ЧУКОТСКИЕ РАССКАЗЫ

04-07-2010

[из «Воспоминаний оптимиста»]

1.Торговля по-чукотски

На Чукотку мы прибыли в разгар навигации. Из чрева огромного «Либерти» — одного из тех транспортов, которые американцы во время войны строили на один рейс, а мы эксплуатировали уже почти десять лет, — портовые рабочие, торопясь и матюгаясь, выгружали бесконечные ящики, автомашины и гражданское имущество: в бухте Провидения за нами, дожидаясь своей очереди на разгрузку, болтались ещё два парохода. Вся секретность, столь ревностно соблюдавшаяся во Владивостоке, немедленно полетела к чертям собачьим:

Юрий Лиманов— Машину для радиоразведчиков, мать вашу, а не для полка! — орал крановщик из своей кабинки на весь порт. Хорошо хоть номера частей не называл. Жён наших офицеров погрузили в открытую трёхтонку и отправили первыми — в таинственное место, именуемое урочищем Средних Озёр. Вслед за ними поехали и мы: переводчики, оперативники, два инженера — словом, вся интеллигентская публика, при разгрузке только мешавшаяся под ногами.

Обогнув бухту, мы оказались на её южном берегу, где дислоцировались подразделения штаба армии, заскочили в «Военторг», пополнили запасы «горючего» и поплелись по разбитой кремнистой дороге, мимо то одной, то другой пехотной части, в наше таинственное урочище. Постепенно воинские части редели; дорога становилась всё более условной, наконец, у складов пехотного полка она вообще кончилась — там мы настигли машину с жёнами. Оба шофёра, приданных нам из автобата на время разгрузки, вылезли из кабин и долго матерились, разыскивая колею. Наконец, наша машина поехала первой, и минут через тридцать невыносимой тряски мы оказались на берегу очаровательного озера, за которым виднелось ещё одно, и где-то под заснеженной, несмотря на лето, горой начиналась голубая полоса водоёмов, сбегавших каскадом к невидимой морской лагуне. Чуть в стороне скелетами высились каркасы двух зданий: теоретически, их должен был возводить армейский стройбат, но ни одного человека видно не было…

Выгрузившись со всеми своими чемоданами и ящиками, мы расположились табором прямо на каменистой площадке со свежими следами торопливой и небрежной расчистки. Машины уехали. Старший нашей нелепой команды сообщил, что они привезут палатки и солдат, которые помогут их возвести. Жизнерадостный хохол лейтенант Вовк, неисправимый шутник и рыбак, побежал к озеру на разведку.

Палатки возвели только к середине ночи, зато уже наутро рядом с ними дымили две походные кухни, предусмотрительно вытребованные командиром части ещё во Владивостоке; из дикого камня, прокладывая его мхом, солдаты сооружали закуток для генераторной; командир, надрываясь, кричал в телефон, что стройбатовцы так и не появились, — словом, всё входило в норму.

Начались чукотские будни.

Через десять дней мы приступили к боевой работе. В особых палатках установили аппаратуру, и радисты сели за приёмники: нам, переводчикам и оперативникам, стали регулярно поступать листы перехвата, а на карте Аляски, главного объекта нашего радиовнимания, появились первые, пока ещё мало что нам говорившие значки.

Стройбатовцы неторопливо возводили казарму и ДОС (дом для офицерского состава), брюзжа и нагло требуя помощи людьми. Поодаль соорудили огромное антенное поле: радиоприём наладился, и у оперативников стали накапливаться первые данные о структуре аляскинского командования. А наш шифровальщик уже отправил в Москву, в Управление, шифрограмму, сообщавшую, что американцы засекли наш радиоотряд и ведут за нами радионаблюдение. Несколько дней командир ждал ответного разноса, но в Москве, видимо, посчитали, что всё в порядке вещей, и втыка не последовало.

Из привезённых стройбатовцами кирпичей наши умельцы сложили замечательную плиту, к ней постепенно пристраивали крытую кухню и столовую. Походные кухни припрятал майор Печинский, запасливый заместитель командира по хозяйственной части, известный в интендантских кругах как «Обеспечинский»…

Жизнь налаживалась. А когда энтузиасты стали ездить на лагуну и сетью, припасённой всё тем же Печинским, ловить рыбу — горбушу, кету и вкуснейшего гольца, напоминавшего озёрную форель, — в однообразный солдатский рацион хлынули рыбные разносолы.

Наверное, осенью контакт с аборигенами не состоялся именно поэтому. Чукчи появились у нас, как только выпал снег. Две нарты с упряжками по дюжине собак, крики, остервенелый лай, скрип полозьев по камням, едва присыпанным снежком. Жёны высыпали из палаток, прижившийся у нас огромный кот распушил шерсть и полез на флагшток, солдат-истопник вылез из угольной ямы… Словом, прямо-таки аттракцион.

Двое чукчей, обутых в постолы, деловито воткнули в переднюю часть своих нарт заострённые колья. Собаки тут же легли, высунув длинные розовые языки. Хозяин первой упряжки откинул вытертую меховую полость, достал два десятка крупных горбуш, красиво разложил их на нарте, подошёл к наблюдавшим за ним женщинам, улыбнулся, сказал непонятное слово «хай» — и начал деловой разговор:

— Питнацать рупилей, — поднял он один палец, чёрный от грязи, с обломанным ногтем. Потом поднял другой палец, такой же грязный: — Тывацать рупилей.

Понятно: одна рыбина — пятнадцать, а две пойдут за двадцать. Но женщины к рыбе никакого интереса не проявили, что было вполне понятно всем, кроме чукчей. И вдруг они обиделись. Мрачно побросали рыбу в нарты, накинули полость, извлекли колья, что-то крикнули собакам, те неохотно поднялись, но, почувствовав настроение хозяев, не стали волынить, а дружно налегли — и нарты умчались в вихре сухого молодого снега.

Следующий гость завалился прямо в палатку к жене Печинского — пышной, улыбчивой, доброй, вполне довольной жизнью хоть на Чукотке, хоть в Белоруссии. Оглушительный аромат — смесь запахов прогорклого жира, тухлой мочи, пота и ещё чего-то — мгновенно заполнил тесное пространство семейной палатки.

— Хай, — сказал чукча.

— Хай, — ответила жена Печинского.

— Шпирт есть? — без обиняков спросил чукча.

Жена Печинского глянула в перекошенное с перепоя лицо аборигена, и волна сочувствия омыла её жалостливое сердце. Достав бутылку спирта, она щедро налила больше половины стакана, наполнила кружку холодной водой и подала чукче. Тот профессионально сделал большой глоток воды, вылакал спирт, помотал головой, с трудом выдохнул, отдышался, запил и сказал хрипло:

— Тяньк-ю. — Печинская непонимающе уставилась на него. Чукча вгляделся в неё, щуря узкие, трахомные глаза, сказал: — Это там тяньк-ю… Здесь спасиба, — и вышел из палатки.

Вечером переводчики обсудили красочный рассказ Печинской и пришли к выводу: чукчи запросто ходят «на ту сторону», на Аляску, как к себе домой. Просто с похмелья визитёр перепутал, где он. Кстати, это объясняло и приветствие «хай», непонятое нами в первый день появления аборигенов: типично американское, но с чукотским прононсом.

— Только, ребята, не дай бог наш особист узнает! — предупредил я. — Смотрите, не разболтайте!

— А что такого? — спросил кто-то непонятливый.

— Вот сошьёт тебе дело наш милейший особист — о связи с противником при посредстве местного населения — тогда поймёшь, «что такого»! — не сдержав раздражения, буркнул я. В силу некоторых особенностей биографии я был самым осведомлённым среди нашей офицерской молодёжи. Тридцать восьмой год они не помнили, сорок восьмой — не заметили, потому что вкалывали в училищах: даже переводчиков, перегружая занятиями, ускоренными темпами выпекали в Канском училище всего за два года.

Следующий визитёр ввалился в палатку к жизнерадостной Татке, жене самого молодого офицера из нашей компании.

— Шпирт есть? — спросил он прямо, без затей, опустив ненужное «хай». — Спирта у Татки не было, и она отрицательно покачала головой. Чукча её не понял, сунул руку за пазуху — и перед глазами изумлённой Татки возник ослепительный хвост голубого песца. Аж дыхание перехватило от вида такой красоты. — Бартер, — пояснил чукча: — шпирт есть?

Татка была женой переводчика, сама училась в Московском педагогическом на отделении филологии — слово «бартер», тогда ещё неизвестное на Руси, она знала и переспрашивать не стала.

— Нету у меня спирта! — горестно ответила она, не спуская глаз с песцового хвоста. — Завтра будет. Приходи!

— Завтра не нада! — сказал чукча и вышел, обдав Татку волной невообразимого аромата.

Вечером она потребовала от мужа ехать со спиртом в дальнее стойбище, спрашивать, предлагать, менять… Мы её высмеяли, объяснив, что чукче просто подоспело. Имея шкурку песца, он мог сдать её в Чукторг за боны, потом обменять их на деньги, пойти в «Военторг», попросить любого офицера об услуге и получить вожделённую бутылку. Но ему приспичило, он не желал терять время: любой мужик, хоть русский, хоть чукча, его поймёт…

Идеологически подкованные, мы принялись объяснять Татке, что чукчи с давних пор были развращены американскими китобоями: те сознательно их спаивали, чтобы проще было обделывать свои делишки, — отсюда и болезни, и убыль населения. Татка всё выслушала и сделала свой вывод:

— Короче, чтобы к отъезду с Чукотки у меня было одеяло из голубых песцов! Иначе уеду раньше и без тебя!

…К середине дня над сопкой немного приподнялось солнце: всё заискрилось, засверкало, собиравшиеся с утра тучи стремительно растаяли — установился редкий для Чукотки ясный день. Над офицерскими палатками закурились дымки: жёны готовили обед. Приблудный щенок, обещавший стать крупной красивой лайкой, терпеливо сидел у приподнятого клапана Таткиного парусинового жилища, жадно принюхиваясь: у неё опять что-то подгорало.

Две упряжки появились со стороны тундры. Это было необычно. Да и сами упряжки отличались от тех, к которым мы уже привыкли: собак было по двадцать в каждой, и нарты были заметно длиннее тех, на которых приезжали наши соседи из стойбища Урелик, что рядом с лагуной. Обе упряжки лихо затормозили на утоптанной площадке в центре городка. Чукчи встали с нарт, неторопливо огляделись. Щенок залился лаем и задом вполз в Таткину палатку. Упряжные собаки, гладкие и полные достоинства, на его брёх не обратили внимания.

Высыпали жёны. Старший чукча, с лицом непроницаемым, словно у каменного идола прикаспийских степей, откинул полость на первой нарте, а его напарник, пониже ростом и с намёком на улыбку на тёмном обветренном лице, сделал приглашающий жест рукой. Женщины ахнули: на брезенте лежали крупные, одна к одной, красные, сочившиеся свежей кровью моржовые печёнки — такие аппетитные, что хотелось забыть об обеде, готовившемся из консервов, выкинуть всё щенку и начать творить новое блюдо. Тем временем младший чукча сдёрнул полог до конца, скинув его на снег: взору женщин открылись лежавшие друг на друге печёнки поменьше и потемнее.

— Тюленьи! — прошептала опытная Печинская, не раз ездившая с мужем в портовый магазин. Старший чукча поднял палец:

— Тырицать рупилей, — и указал на моржовую печёнку. Женщины приблизились к нартам, привычно выстраиваясь в очередь. Указав на тюленью печёнку, чукча важно произнёс: — Тывацать рупилей.

Загадочна женская натура! Казалось бы, великолепная печёнка, свежая, сочная, — так нет: наши жёны всё перебирали, рассматривали, перекладывали, щупали. Кто-то поднял кусок чуть меньше остальных и спросил у старшего чукчи:

— За двадцать пять пойдёт?

— Тырицать рупилей.

— Да ты посмотри: видишь, этот меньше! Вот рядом — да, а вот этот? Двадцать пять?

— Тырицать рупилей, — невозмутимо повторил чукча, и ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Вообще-то верно, куски разные… — заговорили женщины.

Чукча высокомерно глядел на них и молчал.

Женщины перестали препираться, и торговля пошла. Каждая отоварившаяся — почему-то на ум приходило именно это слово из далёких времён карточек и очередей — возвращалась к себе в палатку, бережно унося покупку. Но неожиданно старший чукча повёл себя странно: отошёл в сторону, принялся пересчитывать выручку, долго мусоля бумажки, и что-то шептал. Затем он подозвал младшего: тот тоже пересчитал деньги, оба обменялись парой слов, старший вернулся к первой упряжке, решительно, одним рывком, поднял нарты так, что они встали набок, и вся печёнка вывалилась в снег. Старший чукча отпустил борт: нарты упали, придавив несколько кусков полозьями; младший чукча вернул полог на место и ушёл к своей упряжке; оба сели, вырвали колья из тонкого слоя снега и крикнули гортанные команды собакам — те вскочили, налегли на постромки, и нарты, медленно набирая скорость, уехали. Видимо, сумма, необходимая для приобретения «шпирта» в Чукторге, была набрана, поэтому продолжать торговлю они сочли бессмысленным.

Те, кто успели купить деликатес, и те, кто только собирались, застыли в недоумении, быстро перешедшем в два противоположных чувства. Первые были раздосадованы напрасной тратой денег, когда халява — вот она, валяется под ногами и буквально сама просится в руки; вторые же радовались неожиданному везению и с хохотом подбирали сочные куски печёнки, разбросанные по снегу.

— Идиоты! — крикнула им вслед жена замполита.

— Вот так торговля! — хихикнула жена радиоинженера.

Примчался щенок и, ворча, стал хватать пропитанный кровью снег.

К середине зимы мы переехали в дом, наконец достроенный стройбатовскими кунктаторами. И сразу же перестали появляться у нас собачьи упряжки: наверное, чукчи испытывали больше доверия к палаткам, напоминавшим их родные чумы. А на красную рыбу — свежую, мороженую, вяленую, копчённую в собственной коптильне — остряки-переводчики объявили коммунизм: в смысле, каждому по потребности.

2. Лунная собака

Гениальная идея сбегать на почту в бухту Провидения, используя время для отдыха, положенное офицеру, заступавшему на дежурство по части, пришла мне в голову, как и большинство иных идей, неожиданно. Я весело шёл домой, к ДОСу, радуясь дежурству: в нашей части офицеров было много — одних переводчиков пятеро, да ещё шесть аналитиков и три начальника смены в Приёмном центре, плюс штатный набор строевых и штабных офицеров, положенный каждой части. Словом, на круг дежурство выпадало не чаще раза в месяц. Потому и радовался: дежурство в отлаженном военном организме — скорее отдых, возможность почесать языком.

За мной увязался наш общий любимец, молодой белый медведь Мишка: игриво подталкивая меня лапой, он предлагал поиграть, побороться. Ещё месяц назад я бы согласился, но за последнее время он вымахал с меня ростом и, встав на дыбы, ударом передней лапы ловко подбивал сопернику ноги: ты падал, а он наваливался всеми своими полутора сотнями игривых мохнатых килограммов. Ещё оборвёт пуговицы — а мне заступать!

В тридцати шагах от ДОСа он отстал: на крыльце сидел ничейный кот, любимец наших дам, и грелся на солнышке, редком в этот сезон на Чукотке. Кота так и звали: Ничейный — он не возражал. При первом появлении у нас Мишки, тогда ещё совсем медвежонка, эта огромная полосатая зверюга, с зелёными бандитскими глазами и оборванным ухом, вся в боевых шрамах, внушила ему безумный страх, расцарапав когтистой лапой нежный чёрный нос. Этот приём Ничейного знали все вечно голодные чукчанские лайки в окру?ге — и никогда не совались к нему. Поэтому, завидев кота, наученный горьким опытом Мишка остановился, покрутился, с тоской поглядел мне вслед (не удалось поиграть!) и побрёл обратно к казарме, смешно вихляя толстым раскормленным задом.

Именно в тот момент меня и посетила гениальная идея. Два месяца назад я послал родителям свои фото, в том числе в обнимку с белым медведем, и мне подумалось, что в ответном письме уже могут быть впечатления.

Войдя в подъезд, я прошёл через «выгородку» для уличной одежды и обуви и втиснулся в нашу холостяцкую комнату: три двухэтажные койки; в простенке — подобие шкафа для шести парадных кителей; печь с топкой и четырьмя конфорками, на случай если господа офицеры пожелают приготовить себе что-нибудь сами, а не брести в солдатскую столовую; стол с прикреплённой плексигласовой пластиной, взятой из Оперативного центра. На ней остриём ножа навечно вычерчена «пуля» для преферанса: записывай специальными чернилами, а потом стирай в конце игры — очень удобно, можем взять патент…

Я быстро переоделся в лыжный костюм, взял набор мазей, в подъезде вынул из стенного распора лыжи, вышел на крыльцо и принялся тщательно наносить смазку: как известно, попотеешь — зато быстрее других поспеешь… В окно выглянула Татка — хорошенькая, в кудряшках и в халатике с соблазнительно распахнутым воротником, — махнула мне рукой (мол, подожди) и выскочила на крыльцо: возможности пококетничать она не упускала никогда.

— Готовишься дежурить? — в её вопросе скрывался иронический подтекст. Все дежурные использовали время, отведённое уставом для отдыха, как хотели: чаще всего гоняли на лыжах, прыгали с самодельного трамплина или «слаломили», хотя горных лыж не было ни у кого.

— Хочу в Провидение смотаться, проверить почту до востребования, — ответил я: — думаю, набрались и письма, и бандероли.

Все мы, холостяки, всегда с удовольствием болтали с жёнами коллег, а они, змеи подколодные, кокетничали без зазрения совести, хотя отлично знали, что мы изголодались по женской ласке, но офицерская честь запрещала даже мечтать о романе с женой товарища… Татка оживилась:

— Слушай, я дам тебе свой паспорт — проверь и на моё имя. Ты немного задержаться можешь?

— Могу… смотря сколько…

— Немного. Я сейчас позвоню — мой пришлёт солдата со своим удостоверением. Мы тоже ждём бандероль…

Я молча чертыхнулся: болтун, кто тебя за язык тянул? Теперь навалят удостоверений!..

Через полчаса, положив в рюкзак четыре офицерских удостоверения и два женских паспорта, я уже бежал по накатанной глубокой лыжне. Солнце скатилось к вершинам сопок, сверкавших льдом; снег искрился, лыжи шли ходко, досада улетучилась, и я машинально подсчитывал сам себе: «Раз, два, толчок…»

Двенадцать километров пролетели незаметно. Вроде, даже не запыхался особенно.

Сонечка, всегда сидевшая на выдаче почты до востребования, мне обрадовалась. День будний, народу никого, делать нечего, читать — тоже, а я, её постоянный клиент, старший лейтенант из захолустья — наше урочище Средних Озёр считалось у жителей бухты Провидения чуть ли не местом ссылки, — был человеком весёлым, разговорчивым и, что удивительно провинциалу, знал самые свежие новости из заграничной жизни. Я не говорил Сонечке, что в перерывах между боевой работой с удовольствием почитываю перехваты телетайпов с новостями для американских газет и журналов, ибо — военная тайна. Конечно, здесь, где все всё обо всех знали, наша работа по радиоперехвату была секретом полишинеля. Но Сонечка, молоденькая жена занудливого кадровика, этого не знала: она была не совсем своей — потому что он её выкупил.

О, этот романтический способ обрести жену существовал только на Чукотке в конце сороковых — начале пятидесятых годов. Раз или два за навигацию в бухту Провидения заходили транспортники, следовавшие в Певек, одну из «столиц» ГУЛАГа. С ними прибывали технические грузы для секретных шахт, продукты, промтовары, а главное — молодые женщины, заключившие контракты на работу в магазинах и в конторах. За десять суток пути от Владивостока до Чукотки они наслушивались от матросов всяких ужасов: и о погодных условиях; и о том, что там, в Певеке, по посёлкам разгуливают расконвоированные зеки — недавно ещё опасные уголовники, готовые на всё; и о нравах начальства, уверенного, что женщин сюда присылают скрашивать их будни (естественно, за государственный счёт).

И ещё они узнавали, что в бухте Провидения их могут спасти. То есть, если найдётся офицер, истосковавшийся по женской ласке настолько, что согласится вернуть государству за выбранную им контрактницу полученный аванс по договору о найме вместе с деньгами за дорогу и оформить с ней законный брак, то счастливица сможет остаться на Чукотке уже в качестве офицерской жены.

Неудивительно, что, когда корабль останавливался на рейде в бухте Провидения, к нему на шлюпках, моторных лодках и катерах устремлялись «женихи» — офицеры, желавшие познакомиться. Все контрактницы, принарядившись и приукрасившись кто как умела, высыпа?ли на палубу и отвечали на вопросы и заигрывания молодых людей. Высота борта над водой — примерно шесть с половиной метров: приходилось кричать, а некоторые предприимчивые офицеры брали с собой полевые бинокли… Корабль обычно стоял двое, иногда трое суток. Так завязывались стремительные романы — и вот, вызнав имя и фамилию понравившейся контрактницы и получив её согласие, офицер начинал «суетиться»…

Я знал два удачных брака и один, распавшийся, когда навигация уже кончилась. Эти доживали по принципу: до следующего парохода ты меня кормить обязан. Брак Сонечки оказался счастливым: она хранила верность своему нудному кадровику, хотя вокруг неё, живой и миловидной молодой женщины, увивались поклонники. Но дамы «высшего офицерского света» не спешили принять её в свой круг осведомлённых сплетниц, хотя должность мужа давала ей право на законное место в их среде. Сонечка была слишком молода и наивна, чтобы улавливать такие нюансы: не приглашают эти важные старухи — для неё, двадцатилетней, все женщины старше тридцати были старухами — и бог с ними.

Я получил корреспонденцию по всем паспортам и удостоверениям, запихнул в рюкзак, потом облокотился на барьер и, поддавшись соблазну, по лейтенантской глупости затрепался с Сонечкой… Время пролетело незаметно. Взглянув наконец на часы, я охнул: чёрт бы побрал её кокетство! Теперь даже если побегу с максимально доступной мне скоростью — на дежурство всё равно опоздаю.

Я выскочил на улицу. Солнце как раз закатывалось за сопку, нависавшую над штабным левобережным посёлком, и тогда меня озарила очередная гениальная идея: поднимусь на сопку, пройду через перевал и, сократив путь в два раза, вполне успею, тем более что вторая половина пути — долгий отлогий спуск — позволяла развить хорошую скорость и даже получить удовольствие. Закинув за спину рюкзак с четырьмя бандеролями — три мои, с английскими романами (отец любезничал с продавщицами в букинистическом близ консерватории, и они оставляли ему интересные книги), одна, с русской фантастикой, для Татки, — я побежал к подножью сопки, ругая себя за то, что не успел перекусить…

Я был уже метрах в ста от перевала, когда неожиданно, как это обычно случается на Чукотке, небо заволокли тучи, стремительно летевшие со стороны моря, задул свирепый ветер и повалил снег.

Пурга!..

Буквально в считанные минуты видимость упала до двух шагов, потом до одного, и я уже не различал своих лыжных ботинок. Ветер, отвратительный мордотык, пронизывал лёгкий шерстяной костюм и ветровку, словно я был одет в рыболовную сеть, и всё дальше гнал меня от перевала. Некоторое время я боролся с ветром, но потом он коварно изменил направление. Я потерял засыпанную снегом лыжню, скатился куда-то, опять попытался идти навстречу ветру (уже вслепую), опять сорвался, испугался, что могу скатиться в ущелье, потом сдался и, подгоняемый бешеными толчками пурги в спину, побрёл вниз, куда — и сам толком не понимая. Хорошо было уже то, что рюкзак с бандеролями надёжно защищал спину от порывов пронизывавшего ветра: роскошное утешение для человека, бредущего неизвестно куда в молоке взвихрённого снега!.. Я шёл, падал, вставал и опять шёл, помня, что самое страшное в пургу — остановиться.

Как-то в прошлом году, когда я дежурил по части, началась пурга. В мои обязанности входило контролировать смену вахты в Приёмном центре, удалённом от казармы на триста метров. На случай пурги вдоль тропы был проложен трос: двигаясь с подветренной стороны и перебирая трос руками, не отпуская его ни на мгновение, мы могли безопасно добраться до ПЦ даже в самую лютую пургу. Так я и шёл. И вдруг наткнулся на человека, без сил обвисшего на тросе. Оказалось, что это офицер из штаба дивизии, располагавшегося в бухте, в двенадцати километрах от нас. Он вышел из дому без лыж, надеясь добежать двести метров до соседа, — и вот добрёл, точнее, уже дополз до контрольного троса, перегородившего ему дорогу. А если бы он оказался метрах в двухстах-трёхстах в стороне?.. (Прямо за нашей частью начинался отлогий спуск к заливу. Мы знали, что пурга обычно слизывала со льда снег, а дальше шла полоса ледяной каши, переходившая в тёмные, зеленовато-серые волны моря. Конец!..) Офицера тогда пришлось нести в казарму на руках. Он не отморозил себе лицо лишь потому, что шёл за ветром и ни на миг не останавливался…

Шёл и я. Подчиняясь прихотливым переменам в направлении всё не утихавшего ветра. Шёл уже семь часов. В такт тяжёлым, медленным шагам мелькали в голове мысли о дежурстве: теперь влепят не меньше пяти суток гауптвахты, которой у нас не было, и мы просто «отсиживали» с исполнением служебных обязанностей, то есть в личном деле появлялась запись о взыскании, и больше ничего не менялось. Но надо ещё дожить до этого взыскания.

Что-то неуловимо изменилось в пурге. Я поднял голову. Слой гонимого ветром снега как бы осел, истончился, и стало проглядывать тёмное, звёздное — значит, тучи ушли! — небо. Если бы ещё можно было разглядеть рисунок созвездий, я бы попытался определить, в какую сторону идти нельзя, чтобы не выйти к морю, к его коварной, чёрной, манящей глубине… Но где это, где? Куда меня гонит ветер, подталкивая в спину?

И тут до моего слуха донёсся невнятный гул… Нет, не гул — шум мотора, и чем сильнее он становился, тем явственнее я различал рокот тяжёлого бомбардировщика. Я замер, задрав голову: посверкивая ходовыми огнями, он пронёсся на высоте каких-нибудь тысячи метров надо мной, огромный, ширококрылый, знакомый по бесчисленным описаниям и секретным снимкам американский бомбардировщик B-29, новейший в те времена стратегический самолёт дальнего действия.

Мне захотелось крикнуть от радости: «Вива Америка!» — ибо я определился.

Всё сразу стало понятно. Каждую ночь, в ноль-ноль, над нашей территорией пролетал американский бомбардировщик, совершавший облёт Аляски по замкнутому маршруту под кодовым названием «Moon Dog» («Лунная собака»). В этом месте он нахально «захватывал» кусочек нашей земли над безответной Чукоткой. Мы, в нашем радиоразведывательном отряде, педантично отслеживали его полёт, вносили в сводку — и всё. Не было ещё у нас сил ни посадить его, ни, тем более, сбить, как это произошло несколько десятилетий спустя с южнокорейским пассажирским лайнером. Ещё не появились ракеты «земля-небо» достаточной мощности и точности. Но мы отлично знали, что летел он на север, к американской авиабазе Туле в Гренландии, а там делал поворот на восток… Впрочем, сейчас меня это уже не волновало. Самое главное — я точно знал, что в это время он ещё только летит на север, и определился: мне надо взять левее, ибо до сих пор я шёл на северо-восток и если бы не изменил направление, то неизбежно скатился бы к морю, со всеми страшными последствиями…

Теперь, зная, где нахожусь, я вдруг всей кожей почувствовал, как накатывает на меня дыхание моря. Оно волновалось там, впереди, в непроглядной тьме, колебля мягкий, киселеобразный лёд — так называемое сало, которым кончается припай…

От забрезжившей надежды я запаниковал: стал тыкать лыжной палкой в снег, нащупывая его глубину, и с ужасом убедился, что так и есть: под тонким слоем снега скрывался лёд — значит, я не заметил, как сполз на прибрежный ледяной покров, слегка присыпанный снегом. И если бы не американский бомбардировщик, то, возможно, я уже подходил бы прямо к подёрнутому мраком коварному ледяному морю… Вот тогда мне, впервые за всё это время, стало действительно страшно, хотя самая большая опасность меня, вроде, миновала. Впрочем, миновала ли? Я иду на север — но что ждёт меня там?..

Через несколько десятков шагов я почувствовал глубокий снег. Начался очень незначительный подъём. Паника стала понемногу отпускать. Теперь главное не упасть: идти, идти… до рассвета, а там, может быть… собственно, что «может быть»? Насколько я помнил, впереди на десятки километров никаких населённых пунктов нет. А повернуть обратно я уже не мог: не было сил противостоять ветру. Да и смогу ли я одолеть подъём, если даже добреду до родных сопок?

Через час, может быть полтора, брести в полном мраке стало просто невыносимо. Захотелось оглядеться, увидеть хоть что-нибудь, и — при всей очевидной бессмысленности этого желания оно было таким сильным, что я остановился, присел, снял рюкзак, достал бандероли, разодрал первую попавшуюся, достал три книги, взял одну, в мягком переплёте, две оставшиеся сунул обратно в рюкзак, а из обёрточной бумаги и вырванных страниц сделал нечто вроде факела и поджёг его — благо зажигалка у меня была, хоть и самодельная, зато водонепроницаемая и надёжная.

«Факел» пришлось держать перед собой, иначе ветер задул бы его в считанные мгновения — так что толком я ничего не разглядел, как ни пялился за пределы светового круга, образованного стеной летевшего снега. И всё же это был свет!.. Закинув рюкзак за спину, я побрёл дальше, чуть наискосок к ветру. Рюкзак почти не защищал спину, и я стал мёрзнуть. Спасение было лишь в быстром движении — вот только двигаться я уже почти не мог.

Ещё через час желание присесть и передохнуть стало таким сильным, что я начал кричать, обзывая себя всеми гнусными словами, какие мог вспомнить. И по-русски, и по-английски. Немного помогло… Потом опять зажёг остатки «факела» и тупо щурился в снежную стену… Захотелось спать. Лечь и спать, и пусть дует в спину. Нанесёт снега, под снегом теплее… Чукча, если пурга застанет его в пути, ложится спать под нары, собак кладёт рядом с собой, их заносит, заносит. Собаки тёплые, воздух нагревается от их дыхания, становится тёплым… тёплый… тепло… Я упал и ткнулся лицом в колючий снег. Колючий? — медленно дошло до сознания. Но колючий — значит не сырой! Значит, пурга скоро кончится! Эта мысль вернула мне силы — я заставил себя встать и брести дальше.

Пурга затихла примерно через час. Может, и позже: сил не было расстёгивать ветровку на рукаве и смотреть на часы… Наверное, теперь я могу хоть немного посидеть, передохнуть? Но я шёл и шёл, передвигая пудовые лыжи чисто механически…

Окрик «Стой! кто идёт?» я принял за сонный бред.

Но окрик повторился. Впереди, на склоне, появилась фигура в полушубке, с автоматом, за ней — вторая, с мощным ручным фонарём. Пограничники…

Я без сил опустился на снег.

В землянке пограничного поста было тепло, накурено и тесно. Мне сунули в руки кружку горячего сладкого чая и краюху серого хлеба. Чай я жадно выпил, хлеб начал жевать, но опустил голову на стол и заснул.

Проснулся я от того, что сержант кричал в телефон:

— Да, очень подозрительный, товарищ капитан! У него обнаружены четыре офицерских удостоверения, два гражданских паспорта и двенадцать книг на иностранном языке, одна разорванная. Возможно, использовал страницы как шифроблокнот! — Значит, обыскали, пока я спал. Спасибо, не разбудили… — Одно удостоверение на имя старшего лейтенанта Лиманова, другое — старшего лейтенанта Вовка. Да не разберёшь эти фотки… Вроде, он Лиманов.

— Лиманов, Лиманов, — пробормотал я.

— А вы молчите, задержанный! — губы сержанта, не соответствуя строгому тону окрика, расплылись в улыбку.

«Чего это он улыбается?» — подумал я и сообразил: ну конечно, он же шпиона поймал и уже дырку в гимнастёрке для медали прокручивает…

— Я ещё покемарю, сержант, можно? — спросил я и, не дожидаясь ответа, положил голову на столешницу.

Утром приехал вездеход со сменщиками. Мои пограничники шумно расселись в крытом кузове, меня воткнули между двумя здоровяками, впереди сел улыбавшийся в предвкушении наград сержант, и на этом моя ночь второго рождения закончилась…

Я ехал и думал: какое счастье, что американцы, опасаясь нас, совершали свои полёты! А если бы я не был разведчиком и не знал, куда летит самолёт: на север или на юг? А если бы у нас были ракеты и мы бы сбили их самолёт, а они перестали бы летать? А если бы…

Запутавшись в многочисленных «если бы», я возблагодарил судьбу за то, что всё случилось так, как случилось, и с радостью подумал, что ночь моего второго рождения, которую я назвал «Лунной собакой», закончилась. Впереди меня ждали разъярённый командир части, десять суток и долгие рассказы друзьям за кружкой доброго чукотского спирта…

Кстати, я до сих пор так и не знаю, почему «Лунная собака». Может, это собака, которая заблудилась и воет на луну?..

3. Деза

Ночью меня разбудил взволнованный шёпот:

— Товарищ лейтенант, выйдем… — Я с трудом вынырнул из крепкого сна, разлепил глаза. Надо мной склонилась физиономия старшины из Приёмного центра, одного из наших лучших радистов. Мысленно чертыхнувшись, я накинул полушубок и вышел вслед за ним в холодный коридор. — Вот, прочтите! — протянул он мне бланк приёма радиограмм и включил мощный ручной фонарь, без которого мы никогда по ночам не выходили из дома.

Почерк у старшины, как и у других опытных радистов, был прекрасный, и я без труда прочёл несколько английских слов, сложившихся в короткое сообщение агентства «Ассошиэйтед пресс»: по сведениям из достоверных источников…

Сталин… — Боже мой! Я ждал — о, как я ждал этого! И вот оно, коротенькое слово: — умер!

Я был сыном репрессированного, вкусил все прелести жизни с клеймом «сын врага народа», чудом — и ещё благодаря идиотизму гэбэшников — поступил и окончил военный институт, а потом попал, сам того не желая, в радиоразведку, правда не на Запад, а сюда, в чукотскую глушь.

Буря чувств и мыслей пронеслась в голове. И кощунственная радость: нет больше тирана и убийцы миллионов! И растерянность: что будет с нами, если здесь, на самом восточном краю огромной державы, начнётся бестолковщина? И озабоченность, стремительно вытеснившая все остальные мысли: я всё же в первую очередь офицер разведки — что делать конкретно мне в этот конкретный момент, сию минуту? Я понимал, что сейчас в нашей огромной стране есть всего несколько сотен радистов и переводчиков, кроме, конечно, кремлёвских властителей, кто знает о смерти Сталина. Молчат ли они? Есть ли сообщение ТАСС? Ведь у меня нет никаких подтверждений того, что информация, переданная американским агентством, достоверна. Знают ли там, в Кремле, что на Западе уже пишут о его смерти?

Непроизвольно вырвалось:

— Ни хрена себе!

— Значит, я правильно понял? — шёпотом спросил старшина.

— Правильно, очень даже правильно. Давно пора!

— А вдруг деза? — Старшина был битый, опытный, участвовал в радиоиграх с Абвером во время войны, поэтому, как все «старики», боялся и терпеть не мог особистов СМЕРШа. — Я к вам первому… там ещё есть телетайп. Провериться бы…

Ох, как хотелось не проверять, а сразу поверить: сдох сухорукий отец всех народов! Но нет, необходимо убедиться и поглядеть, есть ли тассовки…

Я стремительно оделся и побежал в Приёмный центр, где меня уже ждал ворох телетайпных лент. За короткое время новость передали почти все крупные агентства мира.

— Точно? — спросил старшина.

— Точнее некуда. Накрылся усатый! — радостно объявил я. Меня окружили радисты. Улыбавшиеся, оживлённые, любопытные.

— Вот, написано: «dead» — я правильно понял: умер? — спросил один из «стариков».

— Правильно, правильно. Только не совсем точно.

— Не точно? — забеспокоился радист. — Как это «не точно»?

— Не умер, а сдох!

Кто-то засмеялся. В ПЦ царило радостное возбуждение. Я не сразу понял, почему. Ну, моя радость понятна — а солдаты при чём? Ведь все они воспитаны под лозунгом «Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!»

— Может, теперь колхозникам паспорта дадут, — сказал старшина с робкой надеждой в голосе. — И из колхоза можно будет выйти…

Как же я мог забыть: большинство радистов были призваны в армию из деревни и все прелести коллективизации испытали на себе! Так… Значит, на политзанятиях мы дружно вешали друг другу на уши лапшу. Я — им, а они её же — обратно, только не столь густо, мне. Гениально!

— А тассовки для утренних радиопередач проверяли? — спросил я радистов.

— Проверяли. Молчат.

И это было самое страшное. Что они там, оживлять его собираются? Я отогнал нелепую мысль: придёт же в голову такое… Нет, я верил сообщениям всех мировых агентств — не бывает дезинформация столь глобальной. Но наши-то молчали! Как мне докладывать командиру? Брать ответственность на себя? И тут я понял: этуответственность — возьму с радостью! Я снял трубку местной связи…

Командир части, подполковник, примчался запыхавшийся, взмокший и перепуганный, преодолев полтора заснеженных километра, отделявших ДОС от ПЦ, со спринтерской скоростью.

— Где? — закричал он, втискиваясь в дверь. — Показывай!

Я показал листы радиоперехвата и телетайпные ленты.

— Верить можно?

— «Ассошиэйтед пресс», «Юнайтед пресс», «Рейтер»… — начал перечислять я.

Он схватил листы, но от волнения и одышки никак не мог прочесть то, что я ему показывал. Наконец, разглядел знакомое даже радистам слово «dead», тяжело сел на стул, скомкал листы и, осипшим тусклым голосом, неожиданно сказал:

— А ведь он мне улыбнулся, когда Калинин орден вручал в Кремле…

«Мало ли кому он улыбался, отправляя на казнь», — хотел сказать я, но, взглянув в его глаза, мгновенно ставшие грустными и тоскливыми, как у собаки, потерявшей хозяина, промолчал. Вспомнилось, что подполковник — горожанин, москвич: тут расклад совсем иной… А он зажмурил глаза, помотал головой, вздохнул, снял трубку и приказал телефонисту связаться по «ВЧ» с командующим армией.

— Гостева ко мне!

Старший лейтенант Гостев, наш шифровальщик, был нетороплив, чурался компаний, считался хорошим преферансистом, а из всей великой мировой истории знал одного Талейрана, да и то лишь потому, что, по его мнению, именно он сказал гениальные слова: если вы не учитесь играть в преферанс, вы готовите себе тоскливую старость.

— К приходу Гостева подготовишь текст шифровки в Москву, — приказал мне командир.

— С запросом, товарищ подполковник? — не сразу понял я.

— С каким ещё запросом? С информацией! — поправил меня командир, неоднократно битый в штабных передрягах и всей кожей предчувствовавший возможные осложнения.

Тем временем один за другим прибежали начальник штаба, замполит, начальник Оперативного центра, другие офицеры и переводчики. Стало шумно, бестолково — командир отправил всех в штаб. Под этим громким названием скрывалось помещение, отгороженное от казармы всего лишь дощатой стенкой.

Появился Гостев и тут же убежал к себе в шифровальный закуток с текстом шифровки, нарушая все правила секретности. Я же, считавшийся лучшим переводчиком информационных текстов (поскольку читал английские романы начиная с третьего курса института), остался в ПЦ и всю ночь переводил корреспонденции зарубежных телеграфных агентств. Вызванный писарь Оперативного центра тут же перепечатывал их начисто на нашем ундервуде, и всё это мы отсылали в штаб армии с нарочным.

Утром я попросил у командира разрешения отдохнуть, благо он видел, как я вкалывал. Он разрешил, при условии что, если возникнет необходимость срочно переводить что-нибудь для командующего или политотдела, меня сразу же вызовут. Я, радостный, побежал домой, чтобы лечь, накрыться одеялом с головой и постараться осмыслить всю громаду свалившегося на страну события.

Но лечь не удалось. В комнату ввалился наш доктор, старший лейтенант медицинской службы Витька Дагаев, в лыжной куртке, в дурацкой вязаной шапочке, подаренной ему поклонницей, и с бутылкой самодельного коньяка, который он, с претензией на медицинское остроумие, называл «пургин» (производное от «пурги» и «пургена»). Витька был чеченцем. После выселения их тейпа с Кавказа в Казахстан он по окончании войны чудом сумел поступить в медицинский институт, окончил его, был призван в армию старшим лейтенантом и оказался на Чукотке. Его родственники всё ещё мыкались где-то в Казахстане…

— Выпьем на радостях?

Как он догадался, что для меня это радость? А, чёрт с ним… Я не стал ломаться, и мы дерябнули, демонстративно чокнувшись, ибо не поминали покойного, а отмечали радостное событие. Закусили чёрствым холостяцким хлебом, правда, сдобренным двумя толстыми кусками желтоватого старого сала.

— Повторим? — предложил я.

— Вообще-то, я хотел в горы смотаться, посмотреть на мир с высоты, вдохнуть вольного воздуха!

— Тоже мысль.

…Мы катались уже часа три, когда вдруг низким, надрывным голосом загудел в порту ледокольный буксир «Чукотка». Ему отозвался визгливый гудок портовой электростанции.

— Самодеятельность! — заметил я. — Нет ещё официальных сообщений. И как они узнали?

— На Чукотке секретов нет! — изрёк Витька. Мы сфотографировали друг друга на склоне горы под лучами недолгого мартовского солнца и пару раз насладились стремительным спуском.

Сгустились сумерки. В начале марта ночь наступает рано, и нам пришлось двинуться домой. В голове вертелись обрывки мыслей. Витька молчал — я был ему благодарен за это.

У казармы нас встретил замполит, выбежавший навстречу. В радиоразведывательных войсках, считавшихся армейской интеллигенцией, он успел прославиться вопиющей безграмотностью. Например, он совершенно искренне был уверен, что решение о вступлении Америки во Вторую мировую войну было принято, когда Чёрчилль, Рузвельт и Касабланка встретились на каком-то острове… В голове у бедняги перепутались город Касабланка, чемпион-шахматист Капабланка и ещё кто-то, кого мы не сумели вычислить…

— Вы с ума сошли! — заорал он на нас с Витькой. — В такой день! На лыжах! Обоим по пять суток!

— За что, товарищ майор?

— За то, что катались в день смерти товарища Сталина!

Это прозвучало, как приговор «тройки». Из окна на его крик выглянул командир. Теперь, не обращая внимания на стоявших у казармы радистов, заорал он:

— Это вы с ума сошли, майор! Какая смерть? Пока нет официального подтверждения, товарищ Сталин жив! Отставить пять суток!

— Есть отставить!

— Обоим? — вежливо осведомился Витька.

— Убирайтесь с моих глаз! Майор, зайдите ко мне!

Вечером, улучив момент, я спросил у командира, что? ответили на шифровку.

— Считать дезой до получения официального подтверждения, — ответил он, не подумав.

— Но ведь это же и есть самое стопроцентное подтверждение! — воскликнул я. Его лицо перекосилось, но он промолчал, понимая, что проговорился, выдав государственную тайну…

А Чукотка так и жила ещё полтора дня, считая смерть «генералиссимуса всех времён и народов» дезинформацией.

…В конце бурного лета 1953 года сияющий Гостев принёс командиру части расшифровку радиограммы из Москвы. Через несколько минут все уже знали, что получен приказ о расформировании нашего радиоразведывательного отряда особого назначения.

Прощай, Чукотка! Нас ждёт Большая земля!

Комментарии

Добавить изображение