ГОРЬКИЙ НА ПЛАТФОРМЕ "ПЕРЕЕЗД В СССР"

13-01-2008

Из книги «Гибель буревестника

[Продолжение. Начало в 554 за 30 декабря 2007 г.]

В драматической ситуации оказалась Наталья Грушко (одна из последних возлюбленных Горького – ВЛ) — без семьи, без средств к существованию, без изданий (ее сочинения ни у кого не вызывали ни малейшего интереса), с двумя сыновьями-подростками на руках. Ее второй муж — племянник великого драматурга Островского — умер, вскоре умер и Потапенко (Потапенко &Egrave-гнатий Николаевич (1856—1929), тоже ее муж, способный литератор, оставил, может быть, самые лучшие воспоминания о Чехове http://www.my-chekhov.com/ru/memuars/potapenko.shtml ВЛ) .

Грушко ухватилась за спасительный якорь — написала Горькому. Отзвуки этих событий мы находим в его письме тому же Халатову: «Одолевает меня письмами вдова литератора Потапенко, письмо ее прилагаю. Вдов он оставил, кажется, не одну, а штук шесть. Не кажется ли Вам, что некоторые его вещи &lt-...

следовало бы издать?»

Как и в том давнем случае с молоком (1919 год!), он изложил свою просьбу в нарочито пренебрежительной форме, снимая этим возможность заподозрить его в каком-либо личном пристрастии. Вряд ли Халатов знал, какими мотивами он руководствовался, но просьбу исполнил. Один роман забытого всеми Потапенко издали — совесть Горького была чиста.

Кроме особняка в Москве, Горький получил еще и личную загородную резиденцию. Ею стала та самая бывшая барская усадьба в подмосковном поселке Горки.

Сталин показал себя знатоком горьковского творчества и его почитателем. Вместо общего выражения восторга, он попросил хозяина почитать «что-нибудь» из его произведений и тут же уточнил, что именно из «чего-нибудь» его интересует.

Выбор вождя пал на всеми забытое сочинение раннего Горького «Девушка и смерть» — сочинение непонятного жанра (автором оно обозначено как «сказка»), отмеченное печатью революционного романтизма и возвышенной патетики. Вероятно, за этим выбором не было никакого особого смысла. Просто Сталин читал эту «поэму» и запомнил ее. «Девушка и смерть», запрещенная царской цензурой еще в 1892 году, была опубликована в «Новой жизни» в 1917-м, в ряду его «Несвоевременных мыслей», которые Сталин регулярно читал и за которые на страницах «Правды» пообещал Горькому отбросить его «в небытие», поскольку революция «не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов».

Прослезившись, автор дочитал свою поэму до конца, и пьяный Сталин, взяв книгу из горьковских рук, наложил на финальной странице «сказки» свою резолюцию: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете (любовь побеждает смерть)». Ворошилов был более красноречив. Его резолюция выглядела так: «От себя скажу, я люблю М. Горького, как моего и моего класса писателя, который духовно определил наше поступательное движение».

Что все-таки скрывалось за этим почти пародийным розыгрышем?

Лишь пьяный балаган? Стремление эмоционально воздействовать на чрезмерно сентиментального классика и постараться влюбить его в себя? Или была какая-то более конкретная, деловая — в истинно сталинской традиции — цель?

Есть версия, и она кажется вполне убедительной: Сталин в тайне мечтал видеть Горького в качестве автора книги о себе самом. Подтверждений этому достаточно много. «Привезите биографию Кобы или материалы для нее», телеграфировал Горький Крючкову. Тот поспешил ответить, что материалы посланы. Об этом же месяц спустя — в январе 1932 года — написал Горькому Артемий Халатов: «Материалы для биографии И&lt-осифа В&lt-иссари-оновича мы вам послали, напишите мне — не нужны ли Вам какие-либо еще материалы, и когда Вы думаете нам ее дать».

* * *

Стало быть, устная договоренность о такой книге ранее была Халатов пишет о ней, как о деле решенном, вопрос о том, собирается ли Горький ее писать, вообще не стоит, все дело лишь в сроке да еще, быть может, в отсутствии дополнительных материалов. Сговориться об этом могли только в то время, когда Горький находился в Москве, и Сталин, делая вид, что ничего не знает об ожидающем его подарке, старательно Горького очаровывал, а это он, как мы знаем, при желании делать умел.

Можно не сомневаться: и в этом вопросе на Горького влияли Ягода и другие «ребята» из ближайшего его окружения, прежде всего его заместитель «по культуре» Яков («Яня») Агранов. Можно не сомневаться и в том, что Горький очень старался исполнить свое об
ещание. В секретном фонде его архива сохранились черновые наброски будущей биографии вождя: два исчерканных листа рукописи с фразой «Иосиф Виссарионович Джугашвили родился в городе Гори (Грузия)» и с краткими сведениями о кавказском пейзаже, почерпнутыми скорее из энциклопедического словаря чем из собственных воспоминаний.

Несомненно, он очень старался, пытаясь построить связные фразы и безжалостно зачеркивая те беспомощные пассажи, которые ложились на бумажный лист. Сердце на этот раз оказалось сильнее руки: выжать из себя нечто большее Горький так и не смог. Впрочем, он ли сам виноват в этом?

* * *

Вождь, кажется, понял, что от Горького ему ничего не дождаться, и махнул на это рукой. Вывод для себя сделал, но виду не подал.

«Лучшую книгу о Сталине напишет Горький», — с уверенностью пообещал Исаак Бабель в Париже Борису Суварину (историку, одному из основателей французской компартии, порвавшему с ней всякие связи). Бабель ошибся.

Но у Сталина был запасной вариант. Видимо, именно с этой целью он принял 7 октября Анри Барбюса, который провел в его кремлевском кабинете, сопровождаемый лишь переводчиком, двадцать минут. Чтобы решить вопрос в принципе, этого срока было достаточно. Тяжкое бремя с Горького было снято, но таких обид Сталин не прощал никому. Он был терпелив и умел выжидать.

* * *

Московская пресса продолжала обличать очередных «врагов» Горький молниеносно реагировал на это в том же духе, только с истинно горьковской экспрессией. «С бешенством, но и с радостью, — писал он Артемию Халатову, — прочитал &lt-... о вредителях. Когда, наконец, перебита, уничтожена будет эта гнилая сволочь? А ГПУ действительно заслуживает орден — лучший из них — товарищескую благодарность рабочего класса».

Воспевая террор, он нашел для этого и теоретическую базу: «Классовая ненависть должна воспитываться на органическом отвращении к врагу как к существу низшего типа &lt-... Я совершенно убежден, что враг действительно существо низшего типа, что это — дегенерат, вырожденец физически и морально».

* * *

Он не ограничивался общими рассуждениями — охотно «переходил на личности». Из Сорренто Горький давал авторитетные рекомендации, как следует поступать с теми, кого он успел отнести к «существам низшего типа».

В таковые попал — тогда еще относительно молодой — ученый Алексей Лосев, один из немногих русских мыслителей первого ряда, не отправленных в изгнание на «философском корабле». Его свободолюбивые идеи, а главное попытка осмыслить роль отвергаемого большевиками христианства в истории культуры не понравились Горькому — со страниц «Правды» он обрушился на автора глумливой, унижающей человеческое достоинство статьей «О борьбе с природой», обрекая Лосева на каторжный ад ГУЛАГа.

«В рукописной копии нелегальной брошюры профессора философии Лосева «Дополнения к диалектике мифа», — писал Горький, — сказано то самое, что ежедневно печатается в прессе политиканствующих эмигрантов, предателей трудового народа в прошлом, готовых предать его еще раз и завтра &lt-„.

Если б профессор был мало-мальски нормальный человек, он, разумеется, понял бы &lt-какой он негодяй и — повесился &lt-... Профессор этот явно безумен, очевидно малограмотен &lt-... Что делать этим мелким, честолюбивым, гниленьким людям в стране, где с невероятным успехом действует молодой хозяин — рабочий класс? &lt-... Нечего делать в ней людям, которые опоздали умереть, но уже гниют и заражают воздух запахом гниения».

Однако Екатерина Павловна, продолжавшая работать в кое-как еще действовавшем Политическом Красном Кресте, была иного мнения о профессоре и его сочинении. Она использовала все свои старые связи в ОГПУ, чтобы добиться освобождения Лосева, которого так истоптал и поспешно отправил в могилу ее муж. Полтора года спустя профессора освободили и даже сняли судимость. Теперь этот «безумный, малограмотный и гниленький» профессор признан классиком, создателем научной школы, выдающимся русским мыслителем уходящего века. Уже в горбачевские времена — в 1986 году — престарелый и слепой Лосев получил высшую официальную награду: государственную премию СССР.

Приезду Горького на этот раз предшествовал факт необычный и примечательный. Как явствует из только что рассекреченных журналов сталинского секретариата, 27 марта 1932 года вождь дважды принял Крючкова. Служака такого уровня к самому Сталину вообще был не вхож, но тут — явно по какой-то чрезвычайной причине — дважды в течение одного дня было сделано исключение. Сначала Крючков провел в сталинском кабинете двадцать минут, а позже — вечером — почти полтора часа. Притом оба раза генсек и ПеПеКрю беседовали наедине!

Странность эта легко объяснима — к приезду Горького для него готовился царский подарок. Сталин разогнал Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), возглавлявшуюся, как уже сказано, родственником Ягоды Леопольдом Авербахом, и принял решение создать единый Союз советских писателей. С самого начала он был задуман как некое «министерство литературы» — со всеми бюрократическими структурами и властными полномочиями. Главой его, естественно, мог стать только сам патриарх — признанный миром живой классик. Об этом Сталин и вел разговор с Крючковым.

В Москву Горький отправился снова вместе со всей семьей, включая, разумеется, Липу и неизменно находившегося при нем Соловья, а также с проведшим зиму в Сорренто писателем Алексеем Толстым. Предполагалось, что Толстой пробудет у Горького более короткий срок, но тот загостился. И не только по причине дивного климата, комфортного жилья и овладевшего им творческого порыва.

Тимоша обрела еще одного обожателя: муж «со стажем», многодетный отец, страдавший ожирением и одышкой, Толстой влюбился с юношеским пылом и вряд ли умел скрывать свои чувства. Ситуация в доме и без того была достаточно напряженной: Макса и Горького не мог не шокировать странный роман Тимоши с всесильным шефом Лубянки, от которого — каждый по-своему — они оба были зависимы. Но Ягода, по крайней мере, пребывал в московском далеко, не имея возможности войти в соррентийский дом. Новый обожатель жил тут же, и все они встречались вместе, как члены единой семьи, каждый день.

Мура по обыкновению воспользовалась поездкой Горького, чтобы побыть в Лондоне, никуда не спеша: там ждали ее и Уэллс, и Локкарт. Это не мешало ей следить едва ли не за каждым днем пребывания Горького — по пути в Москву и в самой Москве. После короткой остановки в Берлине Горький отправился на родину. В пограничный городок Негорелое за ним был послан вагон «Особой нормы» (!) номер 2227. Навстречу выехала и большая делегация, которую возглавлял некогда близкий к горьковскому литературному кругу, в ту пору весьма популярный писатель Александр Серафимович. Ягода (подписавшийся скромно: Генрих Григорьевич) и Леопольд Авербах отправили в спецвагон, на границу, корокую телеграмму: «Приветствуем. Целуем». Фамильярность, заключенная во втором слове телеграммы, нарочито переводила их отношения из полуофициальных в интимно дружеские, почти домашние.

I* * *

Горький вынашивал идею создать уникальный медицинский центр, который научится продлевать человеческую жизнь, а в перспективе сделает человека бессмертным. Ему отнюдь не казалось это утопией — восторженный самоучка, не получивший никакого образования, но начитавшийся несметного количества книг, он был истинным фанатиком науки, верившим в ее безграничные возможности.

Еще в свой предыдущий приезд Горький вел переговоры с известными тогда медиками и физиологами Львом Федоровым (ближайшим сотрудником И. П. Павлова) и Алексеем Сперанским о создании института изучения человека, который потом получил в их беседах другое — более загадочное и, если вдуматься, просто зловещее название: Институт экспериментальной медицины. Медицина, которая не лечит, а экспериментирует или лечит, экспериментируя на больном, должна называться как-то иначе. В подготовленном Горьким проекте создания «института широкого биологического изучения здорового и больного человека» уточнялось, что его задачей являются «всякого рода попытки конкретного внедрения метода марксистской диалектики в биологию и медицину».

Идея осуществить революционный переворот не только в общественной жизни, но и в жизни физической, вступить в поединок с природой, вторгнуться в ее законы и одолеть их некоей «силой разума», обретенной «свободным от угнетения рабочим классом», стала для Горького идеей-фикс. Теперь оставалось зажечь ею тех, в чьих руках была власть. Встречаясь с ними накоротке и имея на них влияние, Горький мог добиться всего. Сталин нуждался в нем и верил в него.

Не только Сталин, но и люди из самого близкого его окружения стали теперь завсегдатаями дворца на Малой Никитской. Сюда регулярно приходили Ворошилов, Каганович, Киров, Орджоникидзе, Жданов, Бубнов, высшие командиры Красной армии, в том числе и Буденный, постаравшийся забыть о том, как Горький отхлестал его публично за брань по адресу Исаака Бабеля — автора не понравившегося Буденному цикла рассказов «Конармия».

В доверительной беседе Горькому было не так уж трудно увлечь вождя и его «соратников» своей грандиозной идеей, сулившей им — им в первую очередь! — долгую жизнь. Началась подготовка к созданию не имевшего в мире аналогов «экспериментального центра» — все планы будущих экспериментов согласовывались с Горьким.

В стране тем временем все чаще и чаще слышались предгрозовые удары, предвещая надвигавшуюся бурю, которую назовут потом Большим Террором: слухи о потайных судилищах над «инакомыслящими» ходили тогда не только по Союзу, но и по всему миру, а Горький, надо полагать, пользовался не слухами — у него был самый осведомленный источник: Генрих Ягода. Особое внимание Горького привлекало инакомыслие в литературной среде.

Как раз тогда стало раскручиваться дело сибирских писателей, решительно не признававших советскую власть и избравших в качестве своего кумира расстрелянного большевиками «белого» диктатора Сибири — адмирала Александра Колчака. Среди них был весьма одаренный молодой поэт Павел Васильев, которого Горький вскоре подвергает безжалостной критике в одной из своих статей. Горьковская ярость казалась не вполне адекватной тем обвинениям, которые он публично против него выдвигал. Теперь, когда, наконец, стали известны материалы того потайного процесса, можно лучше понять истоки горьковской ярости: ведь Ягода не мог не познакомить своего друга с показаниями обвиняемых, данными ими на следствии, как и с теми их сочинениями, которые ставились им в вину.

Одним из самых главных пунктов обвинения был антисемитизм всех обвиняемых, которые, как и многие их единомышленники, олицетворяли большевизм с еврейством: в ту пору преследование евреев не стало еще одним из характерных признаков сталинской политики — напротив, борьба с антисемитизмом рассматривалась как органичная составная часть борьбы с контрреволюцией.

Легко представить себе, какие чувства он испытал, читая вмененное в вину Павлу Васильеву такое его стихотворение:

«Гренландский кит, владыка океана,
Раз проглотил пархатого жида.
Метаться начал он туда-сюда.
На третий день владыка занемог,
Но жида переварить не мог.
И так, Россия — о, сравненье будет жутко,
И ты, как кит, умрешь от несварения желудка».

* * *

Поток восторженных приветствий юбиляру нарастал с каждым днем. Для особо важной миссии Кремль избрал шахтеров Донбасса: именно они возбудили ходатайство о награждении Горького орденом Ленина. Партия и правительство решили не отказать шахтерам в этой их просьбе и утвердили постановление о награждение орденом Ленина «великого пролетарского писателя товарища Максима Горького за его литературные заслуги перед рабочим классом и трудящимися Союза ССР».

Но товарищ Сталин был щедрее донбасских шахтеров. Орденом дело не ограничилось. Было решено создать в Москве литературный институт имени Горького, чтобы учить «на писателя» молодые таланты — «в первую очередь <... из среды рабочих и крестьян». По всему Союзу были учреждены именные стипендии имени Горького, создан Фонд его имени для «премирования лучших художественных произведений на языках народов СССР», наконец, его имя было присвоено лучшему драматическому театру страны — Московскому Художественному. Театру Антона Чехова!.. Прославившемуся чеховской «Чайкой» и поместившему ее — чайку, а не буревестника, — на свой исторический занавес...

Это оказалось только началом. Сигнал был дан — имя Горького моментально превратилось в разменную монету для тех, кто хотел отличиться, перещеголяв других в славословиях и своевременно «принятых мерах». Именем Горького окрестили Большой драматический театр в Ленинграде, в создании которого принимал участие Александр Блок. Стипендии и премии имени Горького были учреждены повсеместно—даже в начальных школах «для учащихся, которые «... покажут образцы в изучении родного языка и литературы». Вспомнив о том, что юный Алеша Пешков работал одно время в пекарне, профсоюз мукомолов решил построить в Крыму дом отдыха пекарей имени Горького и предоставить в нем «две койки рабкорам и рабочим авторам».

Основная магистраль Москвы — Тверская — тоже получила имя человека в тюбетейке (таким он изображался теперь на снимках), превратившегося из «Буревестника» в «великого пролетарского писателя». Такая же доля выпала главному месту праздничных гуляний москвичей — Центральному парку культуры и отдыха. Имя Горького получил Кронверкский проспект в Ленинграде. В течение нескольких дней улицы его имени появились во всех горцах страны — больших и малых. Даже в крохотных деревнях, где вообще не было никаких улиц....

И все же самый ценный подарок был приготовлен к 25 сентября, когда в Большом театре состоялась главная церемония празднества — торжественное юбилейное заседание. «Необычайным был вид сцены Большого театра, — восторженно рассказывал своим читателям репортер «Правды». — Много он видел собраний в своих стенах, много президиумов на своей сцене. Такого не было. Вперемешку сидели вожди партии и правительства с писателями и поэтами». Прибыл Сталин со своими соратниками. С опозданием явился Анри Барбюс. «Его встречают, — вещал репортер, — бурными аплодисментами, переходящими в овацию. Барбюс пожимает руку Горькому и садится за стол президиума».

Поток восторженных славословий длился несколько часов. «Учитель и брат! — обращался Барбюс к Горькому, молитвенно сложив руки. — Учитель, потому что брат!». Соратники в своем приветствии обращались к Горькому по-партийному— на «ты», желая ему «и впредь долгие годы поднимать миллионные массы на борьбу за полное торжество коммунизма». Из четырнадцати человек, подписавших это приветствие, семеро очень скоро будут расстреляны, один покончит с собой, один умрет загадочной смертью...

Оглашались специально заготовленные московскими эмиссарами зарубежные приветствия. Кто без их инициативы мог бы слать приветствия по случаю даты, никем не отмечаемой, а в данном случае явно и никому на Западе не известной? Неужто кто-нибудь держал в голове тот день, когда в тифлисской газете «Кавказ» появилась крохотная горьковская новелла? Зачитанные приветствия Ромена Роллана, Стефана Цвейга, Эптона Синклера, Бернарда Шоу, Мартина Андерсена-Нексе встречались бурей рукоплесканий. В потоке приветствий не затерялось одно, едва ли не самое патетичное. Его подписали Ягода с женой и ее братом Леопольдом Авербахом, крупный чекистский деятель Семен Фирин и трое писателей, открыто связавших себя с Лубянкой. Обращаясь к «к самому дорогому и милому», «самому любимому», к «лучшему писателю нового человечества», авторы пообещали: «Каждый из нас всегда отдаст свою жизнь за дело партии». Свое обещание они сдержат: пятеро из семи, подписавших это приветствие, будут казнены через пять с небольшим лет.

Когда зал совершенно уже изнемог, член политбюро Павел Постышев сообщил о главном «подарке родины ее великому сыну»: Нижний Новгород будет отныне называться городом Горьким! Поднявшиеся со своих мест участники торжества, изнемогая от восторга, били в измученные от непрерывных ударов ладоши и осипшими голосами кричали «ура».

Наконец, слово получил сам юбиляр. Пробившись через лавину оваций, он сказал: «Я слишком стар для того, чтобы скромничать. <... Возможно ли где-нибудь в мире такое широкое чествование? <... Невозможно. Храмина капиталистического общества развалилась, акустика в ней скверная, резонанс подлый».

По привычке он плакал. Плача, признался: «На старости лет хочется учить». Учить он хотел всегда — в молодости тоже. Теперь такое право было ему предоставлено официально.

* * *

Накануне отъезда состоялось действо, объявленное советской прессой «историческим». Во дворце на Малой Никитской собралась большая группа писателей. Многие пришли сюда, не зная, что им предстоит встреча не только с Горьким, но еще и со Сталиным. Их отбирали с особенным тщанием Горький, Крючков и Ягода. Предполагалось, что отобраны лучшие из лучших. Среди них не было, естественно, ни Пастернака, ни Ахматовой, ни Булгакова, ни Мандельштама, ни Пильняка, ни Платонова — эти писатели лучшими не считались. Бабель, наверное, был бы допущен, но он, получив, наконец, разрешение после четырехлетнего перерыва выехать за границу, находился тогда в Париже, где заверил Бориса Суварина, что Горький — «вторая фигура» после Сталина в Советском Союзе.

Вместе со Сталиным на встречу прибыли Молотов, Каганович, Ворошилов и Бухарин. Именно здесь Сталин назвал писателей «инженерами человеческих душ» — этот афоризм тотчас получил самое широкое распространение и употреблялся с тех пор бесчетное число раз уже и без ссылки на автора. Именно здесь прозвучало снова и вошло в жизнь новое словосочетание: «социалистический реализм» — так окрестили хозяева жизни (по последним данным — лично Сталин на заседании комиссии ЦК по подготовке съезда писателей) тот метод, которыми обязаны были отныне пользоваться все «душевные инженеры». Признавался лишь такой «реализм», который был на пользу «социализму»! Или, если точнее, — «генеральной линии партии».

Этим утверждалась давняя мысль Горького о существовании двух правд, — мысль, которую он не раз фанатично отстаивал. Буквально за две недели до этой встречи он высокомерно поучал Василия Гроссмана, обращаясь к нему в третьем лице: «Автор говорит: «я писал правду». Ему следовало бы поставить перед собою два вопроса: один — которую? другой — зачем? Известно, что существуют две правды и что в мире нашем количественно преобладает подлая и грязная правда прошлого <... Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?»

Теперь изолгавшиеся фарисеи получали возможность травить любого честного художника, обвиняя его даже не в том, что тот пишет неправду, а в том, что пишет не ту правду! Правду, которая не в ладах с «методом социалистического реализма».

Сейчас, после появления новых документальных свидетельств, можно считать очевидным, что вовсе не Горький был автором этого понятия, ставшего дубинкой, которой кромсали черепа неугодных. Но он его принял и как бы освятил своим авторитетом. Так что нет особой натяжки в том, что патент на этот «классический» термин был выдан ему. Сталин не возражал.

На встрече произошел эпизод, о котором все участники (те, что выжили) дружно молчали долгие десятилетия. Еще бы!.. За одно упоминание о нем можно было получить пулю в лубянском подвале. Об этом эпизоде поведал один из гостей — литературный критик Корнелий Зелинский, чьи мемуарные записки, хранившиеся домашними в глубокой тайне, были опубликованы через многие годы после его смерти. Зелинский был вполне преданным царедворцем, не замеченным ни в каком вольнодумстве. Тем ценнее его свидетельство. Он вряд ли бы выдумал несуществующий факт, который мог быть опровергнут другими участниками встречи, а таких было немало.

По его свидетельству, подвыпивший Бухарин сидел рядом со Сталиным. Вдруг он взял его за нос и сказал: «Ну, соври им что-нибудь против Ленина». Горький был растерян, все присутствовавшие застыли от ужаса. Сталин, однако, не возмутился, а скорее смутился. Он начал оправдываться: «Лучше ты, Николай, расскажи Алексею Максимовичу, что ты на меня наговорил, будто я хотел отравить Ленина».

Почему ему пришел в голову именно этот сюжет? Никакого повода для такого выбора явно потерявший ориентиры Бухарин ему не дал. Потребность «выйти» на тему, сидевшую занозой в его мозгу, можно объяснить только с помощью Фрейда... Так или иначе, диалог имел продолжение.

Бухарин рассказал о том, как в 1923 году Сталин на заседании политбюро вдруг сообщил, что Ленин, которого он навестил, просил его привезти яд, чтобы тот мог покончить с собой. Сталину, по словам Бухарина, тогда никто не поверил. Сразу же возникло подозрение: не готовит ли он себе алиби на случай отравления Ленина. Сталин дал Бухарину договорить до конца, потом изложил свою версию: Ленин измучился от болезни, сознавал, что неизлечим, а к Сталину обратился потому, что доверял ему больше, чем кому-либо другому, считал его «самым жестоким членом партии». «Это Сталин произнес с гордостью», — заключил Зелинский свой рассказ.

Эпизод этот имел огромное психологическое значение — лишь теперь, зная все, что нам открылось, мы можем судить об этом с достаточным основанием. Дело даже не в том, что Бухарин в тот вечер подписал себе приговор — он, скорее всего, подписал его много раньше. Свидетельство Зелинского позволяет понять, какие мысли непрестанно вертелись в сталинской голове, к каким «сюжетам» он жадно тянулся и как все это отыгралось через несколько лет, фатально обрекая на гибель иных из главных участников того вечернего действа.

Вопрос об окончательном возвращении в Москву был, казалось, решен, и все же споры о том, порывать ли с Италией навсегда, продолжались в Сорренто всю зиму. Мура принимала в них самое активное участие — ведь окончательный переезд неизбежно означал и конец их внебрачному супружескому союзу. Конец, в сущности, уже наступил, продолжение еще тлевших отношений между ними было в тягость обоим.

Муру ждал в Лондоне Уэллс, которому осточертели ее метания и который отнюдь не был намерен делить любимую женщину с давно опротивевшим ему Горьким. Впрочем, тот отвечал ему полной взаимностью, хотя при случае они заочно выражали свое прежнее восхищение друг другом. Муре хотелось как можно скорее разрубить этот узел: с Горьким больше ничего не светило, ей шел уже сорок второй год, и пора было позаботиться о второй половине жизни.

Для Горького в продолжении их отношений тоже не было никакой перспективы. Несмотря на не покидавшую его энергию, которая сублимировалась, увы, не в творческих, а в организаторских планах, он чувствовал безмерную усталость и ни в чем другом не нуждался, кроме покоя, который принято называть тихой пристанью. Он нашел ее в лице Липы. Пойми он, что только это ему и нужно, — вся жизнь могла бы повернуться иначе.

Лишь теперь, после того, как стали доступными его переписка с Ягодой и многие сопутствующие ей документы, можно с достаточной определенностью понять, какую огромную роль сыграл фактический шеф советской тайной полиции в формировании взглядов Горького в эти, переломные для писателя, годы, с какой силой он влиял на него, превращая не просто в страстного пропагандиста кремлевской политики, но и в пламенного трубадура эскалирующего террора. Ягода регулярно посылал Горькому секретные лубянские материалы о раскрытии очередных «заговоров», о разоблачении подготовленных «террористических актов», и все это Горький принимал как неоспоримую данность.

Продолжение следует

Комментарии

Добавить изображение