ЛИРИЧЕСКИЕ БЫЛИЧКИ

12-06-2007

ПОГОВОРИМ О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ

Это был красивый дом на берегу моря, на песчаном пляже километрах в десяти от Феодосии: красная черепичная крыша, просторное крыльцо, открытая веранда с ограждением из фигурных балясин, окрашенных белой эмалью. Но стоило подняться на веранду и открыть дверь, как сразу, без перехода, оказывался на заднем крыльце. Ощущение обескураживающее - будто открыл бутылку шампанского, а она пустая. Таким был и этот дом: без внутренностей, один фасад. Его построили московские киношники для съемок фильма по повести О'Генри "Короли и капуста".

levasovНе знаю, вышел ли фильм, вроде бы нет, но этот дом без содержания запомнился, многие люди казались мне похожими на него: фасад красивый, а внутри нет ничего. И первым человеком, который прочно связался в моем сознании с образом этого дома, был мой многолетний приятель Саня Ш.

Не помню, как он прибился к нашей компании будущих писателей и кинематографистов, произвольно перемещающихся по общагам ВГИКа и Литинститута, по московским квартирам и подмосковным дачам. Повод для сбора всегда был одинаковый – кто-то получал гонорар за статью в журнале, за сюжет на телевидении, а чаще за какую-нибудь халтуру вроде сценария "Праздник урожая" для областного Дома народного творчества. На запах денег, как пчелы на мед, слетались будущие литераторы и киношники, начиналась пьянка со страстными разговорами об искусстве. О политике не говорили. О бабах тоже не говорили, было бы о чем говорить. Говорили о новых книгах и фильмах. Хрущевская оттепель подточила бетонную плотину, ограждавшую страну от внешнего мира. И хотя самого Хрущева уже сдали в архив, тлетворное влияние Запада основательно отравило наши незрелые умы. Хемингуэй, Сэлинджер, Лелюш, Карне. Отдавали им должное с внутренней оговоркой. Да, но. Этим "но" как бы выгораживали место для себя - для романов, которые когда-нибудь обязательно напишем, для фильмов, которые снимем, потеснив и Хемингуэя, и Лелюша. Сладостные иллюзии молодости. Пока же жизнь преподавала нам свои первые уроки. Один из них был такой: с каких бы денег ни начинался праздник, где бы он ни начинался (в ресторанах ЦДЛ или ЦДЖ, в шашлычной или в пельменной), закончится всегда одинаково: у пивного ларька выгребанием из карманов последней мелочи.

Саня Ш. имел к искусству непосредственное отношение: после двух неудачных штурмов ВГИКа поступил в Институт культуры (в недавнем прошлом Библиотечный) на отделение, готовившее режиссеров для народных театров и самодеятельности. Отец у него был армянин, работал в Ростове начальником строительного треста, мать русская. Семья намаялась с сыном, отмазывая его от армии и пытаясь приспособить к какому-нибудь делу, и была довольна, что он наконец-то пристроен. Но душою Саня был в большом кино, своей будущей профессии режиссера самодеятельности стеснялся и в конце концов был отчислен. Давал понять: за идеологические разногласия с руководством. Вообще-то отчислили его за прогулы, что, конечно, не исключало идеологических разногласий. С тех пор вел рассеянный образ жизни, кочуя по студенческим общежитиям и квартирам одиноких москвичек, годившихся ему в матери. На них он действовал неотразимо: обаятельный молодой человек, высокий красавец восточного типа, с широким кругом знакомств в художественной элите (сейчас сказали бы – в тусовке). Имена известных людей он умел небрежно, между прочим, упоминать в разговоре, не утверждая близости с ними, но как бы на нее слегка намекая. Это впечатляло.

В нашей компании он выполнял роль массовки или, вернее сказать, балласта, придающего судну устойчивость. Немногословный, доброжелательный, умеющий усмирить страсти снисходительным: "Да бросьте вы, нашли о чем спорить. Давайте лучше выпьем!" И все соглашались и в полном согласии выпивали. Свою второстепенность среди людей, уже выпустивших первые книги и снявшие первые короткометражки, он переживал, иногда жаловался: "Вы что-то делаете, а я болтаюсь, как говно в проруби. Ни прописки, ни денег. Для чего живу?" Но не делал решительно ничего, чтобы изменить жизнь, чем приводил нас, озабоченных реализацией собственных амбиций, в некоторое смущение.

Однажды летом он позвонил из Феодосии:

- Мы здесь снимаем кино. Приезжай. Все будет: гостиница на халяву, от чувих отбою нет. Не пожалеешь!

Чувствовалось, что он оче
нь рад возможности оказаться полезным друзьям. Обзвонил всех, но так получилось, что приехал я один. Саня встретил меня на вокзале в открытом киношном лимузине. Как выяснилось, он устроился в съемочную группу "Мосфильма" осветителем, но в последний момент бригадир осветителей заболел, и Саня занял этот ответственный пост.

В гостинице уже был накрыт стол, пьянка по случаю моего приезда сразу набрала высокий темп. Часа в три ночи Саня небрежным жестом выбросил в окно бутылку из-под шампанского. Она упала на асфальт рядом с милицейским сержантом и с грохотом разбилась на мелкие части. Сержант поднял голову. На третьем этаже гостиницы было освещено единственное окна нашего номера. Остаток ночи Саня провел в КПЗ, а утром судья выписала ему десять суток за мелкое хулиганство.

Без бригадира осветителей никакие съемки невозможны. Директор картины долго матерился, а потом поехал улаживать дело. Местные власти согласились на компромисс: ночи правонарушитель проводит в камере, а утром его отпускают на съемки. К КПЗ подавали мосфильмовский лимузин, Саня стоял в нем и важно приветствовал участников экспедиции, выстраивавшихся на дороге к пляжу с подводными ружьями на-краул. На второй день к ним присоединились праздные купальщики. На третий – весь пляж. На четвертый это глумление над правосудием увидело начальство. Мелкого хулигана освободили из-под стражи, отдали на поруки коллективу, жизнь вошла в привычное русло.

Все было так, как Саня обещал: бесплатная гостиница, бесплатные обеды на съемочной площадке (возле того замечательного дома, с которого я начал рассказ). Даже платили по три рубля в день за участие в массовке. Ну, и девушки, конечно. Не то чтобы от них отбою не было, но и недостатка не ощущалось.

Как-то вечером Саня пришел ко мне в номер и мрачно сообщил:

- Завтра прилетает Серафима.

Потом добавил:

- Всего на два дня.

- И что? – не понял я. – Ты не рад?

- Рад. Но…

И надолго замолчал.

Серафима (назову ее так) была его давней и единственной любовью. Единственной настоящей любовью. Великой. Все остальные были не великими. Познакомились они давно, на вступительных экзаменах во ВГИК. Она поступила, он не поступил. На третьем курсе она снялась в главной роли в фильме известного уже грузинского режиссера Г. Фильм имел успех, портрет молодой актрисы появился на обложке "Огонька", о ней много писали. Режиссер был старше ее лет на двадцать, маленький, довольно неказистый, но Серафима без колебаний вышла за него замуж и переехала к нему в Тбилиси. Вряд ли это был брак по любви, скорее в расчете на карьеру в кино. И она не ошиблась, главные роли в его фильмах были ей гарантированы. Он много снимал, не все фильмы были такими же удачными, как первый, но она стала одной из восходящих звезд советского кино. Связь с Саней, возникшую еще когда Серафима была безвестной студенткой актерского факультета ВГИКа, она не прерывала, использовала любую возможность вырваться к нему. Это было непросто из Тбилиси, не стало проще и когда режиссер перебрался в Москву. Он был болезненно ревнив, следил за каждым ее шагом, свидания были редкими и каждое становилось для Сани событием. Да и для нее тоже. Поэтому похоронное настроение приятеля меня очень удивило.

- Но, - повторил я. – Что "но"?

Он наконец признался:

- У меня… это самое… с конца капает.

- Что значит "с конца капает"?

- Это значит, что у меня триппер.

- Ух ты! Уверен?

- Сегодня был у врача. Он подтвердил. Сделал укол, но полный курс займет с неделю. А она прилетает завтра.

- Отложить нельзя?

- Поздно! – В его голосе прозвучало отчаяние. - Поздно!

- Что же делать? – растерянно спросил я.

- Вот и думаю. В голову приходит только одно: утопиться!..

Но он нашел другой выход.

Серафима прилетела в Симферополь утренним рейсом, к обеду автобусом-экспрессом добралась до Феодосии. Саня встречал ее на автовокзале с огромным букетом белых роз. Она была хороша: в широкополой соломенной шляпе с красной лентой, в белых ажурных перчатках, в белом льняном сарафане на тонких бретельках. Нечасто мне приходилось видеть вблизи таких холеных женщин. И никогда, пожалуй, не видел женских лиц, на которых так открыто, бесстыдно, отражались нежность, страсть, радость, восторг, нетерпение в общем, любовь.

Саня снял для нее "люкс" в интуристовс
кой гостинице. Она ушла в ванную принять с дороги душ. Вернувшись в номер и обнаружив меня пеньком сидящим в кресле, одарила меня таким ненавидящим взглядом, что я не знал, куда деться. Дернулся было уйти, но Саня скорчил страдальчески-умоляющую гримасу. Я остался. Ну не мог я подвести человека, попавшего в отчаянное положение. Он быстро взял инициативу в свои руки. Пляж, прогулка вдоль побережья на катере, вечернее купанье, ужин в банкетном зале шашлычной. Тосты следовали один за другим, шампанское и коньяк лились рекой, но ночь неумолимо приближалась, а с ней и кульминация этой маленькой драмы. Не потащит же он меня в "люкс", чтобы не оставаться с любимой женщиной наедине.

Я вышел покурить во внутренний дворик. Следом появился Саня. Воровато оглянувшись, вытащил из-под рубашки початую бутылку коньяка и припал к ней со страстью алкаша, у которого горят трубы.

Я поразился:

- Охренел?! Рухнешь!

- Входит в намерение, - оторвавшись от горла, пробормотал он и прикончил бутылку. – Теперь порядок.

Только теперь я понял его замысел. Напиться до отключки, и тогда уж будет не до любви. И никто не виноват, дело житейское.

Так и вышло. Саню быстро развезло, коллеги-киношники отволокли его в гостиницу, а я проводил Серафиму до ее "люкса". Прощаясь, сказал:

- Не сердитесь на него, это он от радости.

- Я понимаю, - ледяным тоном ответила она.

Назавтра было уже проще и как-то естественней. Саня опохмелился, потом добавил, потом еще добавил, потом добавил еще. К вечеру он снова лежал в отключке в своем номере. Серафима устало посмотрела на него и обратилась ко мне:

- Проводите меня на автовокзал. И найдите такси до Симферополя.

Я напомнил:

- Самолет у вас завтра утром.

- Улечу ночным рейсом. Здесь мне нечего делать.

Перед тем, как сесть в такси, попросила:

- Передайте ему. Я больше не хочу его видеть. Я больше не хочу о нем слышать. Никогда. Ничего. Так и передайте.

Я пообещал:

- Так и передам.

Но, разумеется, не передал. Сказал лишь:

- Она была слегка разочарована.

Он сам все понял. Со временем. Мудрено не понять, если на твои звонки бросают трубку, если твои письма возвращают нераспечатанными, а при виде тебя переходят на другую сторону улицы.

История эта имела продолжение. Неожиданное, как и все жизненные сюжеты.

Месяца через четыре, в середине октября, мы лежали на выстуженной даче знакомого в Шереметьевке в состоянии, хорошо знакомом тем, кто ведет интеллектуальный образ жизни - похмельные, с последними копейками в карманах, - тупо слушали по радио, как какой-то комсомольский деятель вдохновенно рассказывает о работе с творческой молодежью.

Я поинтересовался:

- Саня, ты творческая молодежь?

- Вроде да. А что?

- Я тоже творческая молодежь. Почему же с нами не ведут работу?

- Да, почему?

- Может, потому что о нас не знают?

- И знать не хотят. И правильно делают, - самокритично добавил он.

- Правильно? Ну нет! - решительно возразил я. – Вставай!..

Через два часа мы сидели в кабинете заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК комсомола, и я с вдохновением (не меньшем, чем тот валуй по радио), рассказывал о нашей заветной мечте создать полнометражный художественный фильм о том, как посланцы комсомола, преодолевая трудности, осваивают далекую Камчатку. А еще через час мы шли по широкому цэковскому коридору, имея в карманах командировки на месяц в город Петропавловск-Камчатский и 940 рублей на расходы, по 470 на нос. Не поворачивая головы, Саня негромко сказал:

- Если сейчас сзади скомандуют "Стой!", я остановлюсь и подниму руки.

Ни на какую Камчатку мы, конечно, не полетели, очень надо. Из ЦК переместились в ресторан Центрального дома литераторов, потом в ресторан Центрального дома журналиста, потом почему-то на Речной вокзал, потом еще куда-то, уже не помню. Почти тысяча рублей по тем временам, когда коньяк стоил 4-12, были серьезные деньги, пропивали их мы довольно долго. О том, что с нас потребуют сценарий о молодых покорителях Камчатки, мы и думать не думали. Не потребуют. В ЦК поставили "галочку", что работа с творческой молодежью проведена, и на том успокоились. Но бухгалтерия отчет о командировочных обязательно потребует. Поэтому на последние деньги купили Сане билеты по сту
денческой скидке, и он отправился на Камчатку отмечать удостоверения и доставать авиабилеты для отчета. Улетал он с очень большой неохотой, до последнего отнекивался: "Я же ничего не умею!" Но я был непреклонен: "Учись, пора".

Улетел и пропал. Месяца три о нем не было ни слуху, ни духу. Бухгалтерия ЦК бомбардировала меня письмами, грозила судом. А я не знал, что и думать. Объявился Саня только в феврале, живой и здоровый. И даже в приподнятом настроении, в каком я его не видел со времен Феодосии. Как оказалось, во время промежуточной посадки в Иркутске он встретил знакомых стюардесс с международных линий, летающих в Пекин и в Шанхай, они иногда приезжали к нам в Шереметьевку приобщиться к жизни художественной богемы. На радостях загуляли, Саня просадил все деньги, что у него были, и оказался в Петропавловске-Камчатском с одним-единственным рублем в кармане. Зима, ночь, чужой город, в котором ни одного знакомого. Не позавидуешь. Но он выкрутился. Сошелся с местными газетчиками, они продвинули его на радио и телевидение. Давал интервью, делился творческими планами, рассказывал об артистической Москве. Даже договорился о месте собкора областного радио где-то на западном побережье, если вернется. А он был намерен вернуться. Как догадываюсь, уже видел себя этаким джек-лондоновским героем: вездеходы, собачьи упряжки, пурга, поет морзянка за окном веселым дискантом. И он, суровый отшельник, хранящий в сердце образ Серафимы, любовью которой он пожертвовал ради любви к ней. А радио - это было для него самое то, потому что он был поразительно, прямо-таки патологически безграмотен.

Три дня мы просидели у меня дома, готовя отчеты о командировке. Важно было не ошибиться ни в одной цифре, ни в одной дате в авиабилетах. Билетов Саня привез целую кучу, набрал у попутчиков. И с длинными стопятидесятирублевыми хвостами, фигурно вырезанными: Москва – Петропавловск и Петропавловск Москва. И с короткими – местных авиалиний. Понятно, что фамилии и даты в них были самые разные, но мы умели их переделывать.

Подделка отчетных документов была обычным делом у командировочного люда. Переправляли цифирки, бритовкой соскребывали фамилии и вписывали свои. Бухгалтерши обнаруживали подчистки без труда, иногда достаточно было посмотреть билет на свет. У журналистов, проводящих пол-жизни в командировках, был другой метод. Сейчас уже можно о нем рассказать, срок давности за это жульничество давно прошел. Да и были ли это жульничеством? Скорее способом выживания – поди-ка проживи в командировке на 2-60 или 3-50 в районах Крайнего Севера.

Делали так. Весь авиабилет обрабатывали уксусной эссенцией, затем крепким раствором марганцовки, потом промокали ваткой, пропитанной перекисью водорода. И от всех надписей не оставалось и следа. Когда билет высохнет, пиши в нем что хочешь, никакой бухгалтер не придерется. Практиковалось это годами, не знаю ни одного случая, чтобы подделка раскрылась. Единственное, что меня всегда волновало: запах уксусной эссенции. Он всегда оставался, сколько билет ни проветривай. Еле слышный, но оставался. Или мне это казалось, потому что я знал про запах?

На третий день работа была закончена. Билеты развесили по комнате на бельевой веревке – проветриваться. Договорились, что завтра с утра едем в ЦК. Саня сказал:

- Пойду погуляю по Москве, три месяца не был – соскучился. Схожу в кино. Или в театр.

Ох, как не хотелось мне его отпускать. Но не удерживать же силой. Пришлось согласиться:

- Иди. Но – сам понимаешь!

- За кого ты меня принимаешь? – оскорбился он.

Хотел я ему сказать, за кого я его принимаю, но промолчал.

Назавтра часов в десять утра в дверь позвонили. Я брился в ванной, открыла жена. Испуганно сообщила:

- К тебе человек.

- Какой человек?

- Страшный.

Я выскочил из ванной. Перед дверью стоял Саня. И если бы я не знал, что это он, вряд ли узнал бы: какой-то бомж (бич, как тогда говорили). Весь в грязи (где он, черт возьми, зимой нашел грязь?), с полуоторванным рукавом пальто, без шапки, с огромным, в пол-лица, багрово-фиолетовым финалом под левым глазом. И, что самое удивительное, практически трезвый.

Произошло не то, чего я опасался. Саня не напился, а принялся звонить Серафиме. Она бросала трубку. Он принял сто пятьдесят для храбрости и отправился к ней домой. Хотел объясниться или хотя бы просто увидеть ее. Мужа он не боялся. Но в гости к нему приехали два земляка, горячие грузинские парни. Они от души отмудохали Саню, спустили с лестницы и во дворе воткнули головой в мусорный бак. Самое ужасное, что за побоищем спокойно наблюдала Серафима. До утра Саня просидел в чужом подъезде, переживая позор. И вот – приехал.

- Я не знаю, как дальше жить, - завершил он свое скорбное повествование.

- Об этом потом подумаешь, а сегодня нужно отчитаться в ЦК, - не снизошел я к его душевным терзаниям.

Но как идти в бухгалтерию в таком виде? Костюм почистили, рукав к пальто пришила жена. А что делать с фингалом? Забинтовали полголовы. Заодно и руку - подвесили на шею, будто в гипсе.

- Это еще зачем? – спросил Саня.

- Для убедительности. Вездеход столкнулся с айсбергом. Чудом выжил. Экипаж погиб. Славные были ребята.

- Тогда нужно бы и костыль, - проявил он творческий подход к делу.

- Костыля нет. Перебьешься.

Появление Сани в бухгалтерии вызвало сочувственные ахи и охи. Пока старшая проверяла наши отчеты, Саня живописал трудности жизни на краю земли. Вездеход он заменил вертолетом, айсберг – сопкой в коварном тумане. Получалось убедительно. Рассказывая о погибших летчиках, славных ребятах, умело дрогнул голосом - трудно об этом говорить, знаете ли, очень трудно.

Отчет приняли. ЦК даже остался должен нам 32 рубля, но мы не стали их получать, ни к чему крохоборничать. Через несколько дней я улетел в Норильск, а Саня на Камчатку.

Через три года он вернулся в Москву. Заработал денег и быстро просадил все до копейки. Я пытался утихомирить его, но куда там. Душа его, стосковавшаяся в камчатской глуши, жаждала праздника. Через месяц он занял у меня на билет, улетел в Петропавловск и просидел там еще год. Жизнь чему-то его все-таки научила. Вновь оказавшись в Москве, он вплотную занялся делами. Для начала женился на москвичке, ожидавшей расселения коммуналки, получил наконец-то московскую прописку и свою комнату в двухкомнатной квартире в Теплом Стане. Потом начал планомерную осаду реперткома Министерства культуры. На Камчатке он написал несколько радиопьес, все они были поставлены, что и утвердило Саню в уверенности, что драматургия – это и есть его подлинное призвание.

В мире театра на любого новичка смотрят как на человека, который вдруг, ни с того ни с чего, решил разбогатеть, и никого это, понятное дело, не умиляет. Но Саня сумел расположить к себе перезрелых дам, редакторисс реперткома. Сработало его неутраченное обаяние и репутация отважного покорителя Камчатки. Но что гораздо важнее, ему удалось войти в доверие к главному редактору, довольно плюгавенькому чиновнику, уставшему от нахальных молодых авторов, которые так и норовили протащить в театры свои сомнительные идеи. Никаких сомнительных идей у Сани не было, (у него, между нами, вообще не было никаких идей). Но пьесы его были идеологически кондиционны, особенно первая - про катастрофу вертолета, в которой погибли летчики, славные парни. Пьесу подправили (славные парни не совсем погибли), купили и распространили по театрам. И хотя ее нигде не поставили, появление нового молодого драматурга было благожелательно встречено критиками, кормившимися от Министерства культуры.

К тому времени наша компания основательно поредела. Те, для кого пьянка из средства общения превратилась в образ жизни, выпали в осадок. Кто-то свалил за бугор. Некоторые, озлобленные на советскую власть, препятствующую их самореализации, ушли в диссиденты. Остальные впряглись в житейскую лямку и уже не вспоминали ни о Хемингуэе, ни о Лелюше. Саню я видел редко, от случая к случаю. Его пьесы покупало министерство, иногда ставили в провинции, но в московские театры, куда стремятся все драматурги, пробиться не удавалось. Наконец ему повезло, молодой режиссер взялся ставить его пьесу в московском Новом театре. Саня пригласил меня на премьеру. Не знаю, что было от пьесы, а что привнес режиссер, по спектакль получился симпатичный. На поклоны Саня вышел в черном фраке. На банкете после спектакля он отвел меня в сторону и взволнованно спросил:

- Ты ее видел?

- Кого?

- Серафиму! В зале. Видел?

- Нет, - ответил я, понимая, что наношу ему глубокую сердечную рану.

- Не пришла, - печально заключил он. – Но она придет. Обязательно придет!

Но она так и не пришла. Позже стало известно, что режиссера Г. пригласили в Лондон снимать какой-то фильм, Серафима уехала с ним. Я был уверен, что все это переведет для Сани его Великую Любовь в область ностальгических воспоминаний, но не тут-то было.

После московской премьеры его приняли в Союз писателей. Он тут же подал заявление в партию и очень старательно выполнял все поручения парткома и райкома. Это несказанно удивило всех, кто его знал. Человека, менее приспособленного для партийной карьеры (для любой карьеры) невозможно было себе представить. Особенно учитывая его грамотность. Не сомневаюсь, что даже в заявлении в партию кто-то предварительно расставил все запятые. Но думал Саня не о партийной карьере, а совсем о другом.

Это стало ясно, когда его включили в качестве заместителя руководителя в писательскую туристскую группу, отправлявшуюся в Англию. Руководителем был известный своими либеральными взглядами драматург, Саню приставили к нему комиссаром. Но он не оправдал надежд. И даже подло предал своих партийных товарищей. В последний день пребывания в Лондоне он исчез из отеля. Группа вернулась в Москву без него. Через несколько дней Би-Би-Си передало, что советский драматург Ш. попросил в Великобритании политического убежища.

В Москве это вызвало шок. Убрали главного редактора реперткома Минкульта, покровителя Сани. Сменили руководство парткома объединения драматургов. Но больше в реакции было недоумения. С чего вдруг? Никаким преследованиям человек никогда не подвергался, ни в каком инакомыслии не был замечен. Больше того, у Сани была репутация откровенного конъюнктурщика. По этому поводу руководитель тургруппы, известный своими либеральными взглядами драматург, философски заметил:

- Что-то сдвинулось. Когда свалит Софронов, будем считать, что перестройка идет успешно.

И только один я знал, в чем дело. Серафима. Она в Лондоне. Значит, есть возможность ее увидеть. Хотя бы издали.

"Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень, на руку

твою, ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее - стрелы огненные…"

Когда человек в сути своей как киношный дом с красивым фасадом и ничем внутри, это навсегда.

Если бы Саня для своего побега задумал выбрать более неудачное время, это ему бы не удалось. Весь Запад был влюблен в Горбачева, незадолго до этого он нанес визит в Англию и встретил самый радушный прием. В этой ситуации было нетактичным предоставлять политическое убежище человеку, который никаким гонениям на родине не подвергался. Ему отказали. Он доказывал, что пьеса "Странник" о турецко-армянской резне поставила его на родине вне закона. Форин-офис слышать не хотел ни о какой пьесе. Назревал скандал. Подключилось радио "Свобода". Саня заявил в интервью, что лучше бросится в Темзу, чем вернется в СССР: "Я хочу умереть свободным!" Англичане прикинули, какой шум поднимется, если этот псих исполнит свое обещание, и сдались.

Он получил политическое убежище, но радости ему это не принесло. Серафимы в Англии уже не было. У режиссера Г. с фильмом не получилось, она развелась с мужем и улетела в Голливуд искать счастья.

Больше о Сане я ничего не слышал. А Серафиму однажды случайно встретил в Доме кино. Счастья в Голливуде она не нашла. Несколько лет мыкалась в Америке, мыла посуду в придорожных забегаловках, сидела с паралитиками. В конце концов вернулась на родину, всеми забытая, никому не нужна. Много пила. Так, во всяком случае, говорили в Москве. Она первая подошла ко мне и сразу обратилась на "ты", хотя наши знакомство ограничивалось двумя днями в Феодосии:

- Отойдем.

Устроившись за стойкой бара, заказала два двойных виски и спросила:

- Ты что-нибудь о нем знаешь?

- Ничего, - ответил я, понимая, что она говорит о Сане.

- Совсем ничего?

- Совсем.

- Там, в Феодосии… ты должен знать. Что это было?.. Я часто об этом думаю. Я думаю об этом до сих пор. Не может быть, чтобы он просто напился. Было что-то еще. Что?

- Ничего, - твердо сказал я. – Просто напился. От радости.

А что я мог ей сказать? Что ее возлюбленный подцепил триппер и не хотел ее заразить, но и признаться в этом не мог? Он не признался. Не мне открывать его тайну.

- От радости. Просто от радости, - повторила она. – Ладно. Давай выпьем. Пусть ему повезет.

И мы выпили.

Как заметил читатель, тема пьянки пронизывает мой рассказ, как красная нить канаты британского королевского флота (кто не знает, ее вплетали, чтобы канаты не воровали). Так оно и было. Пьянка служила постоянным фоном, на котором проходила жизнь молодой московской интеллигенции, которую позже стали называть шестидесятниками.

Однажды в минуту тонкого утреннего опохмеления мой друг, ставший известным журналистом, сказал:

- Я вот о чем думаю. Пройдут годы, придет время писать мемуары. Знаешь, как будут называться мои мемуары? "Пятьдесят лет с похмелья".

Вот и пришло мое время писать мемуары.

А чем я, по-вашему, занимаюсь?

Июль, 2007

Комментарии

Добавить изображение