И КАЖДЫЙ ПРОЧЬ ПОБРЕЛ, ВЗДЫХАЯ

18-12-2011

Панамка надвинута на уши. Крохотная фигурка. Высушенные временем ручки.

Свободная блуза и широкие шаровары. Такой я вижу Марию Степановну Волошину внутренним взором.

Легкий ветерок. Она идет к пляжу быстрой, по-стариковски вихляющей походкой.

Через минуту она уже там. Время раннее, солнце палит, но еще не сильно.

Она быстро скидывает одежду и оказывается в допотопном купальнике цвета выцветшей фуксии. Цельный костюм с длинными до колен штанами на толстых лямках. Через него просвечивает обвисшая грудь. Но Марию Степановну это ни сколько не смущает.

Она щурится, глядя на солнце, и, не снимая панамки, лезет в воду. Плывет, пофыркивая, с закрытыми глазами. Плывет далеко.… Потом неспешно возвращается.

Устает.… Сказываются годы. Но каждый день она неизменно приходит к морю.

Так она живет много лет. Так она жила и при Максимилиане Волошине - приходила по утрам плавать. Так она много лет уже живет без него.

Поскольку ее дом стоял на территории Литфонда, которую Волошин отдал Союзу писателей по завещанию, у Марии Степановны бывала прорва знаменитого Коктебельского народа. Еще при жизни Волошина дом его превратился в пристанище для людей творческих, артистических и свободомыслящих. Бессмысленно перечислять всех знаменитостей, побывавших там. Да и зачем…
. И писатели там отдыхали, и поэты, и художники, и музыканты, и прочий люд. И даже советские диссиденты облюбовали это место. Чего писать о Коктебеле!

О нем всего столько понаписано, порассказано. Почти без деревьев, с каменистым берегом место, окруженное с одном стороны горой Карадаг, с другой стороны мертвой бухтой. Лагуна, одним словом с галечным пляжем. А вот, поди - особый дух и особая атмосфера парила над этим местом. И жила в нем особая интеллектуальная память рядом с другой памятью - эмоциональной.

Я любила приходить к Марии Степановне тогда, когда у нее никого не было.

Забегала раненько на пляж и сговаривалась с ней на определенный день и час.

Любила она меня, потому как знала с моего шестимесячного возраста. И у нас с ней были особые отношения. Простые что ли? Не знаю. Но какие-то родственные, как у тетки с племянницей. А при гостях именитых я у нее бывать не любила. Другой она становилась при гостях. Гордой и даже высокомерной, и значительность свою показывала. Мол, я жена знаменитого поэта и художника, хотя и вторая. Комплексовала она, как я понимаю. Ведь простая фельдшерица.

И взята была в дом когда-то ухаживать за больной матерью Волошина Еленой Оттобальдовной.
Когда та умирала, она просила Максимилиана не бросать Марусю, позаботиться о ней. Ну, он и женился на Марии Степановне. А до этого был женат на художнице Марии Васильевне Сабашниковой. С ней он и в Париж отбыл, где она и осталась, а он на Родину зачем-то вернулся. Сабашникова красавицей была. Фотографий ее много в альбомах домашних сохранилось.

Я приходила в назначенный час. Марья Степановна уже ждала меня за столиком, накрытым к чаю. Стояли круглые чашки с каким-то восточным рисунком, в красивой фарфоровой вазе лежали сухари и баранки. В маленькой стеклянной сахарнице лежал наколотый к моему приходу настоящий сахар.

- Садись, Тата, будем чаевничать, - обращалась ко мне Марь Степановна.

Я усаживалась на стул, а она - в старое кресло. И мы начинали чаевничать и беседовать. А порой и сплетничать. А что такого? Мы же люди и нам все интересно.

Кто приехал, с кем приехал, кто что сказал…
Наговорившись всласть, мы начинали перемещаться по дому. Марья Степановна трогала тонкими иссохшими пальцами какие-то бесчисленные вещицы, стоящие и там, и сям на столиках и полках. Каждая из них имела свою историю. Там лежали в плошках и коктебельские камни - сердолики, окаменелости, халцедоны, и раковины со дна морского, и осколки амфор из крымских раскопок, и привезенные из Парижа вазы и тарелочки, и другие разности, накопленные за долгую жизнь.

Много полок с тесностоящими книгами. А мебель простая, сделанная здесь же в Коктебеле самим хозяином и коктебельскими умельцами. В больших глиняных кувшинах кисти, которыми работал сам Волошин - сохранила все это Мария Степановна точь в точь, как было при жизни Максимилиана. На стенах его картины. Это все больше крымские пейзажи. На стульях чехлы изо льна, а на столах из него же скатерти. Беленые неровные стены. В доме светло, и только тени, тоже светлые лежат на чистом дощатом полу. В окна бьет утреннее солнце. И отчего-то на душе тоже светло. А Марья Степановна смотрит на меня маленькими круглыми глазками и улыбается.

- Выросла ты, Тата. Совсем большая. А я помню, как бросил тебя твой папа кроху в море первый раз. Месяцев восемь тебе было. И ты вдруг ногами застукала и поплыла.
- Поплыла?
- Да! Потом он тебя быстро подхватил и Валюше отдал, твоей маме. Она страшно испугалась.
Я смеюсь от души, хотя знаю эту историю наизусть. А Марья Степановна говорит: - Антресоль смотреть будем?
Я согласно киваю.
Идем смотреть антресоль. Это в мастерской Волошина, наверху, раздвижной шкафчик- купе, расписанный красками самим художником.
- Вот, - говорит Марья Степановна, а я слушаю в сотый раз, - вот здесь, когда приходили белые - красных прятали. А когда приходили красные - белых скрывали.
- Ловко, - говорю я, - и не разу не попались?
- Бог миловал, - скупо бросает Марья Степановна и идет дальше.
Вот и стол, на котором вразброс лежат огромные, в кожаных переплетах альбомы с фотографиями. Там собраны разные периоды жизни Волошина и его окружения. Я начинаю листать один из них. Марья Степановна видит плоховато и все время спрашивает: - Это кто? А это?
Я называю тех, кого знаю. Переворачиваю страницу, - там женщина редкой красоты. Тонкая в талии в роскошном платье. Рядом пальма в кадке, а в кресле Максимилиан Волошин. Подслеповатая Марья Степановна щурится, поджимает тонкие губы и быстро говорит: - Листай дальше. Это не интересно.
Я знаю почему, но вот, язва, все равно спрашиваю.
- Сабашникова это, будто не знаешь, первая жена Макса. Художница.
Господи, сколько лет прошло, сколько воды утекло, уж и нет Сабашниковой на свете, а она все ревнует!
Потом, успокоившись, говорит: - А вот пусть тебя папа к Нине Грин свезет. Она в полном забвении и нищете в Старом Крыму проживает. Иногда ко мне приезжает. Дружить мы не дружим. Она всех чурается. Но, мы общаемся, как два старых беззубых крокодила. Когда-то Нина красавицей была. Сильфида. Поезжайте. Я ей и записочку напишу, хотя мы и не особенно ладим. Но принять вас - она примет.

… Рано утром мы с моими родителями и их друзьями, детским писателем Михаилом Коршуновым и его женой Викой, на старой нашей машине " Волга" выехали в Старый Крым.
Мы долго пылили по бездорожью, потом по уличкам Старого Крыма. Спрашивали у редких прохожих, но они либо отворачивались, либо плевали себе под ноги. Мы не понимали - почему? Наконец, сами нашли дом, где жила Нина Николаевна Грин. На тенистой улице, где росла старая акация, мы увидели неприглядный кривой домишко с грязными окошками.
Мы сунулись в темную прихожую и постучали в дверь. Откуда-то из глубины послышалось шарканье, и тихий голос из-за двери: - Кто там?
Мы представились и сказали, что у нас записка от Волошиной.
- Проходите, - прошамкали за дверью и мы вошли.
Скудный свет проникал в маленькие окошки, мебели почти не было, колченогие стулья, серые занавески, проваленный диван со смятой нечистой подушкой, который, видимо, служил Нине Николаевне кроватью. В такой темноте было трудно различить хозяйку дома. Но мы увидели ее - большая старая грузная женщина в свободном линялом платье стояла и смотрела на нас.
И это возлюбленная Грина? Та, с которой он писал Ассоль из хрестоматийных " Алых парусов"? Не может быть! Седые волосы, собранные в скудный пучок, оплывшая тестообразная фигура, серые, почти прикрытые морщинами глаза.
Марья Степановна сказала про нее - сильфида. Ничего себе сильфида! Время безжалостно уничтожило лесное божество, несущее по приданию греков красоту и любовь.
- Подождите, сейчас будет посветлее.
Тяжело переваливаясь, как утица, она подошла к окошкам и отодвинула занавески. Стало светлее. На пыльный пол легли серые тени. Пригласила сесть.
Папа объяснил, кто мы такие и отдал записку от Волошиной.
- Как Марья поживает, здорова ли? Я давно у нее не была.
- Мария Степановна в хорошей форме, - ответил папа, - она каждый день по-прежнему приходит по утрам на пляж.
Грин хмыкнула: - Пловчиха! Она смолоду все любила плавать. Дом мой легко нашли или кто показал?
- Нашли, - протянул папа.
- Не любят меня в Старом Крыму. Плюют даже в мою сторону. Живу тут совсем одна, ни с кем не общаюсь. Вот только иногда к Марии езжу в Коктебель. Да чувствую себя не очень. Лет-то уж много. А врачей тут хороших нет. Да и ничего нет хорошего в Старом Крыму, нет, и не будет. Кончилось все хорошее. - Помолчала и добавила: - При царе Горохе.
Папа спросил осторожно: - А почему Вас не любят в Старом Крыму?
- При немцах я в управе работала. Вот местные жители это и помнят. Ненавидят меня. Немецкой подстилкой называют. А я, между прочим, когда в управе работала, многих от смерти спасла, списки с фамилиями прятала. Жизнью рисковала. Да разве все расскажешь! - она замолчала. - Что вы посмотреть у меня хотели? На меня ведь смотреть не интересно. Теперь я старуха. А была.… Вот полюбуйтесь, - и она открыла большой альбом, только не в коже, как у Волошиной, а обитой какой-то диковинной муаровой тканью. Потом только я узнала, что эта ткань сафьяном называется.
Мы стали листать альбом. Там был и молодой Грин, худой и жилистый. И незнакомые нам люди. Но главное там были фотографии дивной красоты женщины - нимфы, сильфиды, греческой богини.
Когда я значительно позже стала читать " Темные аллеи" Ивана Бунина, у меня тут же перед глазами возникал образ молодой Нины Николаевны Грин.
Совершенная фигура, длинные ноги, тонкие руки и божественной красоты лицо с огромными светлыми глазами в облаке летящих легких волос. Платье фасона начала века с низкой талией отделанное причудливой широкой каймой, длинные нитки жемчуга и лента в волосах по моде того времени. Она и правда была чудо, как хороша. Даже не верилось, что из плоти и крови. Казалась сотканной из воздуха. Жалко, что все исчезло.
- Я взглянула на нее и вдруг сквозь дряблую кожу, сквозь ее беспомощную, беззубую улыбку и тусклые, погасшие глаза, увидела сильфиду, которая на секунду выглянула и мгновенно скрылась. Но я успела, увидела. Рука ее задрожала и потянулась к альбому.
-Ну, хватит, - сказала она, - не люблю я разглядывать свои фотографии. Что прошлым жить? Нет его давно. Ничего нет. Даже дом, в котором мы с Грином жили, отобрали.
- А разве дом, в котором вы живете не дом Грина?
- Нет, тот дом, в котором мы с Александром жили напротив этого. Он совсем развалился и там сейчас курятник соседский. Хотите посмотреть на то, что от дома нашего осталось?
Папа кивнул.
- Пойдемте, здесь ничего интересного больше нет. А потом я вас на могилу Грина свожу. Вы же за этим приехали?
Мы вышли из дома, ждали, пока хозяйка большим амбарным ключом запрет двери. Нина Николаевна надела соломенную шляпку и набросила на плечи легкую косынку. Привычка - выходить в город прибранной. Кинула ключ в потрепанную серую сумку, и мы перешли пыльную улочку и попали во двор, что был напротив. Во дворе стоял полуразрушенный дом, росли чахлые пыльные кустики и бродили такие же пыльные и худые куры.
Помню, светило яркое солнце и стало уже нестерпимо жарко. Я хныкала - хотелось на пляж, к морю. Не знала еще тогда, что врежется этот день в мою память навсегда.
- Вот, полюбуйтесь, - сказала вдова Грина, открывая косую дверь. Там, на уцелевших поперечных досках сидело с десятка два кур с закрытыми глазами и открытыми клювами. Им было жарко. Хохолки у них поникли. При нашем появлении они даже не пошевелились. Сквозь гигантские дыры в крыше в курятник проникало палящее солнце.
Мы подивились малости помещения.
- А домик и был малюсенький, меньше того, в котором я сейчас живу. Наша спаленка да комнатенка, где был Сашин кабинет. Там он и работал.
Господи, значит можно писать где угодно. Были бы мысли и клок бумаги, и огрызок карандаша. Было бы, что писать.
Я написала это. И остановилась. И вдруг вспомнила - бабушка рассказывала.
Папин брат, выдающийся радиоинженер, учился в Питерском институте. Снимал у какой-то хозяйки ванную комнату. В ванной же и спал. Там же писал свою диссертацию, сидя внутри ванны, а на ванну положив доску. При свете одной единственной скупо светящей лампочки. В потолке ванной комнаты был крюк, видимо, оставшийся от бывшей люстры при прежних хозяев. Клавдий, так звали папиного брата, повесил на этот крюк веревку, а к веревке каждый вечер подвешивал батон хлеба. Ловил его одной рукой, откусывал кусок, а другой писал диссертацию. Так и жил. Бедность тогда была страшная. И денег у него было в обрез.
Потом, после защиты диссертации, на бумаге, которая к ней прилагалась, было написано: " Защита блестящая, диплом выдающийся". Вот так! А написано все было в полутемной ванной комнате. Клавдий стал главным инженером Рижского завода ВЭФ. Там и прожил всю жизнь, без памяти любя книги и джаз.
Вот и Грин творил черт знает где. В пыльном Старом Крыму, в ветхом домишке, почти в чулане. В страшной бедности. Но свет, который он видел из маленького окна, давал ему силы жить и писать, и он погружался в мощь своего воображения и уносился в Зурбаган, бежал вслед за Фрэзи Грант по волнам и следил глазами Ассоль за тем, как к берегу легко и стремительно движется корабль под алыми парусами. Здесь был написан роман " Дорога никуда". Отсюда из Старого Крыма, будучи уже очень больным, он ходил в Коктебель в гости к Максимилиану Волошину. Теперь эта тропинка носит название " тропа Грина". И по ней из Старого Крыма ходят толпы туристов.
Но вернемся в тот день, когда мы стояли с Ниной Николаевной Грин у старого развалившегося курятника.
- Насмотрелись? - усмехнулась она. - Теперь пошли, покажу, где успокоился мой муж.
- Далеко это? Может быть, на машине? - спросил мой папа.
- Можно и на машине.
Она с трудом уселась на переднее сиденье рядом с отцом, а мы, трое взрослых и один ребенок я, потеснились сзади.
Опять петляли по пыльной дороге и, наконец, остановились возле какого-то пригорка.
Очень хорошо помню, что кладбище находилось на возвышении, похожим на невысокий курган. Было оно страшно запущено, заброшено людьми. Ходили сюда редко. Мы шли, чуть ли не наступая на какие-то древние каменные плиты. Кто под ними лежал? Полустертые надписи, нечитаемые даты. Господи, кто это, кто? Мне было жутко, и я старалась, как могла, обходить их стороной. Мы поднялись довольно высоко и внезапно остановились.
- Здесь, - сказала " Ассоль", - лежит мой принц, и вдруг заплакала. - Я редко бываю тут. Высоко подниматься. Да и ноги болят.
Покосившийся крест, каменная плита с глубокой трещиной. И крошечный букет увядших полевых цветов. Вот и все, что заслужил писатель Александр Грин от этой поганой власти, которая позже будет издавать его книги миллионными тиражами. А деньги класть себе за пазуху.
Его могила навсегда запечатлелась в моем сознании такой, какой я увидела ее тогда. И пусть сегодня Крымская власть привела ее, как им мнится, в надлежащий вид. И там почему-то посчитали нужным вместо креста поставить "Бегущую по волнам" Фрэзи Грант скульптора Татьяны Гагариной. Я все равно вижу ту, другую. С крестом и старой каменной плитой. И папу, который стоит перед ней и держит меня за плечи, до боли вдавливая в них свои пальцы. А я терплю.
Мы спустились вниз и отвезли Нину Николаевну домой. Распрощались. И подождали, когда она скроется за дверью.
Я думала, что больше никогда не увижу ее. Но, нет. На следующий год я опять с родителями приехала в Коктебель. Шла как-то на пляж, и вдруг увидела ее. Она еще больше погрузнела, постарела, шла, опираясь на большую сучковатую палку. Вряд ли, она пришла из Старого Крыма к Марии Степановне по тропе Грина. Скорее приехала на автобусе.
Я не стала подходить к ней, опасаясь, что она может и не узнать меня.
Зато позже, часа через два, когда я бежала в столовую Литфонда на обед, я снова увидела ее. Она стояла с Марией Степановной у калитки Дома творчества. Та, видимо, вышла ее проводить. Они тихо говорили о чем-то, потом перекрестили друг друга и разошлись. Волошина к себе в дом, Нина Грин, тяжело опираясь на палку, тихонько поползла по дороге. Больше мы не встречались.
Максимилиан Волошин к своему стихотворению " Родина", первую строку которого я вынесла в название своего повествования, взял такой эпиграф: "Каждый побрел в свою сторону. И никто не спасет тебя" ( Слова Исайи, открывшиеся в ночь на 1918г.)
И все же мне кажется, что спасает память. Память детства из всех других, дающихся человеку за жизнь, самая цепкая. И цепляясь за эту память, человеку открывается так много, так много, что, дай Бог, чтобы хватило времени понять и принять от жизни все то, что ты получил от нее в подарок.

Комментарии

Добавить изображение