. Тем не менее, заправляла всем шумная и капризная, как “ситроен”, и к тому же не самая образованная швейцарка, мадам Миттерлехнер - то ли родственница, то ли любовница наследника учредителя фонда. Никита обзывал ее про себя склочной ключницей и ежеутренне говорил ей “команталлеву” и “вузетрависант”, наступив на горло собственной совести. Вообще-то Никита трудился в фонде не за совесть, а за стипендию. Однако политкорректный термин “стипендия” представлялся Никите несообразным или даже почти оскорбительным ввиду той внушительной суммы, которая регулярно перетекала на его банковский счет. Повышенная стипендия, которую Нику платили когда-то в Московском университете, была корочкой черствого хлеба по сравнению с пышным батоном гранта имени Гюнтера Фосса. Каждый месяц Никита отстегивал три с лишним тысячи франков в пенсионную страховую компанию, и лет через десять мог рассчитывать на приличную пенсию, позволяющую вести не стесненный подневольным трудом и общением с ключницей образ жизни. Но пока ему приходилось терпеть властительную экономку вкупе с парой ее приближенных холопок. Тем не менее, он уже предвкушал одиночный исход из Женевы куда-нибудь в сторону Невшателя, где недвижимость стоила почти как в Германии или во Франции, то есть в два раза дешевле, чем в Женеве, но в отместку было ветрено и промозгло как в Петербурге. Ну да и ладно. Холод, конечно, не тетка, но, по крайней мере, не теща и не жена.

В противовес склочной ключнице в фонде работал добрый приятель Никиты. Профессор Мануэль Ортега Боикс. По счастью, Мануэль и стал его главным куратором. Несколько лет назад Никита познакомился с ним в Валенсии, в Центре ибероамериканских исследований “Марио Бенедетти при Аликантском университете. В этом центре Никита тоже сидел на гранте, а Мануэль читал там курс международного права.

Испанское слово “стипендия” по-русски звучало смешно - “бека”.

- Бе-е-ека! Бе-е-ка! – раскатисто блеял Никита в каморке общаги, подсчитывая остатки стипендии после очередной пирушки. Ему чудилась гребенщиковская коза, которой нечего было терять кроме огрызка веревки.

Иберамериканская стипендия Ника и в самом деле была смешной - раз в десять меньше нынешней гюнтер-фоссовской. Однако он не роптал. За исключением жалования (хотя само это слово уже источало некий щенячий скулеж), не позволявшего Нику фланировать по Аликанте на широкую левую ногу – левой! левой! левой! - ему там нравилось всё: природа, работа, архитектура, люди и звери. Но, наверное, прежде всего – двуликое слово маньяна” (мы говорим - “утро”, подразумеваем - “завтра”), обладавшее магией совращать солидную плоть настоящего футуристической фата-морганой.

Никита сразу узнал Мануэля, когда увидел его за компьютером в шестигранной библиотеке особняка.

- Привет, Мануэль! Это я! Санни Николсон! - крикнул Никита с порога, и эхо забилось голубем под ветхим куполом залы, а Мануэль вскинул голову с деликатным упреком в глазах.

- Что? Не узнал? – Никита смотрел на приятеля, дожидаясь улыбки или просвета во взгляде.

Ну отрастил бородку, наел двугорбое брюхо, усугубил мешки под глазами и седину на висках и вдобавок неуклюже схохмил, придумав на скорую голову дурацкого Санни. Но все равно – неужели он так изменился и постарел, что его и узнать невозможно? Вон и Мануэль осунулся, погрустнел и обрюзг, но Никита его опознал в один миг.

- Ник! – сказал Мануэль и расплылся в улыбке...

Никита сполз, наконец, с кровати и побрел в сообразии с замыслом в ванную комнату – в первую очередь чистить зубы, невзирая на то, что его естество подпирали другие потребности. По дороге в чистилище он чуть запнулся, чтобы подобрать с пола книгу с крылами зеленой обложки. Этот томик он читал вчера вечером на сон - всё никак не грядущий. Прежде чем сложить крылья книги и временно приютить ее в ванной комнате на карнизике рядом с выводком туалетных флаконов и финтифлюшек, он успел прочитать еще несколько строк:

“ - Есть тайна слова, - говорит он, - которая не для всех доступна. Кто раз проник в эту тайну, - может творить... Слово беззащитно как ребенок и зло как змея... Можно сказать “и ласточек крыла косые”, но нельзя сказать “и крылья ласточек косые”. Слышите ли вы: и-кры... Слова мстят и мстят с предательской украдкой!”

За аскетическим завтраком – баночкой йогурта, хлебным тостом с малиновым джемом и чашкой зеленого чая – Никита с удивлением оглядывал мебель столовой, как будто впервые видел и люстру, и шкаф, и комод, и тумбу, и вазу, и даже стол с пожелтевшей скатертью. Но особенно его поражала царившая в доме тишь. На долю минуты заскреблась в эмпиреях нескучная дрель, но затем квартиру вновь объял блаженный покой.

Вот только скользили по стенам бледно-красные пятна. Наверное, по волнистому переулку с левого бока многоэтажки проплывала машина, запуская в случайные окна осколки мескалиновых витражей.

- Красный-красный - цвет опасный! - сказал вдруг Никита и ужаснулся своей анормальности. – Фу-ты, паранойя какая!

Внезапно пискнула жилка в левом виске, заломило в левом глазу. Неужто снова и мигрень, и невроз в обнимочку возвращаются? Очень некстати! И с какого резона? Ведь день так светло и легко начинался.

- Это все оттого, что темп потерял. Переспал на радостях. С одиночеством. Вот и прокисло утро. Ладно. Все еще поправимо. И статью напишу, и Клода Моссе полистаю с карандашными нотабенями, и в университет, может быть, загляну... Хотя нет, с университетом я, пожалуй, погорячился. Университет - завтра. Маньяна. Или послезавтра. Или на днях. Самое главное, не считая статьи, – это, конечно, Нотис Петрелис.

Никита строго ткнул ложкой в болотное зеркало телевизора, в тине которого колыхались бледно-зеленые пузыри:

- Если хочешь быть здоров и нормален – ходи в дверь! Ходи в дверь! Ходи в дверь! Лишь за дверью нас ждет утешенье, способное остудить раскаленный разум до комнатной температуры! Так учил нас великий пастырь Идзанаки Тер-ван-Сисмонди! Впрочем, прозекторы подсознания, Блэйк и Хаксли, говорили о том же иное.

Однако пора за статью приниматься.

На этот раз ни к чему ей было кружить над душой до исхода недели. Авральный творческий метод Никиты в сложившихся обстоятельствах не работал. Никите нужно было закончить статью к концу четверга. Потому что в пятницу в городе неожиданно объявлялся, пролетом из Лондона в Кноссос, писатель Нотис Петрелис, с которым Ника давно обещали свести.

Никите очень нравились рассказы Петрелиса - из тех, что ему довелось читать на английском и русском. А когда-то отец Никиты даже смотрел в одном из московских театров драму Петрелиса “Дитя Афродиты”. Никита подозревал, что совсем еще юным в те античные времена Руссосу и Вангелису тоже нравилась эта пьеса.

Ник ничего не сказал жене о приезде грека. Ему не хотелось слышать в ответ механическую банальность: “Кто? Петрелис?! Что-то до боли знакомое, но вот припомнить никак не могу”. Конечно, он мог легко прижать Лику к стенке не только вопросами о современной греческой литературе, но и о банальной богине любви, однако это было бы столь же бесплодно, сколь и опасно. И не то чтобы литература никогда не вписывалась в круг интересов его жены. Было время, когда жена запойно читала. Но однажды она споткнулась о какой-то острый, упрямый камень - Умберто Эко? Паскаль Киньяр? - и подняться уже не смогла. Такое Никита видел в жизни не раз. Большинство его древних друзей, в младости клавших на ночь под голову не подушку, но книгу, во время редких, как оазисы в Гоби, встреч признавались ему, что давно уже ничего не читают. А другие – немногие - хотя и продолжали читать, но трагически сузили угол и фокус литературного зрения. Отсюда Никита вывел единогласный канон, согласно которому патология близорукости присуща не только глазам, но и разуму. Какой странный, однако, термин близорукость” – в преломлении к органам зрения. Или это всего лишь побочный потомок рукастого изречения - “щупать глазами”?

Никита отправил в рот последний кусочек хрустящего хлебца с вареньем и с огорчением обнаружил, что смягчить финал глотком зеленого чая ему не удастся – чашка была порожней. Но не стал исправлять оплошность и добавлять в нее стылый чай. Счел беду не слишком великой. Уборку стола он тоже нашел излишней, решив это сделать в обед, которому, по всей вероятности, предстояло слиться в экстазе с ужином.

Зазвонил телефон.

Лика из Брюсселя звонит? Что-то мало верится в ее чуткость. Да и рановато вроде. Или дочка из Корка? Тоже сомнительно.

Никита долго искал трубку, потому что улюлюканье лезло в уши сразу со всех сторон, и, наконец, обнаружил ее на кухне за кофемолкой.

- Алло!

В ответ – тишина.

- Bonjour, je vous écoute...

Снова молчание.

Никита вырубил трубку и бросил ее на диван. Трубка застряла в канавке между подушками в гимнастической позе “березка”.

Ввалившись в дверь кабинета – “Ходи в дверь! Ходи в дверь!” - и чуть оступившись, Никита вляпался пяткой в торчащую на ковре, почти у порога, пизанскую башенку дисков. Башенка с треском развалилась на части. Никита переступил через груду пластмассы. Ничего вроде бы не раздавил. Не мешало бы разобраться, раскидать дивидюшки с сидюшками по полочкам и шесткам. Но не сейчас, конечно. А сейчас - за статью! Совсем распоясался жупел расизма в Бразилии: скалит клыки, кажет язык, смрадно чадит на мультикультурную толерантность.

Орудуя правой ступней, как рылом бульдозера, Ник притиснул диски к стене. Из пестрой кучи в глаза ему бросился черный квадрат с розовой надписью “Flickering Flame”.

“Flickering Flame”?

(продолжение следует)

Комментарии

Добавить изображение