ЕВРОПА: МАКСИМАЛЬНОЕ РАЗНООБРАЗИЕ НА МИНИМАЛЬНОМ ПРОСТРАНСТВЕ

31-01-2007


Перевод Елены Негоды

Милан КундераПоведение любого европейца, будь он националистом или космополитом, обусловлено его отношением к своей родине.

В то же время, европейские нации объединены общей судьбой, хотя каждая из них проживает эту судьбу по-своему. Поэтому история европейского искусства (живописи, литературы, музыки, архитектуры) похожа на эстафету, которую одна европейская нация передает другой.

Полифоническая музыка зарождается во Франции, развивается в Италии, усложняется в Нидерландах, и достигает всей полноты выражения в Германии, в работах Баха. Развитие английского романа 18 века сменяется эрой французского романа, затем русского, и так далее. Динамизм многовековой истории европейских искусств невозможно представить без существования всех европейских наций с их своеобразным характором и опытом – вместе они представляют неисчерпаемый резервуар вдохновения.

Я вдруг подумал об Исландии. Именно там, в 12 – 13 веках родилась литературная форма, на тысячи страниц – сага. В то время ни французы, ни англичане не стояли и близко к созданию такого текста на своем родном языке. Заставляет задуматься: первые сокровища европейской прозы были созданы самой маленькой нацией, в стране, которая и сегодня насчитывает менее 300 тысяч жителей.

Непоправимое неравенство.

Слово “Мюнхен” стало символом капитуляции перед Гитлером.

В Мюнхене, осенью 1938 года, четыре великие европейские нации – Германия, Франция, Италия и Великобритания – решали судьбу маленькой страны, и у этой страны не было права голоса. В другой комнате, два чешских дипломата просидели в ожидании всю ночь, пока их ранним утром не провели по длинным коридорам в зал переговоров. Там, усталые и зевающие Чемберлен с Деладье огласили их стране смертный приговор.

“Далекая страна”, о которой “мы ничего не знаем” - эти слова Чемберлена, сказанные в оправдание жертвы Чехословакии, оказались на редкость точными.

В Европе существуют малые и большие нации: одни решают судьбы за столом переговоров, другие сидят всю ночь в приемной в ожидании решения.

Малые нации отличает не просто численность населения; их отличает что-то более глубокое. Само их существование не является неоспоримым фактом, но стоит под вопросом, связано с риском, они всегда должны быть готовы к обороне против Истории, против большей силы, которая с ними не считается, которая их не замечает.

Поляков почти так же много, как испанцев. Но Испания старая держава, ее существование никогда не находилось под угрозой. Поляков же История научила тому, что значит не существовать. Лишенные собственного государства, они прожили более века со смертным приговором. Еще Польска не згинела” - первые слова их гимна, а в своем письме Гомбровицу, пятидесятилетней давности, Чеслав Милош пишет слова, которые ни в каком сне не могли бы явиться испанцу: “если через сто лет еще останется наш язык ...”

Давайте на миг предположим, что исландские саги были написаны по-английски.

Имена их героев были бы нам так же знакомы, как Тристан и Дон Кихот. Их своеобразная эстетика, осциллирующая между хроникой и вымыслом, послужила бы началом множества теорий; люди начали бы спорить, считать сагу или нет первым европейским романом. Я не хочу сказать, что о саге забыли – после веков забвения, ее изучают сегодня в университетах всего мира – но она принадлежит к “археологии письма” и никак не влияет на живую литературу.

Французы не привыкли делать различия между нацией и государством, и я часто слышу от них о чешском писателе Кафка. Разумеется, это вздор. Да, с 1918 года Кафка числился гражданином новообразованной Чехословакии. Писал он, однако, исключительно по-немецки и считал себя немецким писателем.

Но вот представьте себе на минуту, что книги Кафки были на чешском языке. Кто бы о нем сегодня знал? Максу Броду стоило двадцати лет и больших усилий донести имя Кафки миру, и это с помощью великих немецких писателей! Даже если бы пражский издатель умудрился опубликовать книги чешского Кафки”, никто бы из его земляков не смог бы вынести подобно Броду их в мир – какие-то экстравагантные тексты, написанные на языке далекой страны”, о которой “мы ничего не знаем”.

Нет, поверьте мне, никто, никто не знал бы о Кафке сегодня, будь он чехом.

Мировая литература.

На произведение искусства можно смотреть в одном из двух базовых контекстов: как на историю нации (малый контекст) или как на историю искусства (большой контекст). О музыке, например, мы говорим только в большом контексте: нам все равно, на каком языке говорили Орландо ди Лассо и Бах. Но в каждом университете мира литературу изучают только в малом, национальном контексте. Европе не удалось увидеть свою литературу в ее историческом единстве, и я утверждаю, что в этом источник невосполнимых потерь.

В историческом развитии романа, например, Лоренс Стерн отвечал Рабле, а сам был источником для Дидро, Филдинг черпал вдохновение у Сервантеса, а Стендаль мерял себя по Филдингу, без флоберовской традиции не было бы Джойса, а поэтика романа Германна Броха есть новое отражение Джойса, и именно Кафка научил Маркеса “другому пути”.

Гете сказал еще до меня: “В наши дни национальная литература значит мало, мы вступаем в эру мировой литературы, и каждый из нас должен торопить ее развитие” (Weltliteratur, завещание Гете).

Но откройте любую антологию, любой учебник: мировая литература всегда представлена в нем как соседство национальных литератур ... как история литератур! Литератур в множественном числе!

А между тем, никто не понимал Рабле (недооцененного соотечественниками) лучше русского Бахтина, Достоевского – лучше француза Жида, Ибсена - лучше ирландца Шоу, Джойса – лучше австрийца Броха. Целое поколение великих американцев – Хемингуэй, Фолкнер, дос Пасос - увидело свет благодаря французам (“Во Франции - я отец литературного движения”, писал Фолкнер в 1946 году, жалуясь на глухоту своей страны).

Эти несколько примеров – не странные исключения из правила, нет, они и есть правило.

Имею ли я ввиду, что кто-то может судить роман, не зная языка, на котором он был написан? Да, я именно это имею ввиду! Жид не знал русского, Шоу не знал норвежского, Сартр не читал Дос Пасоса по-английски.

Как же насчет профессоров иностранных литератур? Разве это не их миссия изучать работы в контексте мировой литературы? Никакой надежды. Они намеренно ограничивают литературу рамками национального контекста, чтобы демонстрировать свою компетенцию экспертов.

Провинциализм малых наций.

Как определить “провинциализм”? Как невозможность (или нежелание) видеть свою культуру в большом контексте. Есть два вида провинциализма: провинциализм больших наций и малых наций.

Большие нации сопротивляются гетевской идее мировой литературы, потому что их собственная литература кажется им достаточно богатой, и нет необходимости читать, что пишут люди где-то еще.

Малые нации молчат о большом контексте по противоположной причине: они очень ценят мировую культуру, но чувствуют себя в ней чужими, она для них как небо над головой – далекое, недостижимое, идеальное. Малая нация внушает своим писателям уверенность, что они принадлежат только своей стране. Выйти за границы родины считается претенциозностью и пренебрежением по отношению к своему народу. А поскольку малые нации всегда борются за выживание, такое отношение морально оправдано.

Кафка рассказывает об этом в своих “Дневниках”. С позиции большой” литературы, в его случае немецкой, он рассматривает литературу чешскую и идиш. Малая нация, пишет он, очень гордится своими писателями перед лицом “враждебного окружающего мира”, для малой нации, литература не столько искусство, сколько “народное дело”, политика. Отсюда его поразительное замечание: “то, что в большой литературе проходит на низком уровне и составляет не незаменимую основу структуры, здесь происходит при ярком свете; то, что там вызывает краткую вспышку интереса, здесь сводится не менее, чем к жизни-и-смерти”.

Последние слова напомнили мне хор у Беджича Сметаны (написанные в Праге в 1864 году): “ возрадуйся, возрадуйся, ненасытный ворон, тебя ждет подарок: скоро ты будешь пировать на плоти предателя своей страны”. Как великий композитор оказался способным на такую кровожадную глупость? Ошибка молодости? Не оправдание – ему было сорок лет, когда он это написал. И потом, что означало в те времена быть “предателем своей страны”? Записаться в банду, резать глотки сограждан? Вовсе нет: “предателем” был любой чех, решивший переехать из Праги в Вену и мирно участвовать там в немецкой жизни. Так Кафка и говорил: то, что там вызывает кратковременный интерес, здесь является делом жизни-и-смерти.

Деятели искусства как национальная собственность суть терроризм малого контекста.

Передо мной копия лекций, которые читал композитор Винсент д’Анди в начале двадцатого века в парижской консерватории целому поколению французских музыкантов. Там есть несколько абзацев о Сметане и Дворжаке, в том числе о двух струнных квартетах Сметаны. Что там говорится? Только одно, в нескольких вариантах: эту “народную” музыку вдохновили “национальные песни и танцы”. Ничего более? Ничего. Банально и ошибочно. Черты народной музыки можно найти всегда и у всех – и у Гайдна, у Шопена, у Листа, у Брамса. А ошибочно потому, что эти два квартета Сметаны являются в действительности исключительно личной музыкальной исповедью, написанной в самое трагическое для композитора время: он только что потерял слух, и эти (замечательные!) квартеты есть не что иное, как, по его словам, “разыгравшаяся буря звуков в голове оглохшего человека”.

Как мог Винсент д’Анди так глубоко ошибаться? Вероятно, он не был знаком с этими работами и попросту повторял услышанное от других. Его мнение, однако, отражает идею чешского общества о своих двух композиторах: использовать их славу в политических целях (“показать гордость перед лицом враждебного окружения”), собрать все клочки фольклора в их музыке и сшить из этих лоскутков национальный флаг, реющий над их работами.

Внешний мир только вежливо (или злостно) принял предложенную ему интерпретацию.

Провинциализм больших наций.

А как насчет больших наций? Определение остается тем же: неспособность (или нежелание) представить свою культуру в большом контексте.

Несколько лет назад, в самом конце прошлого столетья, одна парижская газета собрала французскую интеллектуальную элиту - тридцать самых видных журналистов, историков, социологов, издателей и писателей. Каждого из них попросили назвать, в порядке важности, десять наиболее замечательных книг во всей истории Франции, и по результатам опроса составили список из ста работ, набравших большинство голосов.

Несмотря на то, что сам вопрос (“какие книги сделали Францию тем, чем она сегодня является?”) допускает несколько интерпретаций, ответы представляют довольно хорошую картину того, что сегодняшняя элита страны считает важным в литературе.

На первом месте утвердились “Отверженные” Гюго. Это удивило одного иностранного писателя. Никогда не считая книгу важной, ни для себя, ни для истории литературы, я неожиданно увидел, что обожаемая мной французская литература – не та же самая французская литература, которую любят французы.

На одиннадцатом месте стоят военные мемуары де Голля. Такая высокая оценка книги государственного деятеля, солдата, не дана нигде за пределами Франции.

И все же самое обидное не это, а то, что настоящие шедевры начинают появляться только ниже в списке.

Рабле стоит на четырнадцатом месте – Рабле после де Голля! Мне вдруг вспомнилась статья известного французского профессора, утверждающего, что французской литературе не достает имени отца-основателя, как Данте у итальянцев или Шекспир у англичан. Только представьте: в глазах француза Рабле не тянет на отца-основателя! В то время, как в глазах любого настоящего писателя нашего времени он, вместе с Сервантесом, остается основателем целого вида искусства – искусства романа.

И как насчет романистов 18 – 19 веков, французской славы? Красное и черное” на двадцать втором месте, “Мадам Бовари” на двадцать пятом, “Жерминаль” на тридцать втором, “Человеческая комедия” на тридцать четвертом (возможно ли такое? “Человеческая комедия”, без которой европейскую литературу нельзя и представить!), “Опасные связи” на пятидесятом. А некоторые шедевры вообще не попали в сотню избранных: “Пармская обитель”, “Жак фаталист (да, только в контексте большой, мировой литературы можно оценить несравненное новшество этой книги.)

А 20 век? “В поисках потерянного времени” Пруста на седьмом месте. “Посторонний” Камю разделяет двадцать второе. А дальше? Очень мало. Очень мало того, что мы называем современной литературой и почти нет современной поэзии. Как будто Франция не оказала никакого влияния на современную литературу! Как будто Аполлинэр (отсутствующий в списке) не был вдохновителем целой эпохи европейской поэзии!

Но есть в списке что-то еще более удивительное: отсутствие Беккетта и Ионеско. Сколько драматургов прошедшего века обладали такой силой, оказали такое влияние? Один? Два? Не более того.

Я вспоминаю, что раскрепощение культурной жизни в коммунистической Чехословакии в начале шестидесятых было связано с рождением маленьких театров. Именно там я впервые увидел Ионеско и никогда не забывал: взрыв воображения, извержение непослушного духа. Я часто говорю, что пражская весна началась за восемь лет до 1968 года, с постановкой Ионеско на сцене маленького Театра на Балюстраде.

Кто-то может поспорить, что описанный мной почетный список свидетельствует скорее не о провинциализме, но о последней интеллектуальной тенденции, придающей меньшее значение эстетическим критериям, что люди, голосовавшие за “Отверженных”, думали не о важности этой книги в истории романа, но о ее великом общественном резонансе во Франции. Конечно. Это демонстрирует, как безразличие к эстетике неизбежно сдвигает культуру к провинциализму.

Франция – это не только земля, на которой живут французы. Это также страна, за которой наблюдают многие другие люди и из которой они черпают вдохновение. А любой иностранец ценит работы вне своей страны по их эстетике и философии.

И опять, правило остается в силе: большие ценности трудно воспринимать с позиции малого контекста, даже если этот малый контект наполнен гордостью большой нации.

Комментарии

Добавить изображение